73887.fb2
Айкидо, с его преимущественно рефлексивной природой и целями, является искусством, тесно связанным с проблемами реального боя на самом насущном, практическом уровне существования. Его также можно рассматривать как искусство чистой контратаки, которое подчеркнуто отрицает ценность первой, основной стратегии почти любого боевого столкновения, поскольку часто можно услышать мнение, что в айкидо не бывает атак. Но количество возможных контратак, содержащихся в технических приемах уклонения от атаки, ослабления ее силы и подавления атакующего за счет иммобилизации, бросков или ударов, практически безгранично.
Какое положение отводится стратегии защиты в теории будзюцу и какова ее практическая ценность? Эта стратегия и стоящая за ней идея достаточно противоречивы, поскольку применение защиты (и злоупотребление ею) порой искажает ее первоначальное значение и потому что слово «защита» часто используется необычайно широко в попытке охватить огромный диапазон значений и целей. Это противоречие, по всей видимости, проистекает из стремления многих мастеров древнего будзюцу (а также и многих современных мастеров) защитить свои боевые методологии, а также морально неоправданные и зачастую смертельные результаты их применения, используя такие объяснения, как «необходимая оборона» или «в интересах самозащиты», которые, как они, очевидно, считали, могут оправдать любой жестокий поступок — как, например, в случае нейтрализации агрессии за счет уничтожения агрессора. Конечно же, защита подразумевает определенную степень вынужденного насилия, вызванного инстинктом самосохранения и, соответственно, обязательством и стремлением сопротивляться всему, что может угрожать праву на жизнь. Однако эта необходимость и императивная природа данного принципа часто затмевают тот факт, что любая реакция на угрозу должна повиноваться определенным законам в выборе цели, а также оружия и средств защиты, если она претендует на то, чтобы называться моральной или этической.
Каковы эти законы? Каково точное значение, наиболее точное определение, защиты? В доктрине мы сталкиваемся с определенными общими интерпретациями защиты. Первая концепция (которая доминирует) оценивает защиту как временную меру, не более чем промежуточную фазу в стратегии контратаки, то есть она используется как средство блокирования или уклонения от атаки за мгновение до проведения контрнаступления (или даже одновременно с ним). Такое отождествление защиты с контратакой всегда сильно затрудняло отделение свойств одной стратегии от свойств другой. Буси, как военный человек, всегда в полной мере использовал эту концепцию. Но даже в одиночных поединках защита рассматривалась в чисто субъективном, эгоцентричном смысле — то есть как средство личной обороны при помощи определенных действий, способных привести к тем же самым результатам, что и контратака, даже если применение этой стратегии изначально не Планировалось.
И, разумеется, под защитой часто подразумевалась чистая атака, например, в тех случаях, когда воину советовали «предотвращать» атаку, извлекая выгоду из эффекта неожиданности, который позволяет нейтрализовать линию обороны противника и помешать ему «причинить какой-либо вред». Последний случай выражен в популярной аксиоме: «Лучшая защита — это сильное нападение».
И, наконец, мы подошли к типу защиты, в полной мере соответствующему объективной схеме — то есть к чистой защите, или защите ради защиты. Цель каждого технического приема заключается только в нейтрализации опасного действия (атаки или контратаки) без его предупреждения (что может превратить любую подобную защитную реакцию в превентивную форму атаки) и без сопровождения защитного движения или действия прямой контратакой.
Главным принципом применения, действующим почти во всех рассмотренных выше концепциях стратегии защиты, очевидно, был (и остается сегодня) двухсторонний принцип. Разрабатываемая как реакция на атаку или контратаку, защита обычно начинала действовать после того, как такая атака или контратака была проведена. Следовательно, личность противника и его стратегии являлись важными активирующими факторами защиты, и им всегда уделялось самое серьезное внимание.
Как конкретно действует данный принцип и насколько он эффективен в стратегии защиты, мы сможем понять, рассмотрев выполнение этих технических приемов во всех вооруженных и невооруженных боевых искусствах в тот точный момент, когда атаку или контратаку блокируют или уводят в сторону от намеченной цели, таким образом нейтрализуя атакующее действие и лишая его силы и значения.
Например, в дзюдо великий сэнсэй Мифунэ Кюдзо нейтрализовал неоднократные попытки могучих студентов провести бросок через бедро за счет тонкого смещения вниз центра тяжести или распространения внутренней энергии из хара, в результате чего атаковавшие его студенты были вынуждены возвращаться в начальную стойку после напряженных, но тщетных усилий. Как говорят, мастер карате, мистер Кубота, доводил до отчаяния своих студентов, блокируя все их удары руками и ногами, а также используя тонкую защитную технику карате, позволявшую ему подлавливать их на любой фазе развития атаки. И, наконец, в айкидо мастер Уэсиба вращался среди нескольких атакующих студентов (пытавшихся схватить или ударить его), словно бы не замечая их усилий, которые, однако, он искусно контролировал и перенацеливал в динамические круги и спирали безвредной нейтрализации.
Однако в большинстве случаев защита была (и есть) лишь средством для достижения последующей цели. Очень редко нейтрализация атаки заканчивается сама на себе (как это происходит в случае чистой защиты), предоставляя противнику сравнительную свободу для возобновления своих усилий, остановленных стратегией уклонения и нейтрализации. Обычно за защитным действием немедленно следует контратака. Защита ради простой нейтрализации агрессивного действия в атаке или контратаке и без всякого иного намерения, кроме как помешать ему достичь своей цели, крайне редко встречалась, в древнем будзюцу, которое, как мы видели, состояло в основном из активных боевых методов, основанных на стратегиях атаки и контратаки. В прошлом (а в широком масштабе это справедливо и сегодня) стратегия защиты рассматривалась как временная боевая мера, служившая в качестве подготовительной основы для эффективной контратаки, и поэтому ее не считали полностью развитой и самостоятельной стратегией.
Однако существуют примеры нескольких непревзойденных мастеров будзюцу, которые превратили защиту в истинном смысле (то есть защита ради защиты, и ничего более) в утонченное искусство. В их интерпретации будзюцу утратило большую часть своих прежних связей с военной сферой и превратилась в нечто иное, некий самостоятельный феномен, требующий отдельного рассмотрения, поскольку он ставит перед будзином целый ряд проблем, а эти проблемы, по самой своей природе (этической) часто определяют средства (сами искусства, а также их оружие), которые будут использоваться для их решения.
Доктрина боевых искусств, практика будзюцу (то есть различное оружие, технические приемы, стратегия, внутренний контроль и энергия) редко рассматривается как единственный или даже главный аспект этих искусств. На самом деле, вряд ли существует хотя бы один текст как общего характера, так и посвященный чисто техническим вопросам (с прошлых времен до сегодняшнего дня), где эти искусства определялись бы как чисто практические, утилитарные боевые методы, используемые в атаке, контратаке и обороне для подавления противника. Самые уважаемые мастера боевых искусств, которые письменно и устно рассказывали о своих специализациях, утверждают почти единодушно, что будзюцу представляло собой (и до сих пор считается таким) нечто большее, чем простой набор практических боевых методов. Они указывают на то, что эти искусства представляли собой «пути» или дисциплины морального развития, предназначенные для формирования зрелой, уравновешенной и разносторонней личности, человека, живущего в мире с собой и в гармонии со своим социальным и природным окружением.
Таким образом, они говорят об этической системе, о законах морали и нравственности, которые мотивируют и вдохновляют практику (дзюцу) изнутри и ведут к достижению высших целей, расположенных далеко за пределами узких границ сферы боевого противостояния между людьми или среди людей. В доктрине будзюцу эту систему обычно называют будо — термин, образованный сочетанием идеограммы бу (которая, как мы уже видели ранее, означает военную сферу японской культуры) с идеограммой до, тесно связанной с духовной сферой. На самом деле, до обычно переводится либо как «путь» (то есть путь поиска, понимания и мотивирующего поведения в философском или религиозном смысле), либо как «доктрина» (то есть принципы, которые изучают и принимают последователи философской школы или религиозной секты). Как таковая, идеограмма до означает скорее веру, чем технику, скорее осознание, чем исполнение, скорее мотивацию, чем действие и его конкретные инструменты.
Соответственно будо отождествляет себя с высшими мотивациями (обычно этического характера), которые регулируют поведение японского воина (бу-си) или японского бойца в целом (будзин). Таким образом, будо связано с моральными нормами военного сословия Японии, а также правилами поведения, принятыми этим общественным классом в попытке заставить каждого воина соблюдать определенные принципы и включить его в систему как стабильную, зрелую и надежную личность.
Проблема, с которой нам придется столкнуться в данном контексте (если мы на самом деле хотим глубоко исследовать эту сферу), будет двойственной: во-первых, необходимо определить с достаточной точностью содержание этической системы, принятой буси феодальной Японии; во-вторых, нужно выяснить, удавалось ли ему жить в соответствии с ее стандартами — в чем бы эти стандарты ни заключались. Короче говоря, мы должны попытаться установить, правда ли то, что его будо обладало высокими моральными качествами, и помогало ли ему будзюцу выполнять высокие этические требования будо. Вполне естественно, перед нами не возникла бы такая проблема, если бы этическая система в будо просто представляла бы собой узкоспециализированный кодекс чести и поведения, типичный для военного сословия и основанный на весьма специфических концепциях повиновения, лояльности, уважения и доминирования, не применявшихся в широком масштабе ко всем человеческим существам, независимо от их социального статуса, а справедливых только для полноправных членов буке. Можно сказать, что в данном контексте будзюцу, по всей видимости, хорошо служило воинскому сословию, поскольку оно помогало ему насильственно прививать моральный кодекс, который — начиная с шестнадцатого века — назывался сидо или бусидо.
Мы рассматривали этот кодекс в части 1 и обсуждали отношение к нему самих японских воинов, которые должны были жить в соответствии с его нормами. Концепция абсолютной преданности своему прямому начальнику; сопутствующая концепция безусловного повиновения; требование, согласно которому самурай должен вести спартанский образ жизни и быть равнодушным к боли или угрозе смерти; обязанность уважать воинов из других кланов и общаться с ними в соответствии с точно установленными правилами этикета, которые регулировали существование и функции всего, что находилось внутри социального порядка букё, и т. д. — все это были нормы, применявшиеся вертикально и признававшиеся ценными и обязательными одними буси и только в отношении других членов своего сословия. Другие общественные классы феодальной Японии, а следовательно, и большая часть населения этой страны в феодальную эпоху являлись не столько субъектами Бусидо, сколько теми, кого принуждали жить по его законам. В конце концов, не следует забывать, что даже в пределах букё самураям низшего ранга, то есть простым вассалам, придавалось лишь второстепенное социальное значение, и их привилегированные хозяева относились к ним скорее как к орудиям власти, чем как к субъектам кодекса, основанного на равном положении всех его членов. Однако то, что наделяло всех вассалов определенным социальным превосходством, так это подобострастное отношение к членам военного сословия, которое были вынуждены демонстрировать представители всех остальных общественных классов.
Если рассматривать моральные нормы в узком, специализированном смысле (то есть как этическую систему, обусловленную политическим и военным доминированием букё), то нет никаких сомнений в том, что Бусидо было превосходным, хорошо соответствующим своим целям кодексом. Но эта оценка становится неприменимой, когда доктрина будзюцу пытается связать этику воина с ценностями высшего порядка, справедливыми во вселенском масштабе для каждого, везде и во все времена. На самом деле в доктрине содержатся определенные ссылки, хотя достаточно запу-тайные и туманные, по всей видимости, ориентированные на моральные ценности, пропагандируемые высшими доктринами континентальной Азии, такими, как социально ориентированное конфуцианство, метафизический и гуманистический буддизм, спокойный и космически щедрый даосизм, и т. д. Моральное содержание этих доктрин (независимо от бесчисленных интерпретаций и искажений, которым они подвергались на протяжении всей беспокойной истории человечества), по всей видимости, изначально основывалось на высочайшем уважении к человеческой жизни в целом (а не только жизни господина), признании общей идентичности всех, кому дарована эта жизнь. Интересно отметить, что в тех редких случаях, когда истинная суть этих доктрин открывалась перед привилегированными хозяевами феодальной Японии, они порою меняли свое оружие и высокие должности на строгую простоту аскета, удаляясь в монастыри или поселяясь где-нибудь в безлюдной глуши.
В общем, кажется достаточно очевидным, что «путь» воина в феодальной Японии не включал в себя этот высший универсальный аспект главных доктрин Востока. На самом деле, нет никаких причин предполагать, что японское общество в целом смогло бы принять и внедрить такие возвышенные и высоко цивилизованные взгляды, точно так же как и людям Запада, в своей массе, никогда не удавалось жить в соответствии с требованиями собственных высших идеалов. В этой связи необходимо отметить, что, сколько бы доктрина будзюцу ни пыталась объявлять возвышенные идеи восточных доктрин духовного просветления главным мотивирующим фактором практики боевых искусств, провозглашать свою приверженность этим ценностям в теории и жить, осуществляя их на практике (как свидетельствует вся человеческая история), — это две совершенно разные вещи. Чтобы детально выделить основные области конфликта, который делал исторически трудным или даже невозможным полное и успешное слияние конфуцианства, буддизма и даосизма с японской реальностью феодальных времен (то есть путем значительного изменения ее характерных особенностей), достаточно лишь вспомнить резкий контраст между универсальным характером этих доктрин (в их изначальном смысле) и клановым, сектантским характером культуры феодальной Японии, с его принципом вертикальной иерархии, который внедрялся и поддерживался в основном силой оружия. В конце концов, и на Западе всегда было крайне трудно найти для универсального характера некоторых эгалитарных и ненасильственных по своей сути доктрин духовного развития (к примеру, тех, что содержатся в христианстве) конкретное социальное или политическое выражение. Чаще всего их интерпретировали в манере, гарантировавшей укрепление политических структур, которые, современным языком, можно определить, как истеблишмент (обычно имеющий военную ориентацию). Только сравнительно недавно, медленно и болезненно, определенные послания этих доктрин стали проникать из религиозной сферы («все люди равны перед богом») в социальную и политическую сферу («все люди равны перед законом») западного общества под видом философских концепций, чье прорастание на различных уровнях западной культуры было отмечено в ее истории безжалостной борьбой и серьезными политическими волнениями.
Однако в Японии — возможно, отчасти вследствие изолированного положения этой страны — контраст между универсальным и эгалитарным характером высших доктрин духовного просветления и японской концепции человеческого общества, его структур и высшего предназначения был еще более резким, чем на Западе, и, по-видимому, непреодолимым без определенных кардинальных и далеко идущих изменений.
Например, доктрина политического управления, которая развивалась в Китае, была тщательно изучена, старательно переработана и соответствующим образом адаптирована к японской концепции общественного устройства. Этот процесс адаптации в основном опирался на конфуцианство, которое по своей сути являлось доктриной политического и социального управления, уравнивающего хорошее управление с высокой моралью. Однако японцы, по всей видимости, усвоили только первый уровень этой доктрины (бюрократический), оставив без внимания все то, что оправдывало различные функции бюрократии в глазах китайских ученых. В Китае:
«Ученый-гражданин-слуга» был идеальным типом этой системы, где назначение на государственные посты проводилось по результатам конкурсных экзаменов, независимо от социального происхождения претендентов. Именно эту бюрократическую систему Япония попыталась перенять в седьмом веке. Но интересно отметить, что при этом японцы изменили ее в соответствии с духом собственной системы наследственной аристократии. Они внедрили у себя внешние формы китайской бюрократической системы, но вместо назначения на государственные должности по результатам честных экзаменов, выявляющих самых талантливых и достойных, как это делалось в Китае, эти должности были переданы наследственным группам. Таким образом, хотя японцы использовали титулы китайской системы, на самом деле они были наследственными обладателями титула, а не гражданскими слугами» (Passim, 46).
Как следствие, они также существенно изменили тот конфуцианский канон, который подчинял каждого (пусть даже в теории) принципу социальной справедливости и общественного благополучия. На самом деле:
«Точно также китайское конфуцианство, которое ставило абсолютное повиновение императору в зависимость от его добродетелей, так что смещение императора являлось вполне приемлемым шагом, не противоречащим нормам морали, в Японии и Корее было заложено в основ)> системы наследственной аристократии. Для японцев положение императора было обусловлено его принадлежностью к императорскому роду, а не личными добродетелями» (Passim, 46).
Еще сильнее этот процесс адаптации затронул более сложные и трудные для понимания, тонкие метафизические доктрины буддизма и даосизма, чьи этические послания были прочно запечатлены в их поэтических произведениях. В своей первоначальной форме обе эти доктрины, по всей видимости, были основаны на глубокой вере в совершенство человеческой природы. В Японии они были лишены всех основных канонов и упрощены до такой степени, что в конечном итоге превратились во внешнее выражение преобразованного в обрядовые формы эстетизма.
На самом деле, заметной отличительной особенностью японской культуры после Хэйанского периода стало перенесение общего акцента на прагматическое и утилитарное со схоластического и абстрактного. Японские ученые, такие, как Окакура, были убеждены в том, что «идеалы в своих родных домах перестают быть идеалами на нашем островном доме», возможно, потому что, как сказал Окакура о своих соотечественниках: «Мы все, как я думаю, люди Настоящего и Осязаемого, яркого Дневного света и ясно Видимого. Нет сомнения в предрасположенности наших умов в пользу решительности и действия в противовес осмотрительности и спокойствию» (Okakura 1, 104). Интересно отметить, что словно бы для того, чтобы подтвердить мнение другого великого японского ученого, Накамура, который считал, что для японской культуры характерен глубоко укоренившийся «антиинтеллектуализм», Окакура использует термин «в противовес» вместо семантически более мягкого «в сравнении», чтобы выразить не столько взаимоотношение двух различных культур, сколько их непримиримую природу. На самом деле, японцам не удалось ухватить и развить «все тонкости индийской и китайской философской мысли» (Suzuki, 307), и этот недостаток, по оценке Судзуки, помогает объяснить, почему в целом «японский гений… не сумел проявить себя в интеллектуальной и рационалистической сфере».
Что касается синто, то среди ученых, исследовавших этот древний культ, по всей видимости, существует общее согласие в том, что он не содержит в себе морального кодекса, в смысле норм внутреннего суждения и оценки, использующихся для определения внешнего поведения. В данном контексте следует привести удивительное, но при этом весьма показательное мнение «одного из лидеров современных сторонников возрождения чистого синтоизма», Мотоори Норинага (1730–1801), чьи взгляды дают нам представление о различии между японским представлением о морали и западной концепции морали как набора универсальных норм, независимых от конкретных политических и социальных норм, а порою даже антагонистических по отношению к ним. По мнению этого господина, «мораль была придумана китайцами, поскольку они по своей природе аморальные люди, но у нас, в Японии, нет никакой необходимости в любой системе морали, поскольку любой японец поступает правильно, если только он посоветуется с собственным сердцем» (Satow, 135). Но что именно должен найти этот японец, заглянув в собственное сердце? Мотоори объясняет, что «долг каждого хорошего японца состоит в повиновении приказам Микадо, без всяких размышлений о том, хорошие эти приказы или плохие. Только аморальные люди, такие, как китайцы, имеют привычку обсуждать личные достоинства своих суверенов» (Satow, 135). Поэтому совсем не удивительно, что, по мнению Сатоу и многих других ученых, исследовавших феодальное синто, эта религия стала «не более чем механизмом, предназначенным для доведения людей до состояния мысленного рабства». После своей воинственной стадии (описанной в части 1), на протяжении которой политические идеи выражали теократическую тенденцию, превалирующую в культуре, буддизм выродился в культивацию эстетических форм лидирующими классами и анимистические суеверия, распространенные среди всех остальных. С приходом к власти клана Токугава основной функцией буддистских школ и храмов (как только они перестали воевать между собой) стало закрепление собственного положения и процветания за счет сотрудничества с феодальными правителями в поддержании установившегося социального порядка (то есть феодализма). По мнению многих ученых, влияние буддизма «было (в Японии) в большей степени эстетическим, чем этическим. Японский феодализм преобразовал учение Будды о самоотречении в воинский стоицизм. Японский самурай отказывался от желаний не для того, чтобы достичь нирваны, а чтобы выработать в себе презрение к жизни, которое делало его отличным воином» (Dickenson, 68).
Таким образом, если рассматривать будзюцу в качестве функционального и стратегического «как» боя, а будо связать с высшим и чисто человеческим «почему» (то есть причинами для вступления в бой), то мы увидим, что лишь в очень редких случаях некоторые мастера будзюцу сумели привести свои дзюцу в гармонию с высшим до, или этическим императивом, до степени значительных изменений или трансформации технических приемов избранных боевых искусств (таким образом, выведя их за пределы узких и специализированных границ военного опыта и преобразовав в просветительные дисциплины социальной и духовной самореализации). Однако эти редкие случаи не могут подтвердить предположение, что такое преобразование было нормой или что с исторической точки зрения дзюцу (или техника) было идентично до возвышенного, этического намерения. Также не следует думать, что профессиональный боец феодальной Японии был эталоном «хорошего» человека только потому, что он практиковал будзюцу. На самом деле, если он был буси, то его до могло представлять собой (а обычно так и было) специфическую и тоталитарную этическую систему, заслуживающую право называться «превосходной в нравственном отношении» не более, чем любая другая тоталитарная и деспотическая система, где бы она ни применялась. Или, если он был будзин, принадлежащий к любому другому классу, его до могло просто быть утилитарным путем достижения определенных практических результатов за счет силы. В любом случае, когда мы говорим об универсальном до (то есть этической системе, созданной под влиянием буддизма, даосизма, конфуцианства и т. д. и применимой в универсальном и общечеловеческом масштабе, что одно дает ей право называться «превосходной и безупречной в нравственном отношении»), то нам кажется разумным отделять это до в доктрине от будзюцу, так же как они были разделены в своих исторических приложениях. В противном случае нам придется на каждом повороте сталкиваться с запутанной дилеммой, которая до сих пор в значительной степени оказывает свое влияние на доктрину будзюцу, а именно внутренним противоречием между техникой (дзюцу) и ее высшей мотивацией (до), хорошо заметным в большинстве боевых искусств прошлого и даже во многих произошедших от них дисциплинах в том виде, как их изучают и практикуют сегодня во всем мире.
В контексте этических мотиваций будзюцу доктрина боевых искусств содержит такое количество упоминаний конкретной буддисткой секты, известной в Японии как Дзен, что необходимо добавить несколько замечаний, чтобы проиллюстрировать, пусть даже кратко, природу и степень взаимосвязи, которая, несомненно, существовала между Дзен и будзюцу. На самом деле, обычно утверждают, что Дзен был основой боевых искусств феодальной Японии, что он обеспечил доктрину будзюцу искусств теорией и философией для объяснения и оправдания практики боевых искусств и что он предоставил будзину необходимые дисциплины для развития сильного характера и личности. Например, нам известно, что буси посещали дзен-буддистские храмы и использовали их залы для медитации, где «благородные правители и воины периодически уединялись, чтобы при помощи медитации подготовить себя к своим воинским занятиям» (Dumoulin, 188). Эти залы назывались додзё — «место, посвященное религиозным упражнениям, и его оригинальное название на санскрите, бодхимандала, означает место просветления» (Suzuki, 128). Это название перенял японский будзин для обозначения всех залов, где он занимался будзюцу, и даже сегодня этот термин по-прежнему используется для описания мест обучения современным производным будзюцу, таких, как дзюдо, карате, айкидо, кэндо и кюдо. Судзуки также рассказывает нам, что другим названием, которое будзин перенял из богатой номенклатуры секты Дзен, было осё, что означает «мастер или учитель, упадхьяна на санскрите, обычно употреблявшимся в качестве титула буддистского священника» (Suzuki, 127). Этот титул «был присвоен всем мастерам как копья, так и меча, независимо от их познаний в буддизме».
Мы также знаем, что дзен-буддистские священники путешествовали по различным центрам или проживали в особняках, где они обучали военных лидеров и их ближайших вассалов психическим дисциплинам контроля и интеграции. Начиная с Камакурского периода и до конца периода Токугава связь между Дзен и воинами постепенно усиливалась, пока это учение не пропитало всю культуру феодальной Японии. Как следствие, его влияние можно обнаружить почти во всех основных искусствах и ремеслах страны, что вполне оправдывает утверждение, согласно которому ни одна другая школа буддизма не может считаться, даже сегодня, настолько же «исконно японской», как школа Дзен (Suzuki, 346).
По мнению некоторых ученых, эта конкретная школа буддизма появилась как реакция на возвышенный интеллектуализм и трудную для понимания метафизику доктрины Махаяна. Таким образом, она представляла собой попытку вернуться к примитивной простоте буддистской школы Хинаяна, и ее основная цель состояла в том, чтобы «восстановить опыт изначальной неразрывности, что, другими словами, означало возвращение к первоначальному состоянию чистоты и прозрачности» (Suzuki, 359) — для достижения высшего знания или состояния просветления (iсатори) и окончательного освобождения (нирвана) от болей и страданий земного существования. Таким образом, конечная цель учения Дзен, как и его древнего прообраза, проповедуемого Буддой, состояла в том, чтобы проникнуть в сущность реальности и обрести способность отличать истинное от ложного (то есть ноуменальное от феноменального) и правильный путь от многих ошибочных путей, которые ведут человека к хаосу и беспорядку. Изначально, Дзен, как и примитивные версии буддизма, проявлял большое уважение ко всем формам жизни. Например, дзен-буддистские священники носили с собой специальную кисточку, которой они сметали насекомых с того места, где собирались сесть, чтобы ненароком не прервать чью-то жизнь, а также специальный кусочек марли, через которую они фильтровали воду, прежде чем ее выпить, дабы спасти «маленькие создания» от угрозы быть нечаянного проглоченными. Жизнь для них была одинаковой повсюду, независимо от форм своего проявления. Согласно основным тезисам буддизма и его сект, они считали различия, введенные человеком, неудачными попытками оградить себя от страхов существования, закончившихся тем, что человек оказался окруженным страхами, порожденными им самим.
Дзен имел свой собственный метод достижения «ядра реальности» или «истины». Словами одного из главных современных теоретиков Дзен, «этот метод заключается в том, чтобы проникнуть в тайну собственного я, которое, согласно Дзен, и представляет собой реальность» (Suzuki, 218).
Этот интроспективный анализ и поиск были одними из главных путей к спасению, предлагаемых древним учением Будды. Он назывался дхъяна — словом, означающим медитацию. Как таковое, это учение распространилось по Китаю, где оно стало известно как чанц в свою очередь, достигнув Японии, дхьяна превратилась в дзен.
Мысленная концентрация на различных аспектах реальности и (после того как ум станет более дисциплинированным и менее подверженным воздействию сенсорных и физиологических раздражителей) медитация на глубинной сущности этих аспектов, с целью постижения целостности реальности, стали отличительными особенностями Дзена, а также его основной дисциплины и техники. Следуя примеру многих других буддистских сект, которые искали уединения как самого подходящего окружения для медитации, дзен-буддистские священники основывали свои сообщества в монастырях (обычно строившихся вдали от городов), и история учения Дзен сливается с историей других монашеских орденов той эпохи. Однако от всех остальных буддистских сект, по крайней мере изначально, их отличала нелюбовь к книжной учености и крайняя простота ритуалов. Духовные лидеры Дзен раннего периода, по всей видимости, были эрудированными людьми, которых разочаровала неэффективность схоластических знаний в поисках истины и которые поэтому обратились к самим себе и окружающей реальности, чтобы «видеть» и «понимать» более ясно. Они призывали своих менее образованных последователей делать то же самое и не пытаться вникать во все письменные хроники, свидетельствующие о попытках человека оставить о себе социальную память. Люди всех классов и рангов находили привлекательной эту прямую и упрощенную доктрину, особенно когда схоластические барьеры, использовавшиеся высшими классами и самими литераторами для поддержания своего привилегированного положения, были устранены. Все, независимо от своих способностей читать, писать или понимать письменное слово, могли достичь просветления за счет медитации под руководством осё, умевшего оказывать помощь неофитам в поддержании равномерного потока сознания на избранной цели для конечного отождествления себя с ней, а через нее с бескрайней истиной, которая содержит в себе и анимирует все живое.
Техники медитации и концентрации развивались и совершенствовались за счет многочисленных упражнений на интеграцию, большинство из которых были связаны с использованием хара и сопутствующих приемов брюшного дыхания. Эти упражнения, увеличивая жизненные силы неофита, также повышали его1 способность концентрировать свои психические силы на интроспективных поисках истины — истины, которую в Дзен следует искать главным образом в себе. Результат такой продолжительной практики
Дзен в монастырях был таким же впечатляющим и удивительным, как и результаты схожих практик и дисциплин, используемых адептами сюгэндо — ямабуси, описанными в части 1.
Человек, в полной мере овладевший техникой медитации и концентрации, способен настолько полно оградить себя от реальности, частью которой он является, что он становится не подверженным воздействию всех видов внешних раздражителей, таких, как физический дискомфорт, боль и в конечном итоге даже смерть. Например, один особенно неистовый аббат, Бодхидхарма (японский Дарума), первый патриарх секты Дзен, как говорят, провел несколько лет в безмолвной медитации, глядя на одну и ту же стену храма. Он приобрел имя «Брахман, созерцающий стену». Также рассказывают, что, когда воины Нобунага в 1582 году сожгли дотла монастырь Эриндзи, дзен-буддистский аббат Кайсэн повел за собой своих монахов в пламя со знаменитыми словами: «Для мирной медитации нам не нужно удаляться в горы; когда ум спокоен, сам огонь прохладен и живителен» (Suzuki, 79). Поэтому неудивительно, что воины древности — те, которые постоянно были свидетелями различных стилей встречать свою смерть с безразличием и даже презрением, — начали верить, что мастера Дзен практически создали «спорт смерти» (Suzuki, 78). Эта стоическая интерпретация буддизма, по вполне понятным причинам, не пользовалась особой популярностью в Японии до Камакурского периода (то есть от начала периода Нара до конца периода Хэйан), когда императорский двор старого Киото (с его конфуцианскими учеными и буддистскими метафизиками) поражал страну своими величием и роскошью. Но с появлением класса солдат, начавших свое восхождение к вершинам власти в Японии, когда «грубая мужественность воинов округа Кванто стала нарицательной по контрасту с изяществом и утонченностью придворных в Киото» (Suzuki, 30), этот тип буддизма начал приобретать популярность. Как объяснял Судзуки, «ум военного человека был — и это является одним из основных качеств бойца — сравнительно простым и не склонным к философии, и это, вероятно, являлось одной из главных причин возникновения тесной связи между Дзен и самураями» (Suzuki, 61–62).
Члены букё обращались к Дзен чаще, чем к любой другой школе буддизма, чтобы найти способ закалить себя против страхов своей профессии и страхов существования в целом. Принимая во внимание характер секты, очевидно, что к Дзен их привлекало вовсе не желание проникнуть в глубины учености (как утверждают некоторые авторы). Было высказано предположение, что «книжная ученость» в феодальной Японии «по сути, являлась монополией священников» (Harrison, 141), и поэтому воины обращались к священникам, чтобы прикоснуться к источникам доступных в то время схоластических знаний, которые были необходимы для их класса, преуспевшего в борьбе за политический и военный контроль над страной. Однако существуют сильное сомнение в том, что дзен-буддистские священники могли оказать им большую помощь в этом направлении. На самом деле, принимая во внимание антиинтеллектуализм, превалирующий в феодальной Японии, как могли дзен-буддистские священники (которые, очевидно, были одними из самых главных сторонников теории неинтеллектуального восприятия и внутренней бесполезности книжной учености) помочь воинам в области традиционного схоластического обучения? В конце концов, воины никогда не были известны как большие философы или ученые. Погруженные в насильственную, прагматическую сферу человеческой реальности и постоянно занятые борьбой за политическую и военную власть, они лишь в редких случаях находили время на то, чтобы «постигать ученость». Даже во времена сравнительного мира (то есть после прихода к власти Иэясу) литературная подготовка воинов находилась на высоком уровне лишь у ограниченного числа буси самого высокого ранга. Но простые самураи, составлявшие основу регулярной армии пеших солдат и офицеров, были в своей массе настолько невежественными в вопросах обучения, что любой из их числа считался «образованным», если он хотя бы раз прочитал «Пятикнижие».
Вполне естественно, основным вкладом японской секты Дзен в будзюцу было развитие интуитивных сил человеческой личности. Интутщия, противопоставленная рассуждениям и рациональному мышлению, была главным каноном Дзен, поскольку его проповедники верили в то, что интуиция является самым коротким путем к истине. Для человека, постоянно подверженного опасности (как японский воин феодальных времен), интуиция была одним из самых ценных качеств, которое необходимо развивать, чтобы иметь возможность реагировать на угрозы окружающей суровой реальности без малейшего промедления, а тем более сомнений и раздумий. Как мы отмечали ранее, обсуждая теорию харагэй, Дзен являлся одним из главных источников вдохновения в методах развития и поддержания этого психического состояния олимпийского спокойствия и четкого восприятия, которое было известно как цуки-но-кокоро («дух, спокойный как луна»). Интуиция (как она понимается в дзенском харагэй) становится еще более тонкой за счет брюшной централизации, и, как мы можем увидеть, обратившись к классическим текстам по будзюцу, ее развитие помогало достичь независимости ума и концентрации воли. Эти качества можно было развить и укрепить за счет практики брюшного дыхания — техники, которая вскоре стала характерной чертой всей японской культуры после Камакурского периода. Следует помнить о том, что в культуре доминировали воины, а через них военизированные формы Дзен, его дисциплины и техники. Акер писал, что «идея желательности регулярного и глубокого брюшного дыхания, способствовавшего концентрации нервной энергии в хара, или животе, скоро проложила себе путь во все искусства и высшие профессии» (Acker, 46). Эта техника в действительности была такой же старой, как и сам Восток. В Древней Индии взаимосвязь между «праническим» дыханием (то есть вдыханием той космической жизни, одной из форм выражения которой является человек) и «физическим» дыханием человека считалась одной из самых важных (Lassere, 51). На самом деле, это дыхание (согласно Дуркхэйму) проходит не только сквозь Центр человека, хара, но также и сквозь всю его душу. Кроме того, дыхание отражает взаимоотношение человека с его окружением. Чем полнее дыхание, тем более реализованным и зрелым является человек. Оно воздействует не только на физическое состояние человека, его здоровье и общее благополучие, но и на его образ мышления и общее отношение к жизни. В древних буддистских и даосских текстах упоминаются четыре типа дыхания: на уровне плеч, на уровне груди, на уровне живота и, наконец, на уровне пяток Как отметил Глак, «воин использует первые три типа… Дыхание на уровне пяток оставляется философам» (Gluck, 24). Китайская классическая литература отмечает изменения в значении и расстановке акцентов, которые имели место, когда эти концепции дыхания были перенесены из внутренних, метафизических сфер индийской культуры во внешние, прагматические сферы китайской, а затем и японской культур.
«Чжуан-цзы, по-видимому, считал, что гармоничное дыхание является признаком спокойного ума, поскольку он сказал: «Мудрые люди древности не видели снов, когда они спали. Их дыхание было глубоким и беззвучным. Их дыхание исходило даже из пяток, в то время как люди обыкновенные дышат только грудью». В любом случае, счет дыханий — хороший прием для успокоения ума, и в сутрах Дзен содержатся самые подробные правила на этот счет, хотя японские и китайские мастера не уделяли этому предмету столько внимания, как индийские учителя» (Judo Kodokan, January, 1959).
Вполне естественно, воин феодальной Японии находился еще ближе к поверхности его культуры, и его интерес к брюшному дыханию был чисто прагматическим. Ему требовался строгий психический контроль и постоянный поток энергии при выполнении своих профессиональных обязанностей буси, или если он был будзин, то он имел схожую потребность просто для того, чтобы хорошо сражаться. Дзен помогал ему выработать несколько методов брюшного дыхания, которые, как уже отмечалось, позволяли «настоящему самураю… пересечь мост Годзо в Киото на одном дыхании (мост Годзо имеет длину 73 ярда)» (Leggett, 64). Это позволяло ему, кроме всего прочего, мгновенно переходить к активным действиям, наполненным сокрушительной энергией, обычно выраженной через сопутствующий киай, или «крик души».
Из различных ссылок, разбросанных по доктрине боевых искусств, становится ясно, что в целом буси перенял из японской версии Дзен то, что как он думал, может помочь ему действовать более эффективно в бою и делать лучше то, что он обязан был делать: служить своему хозяину с высочайшей концентрацией, хорошо сражаться и, если необходимо, отдать свою жизнь. Повинуясь этим требованиям, японская школа Дзен тщательно избегала интеллектуальных ловушек и философских идей, характерных для высших этических систем, связанных с человеческим существованием в целом. Вместо этого она обеспечивала воина подходящими методиками (медитации, концентрации, внутренней централизации, распространения энергии, дыхания и т. д.) для улучшения его профессиональных качеств. Дзен предоставил ему теоретическую основу боя, созданную такими мастерами, как Такуан и Докё Этан, сочетающую в себе элементы силы воли, скрытую энергию и тот тип инстинктивной реактивности, который обычно присутствует в рассеянном состоянии в человеческом подсознании (уравновешенный сознательными, рациональными качествами), готовый выплеснуться с полной силой в «момент истины».
Таким образом, инстинктивная координация этой упрощенной интерпретации Дзен, принятой буси (так же, как и всеми остальными профессиональными бойцами феодальной Японии), была сильно ограничена самими требованиями его практической специализации. В целом Дзен использовался для того, чтобы улучшить прагматический, политический и утилитарный характер буси, а не с тем, чтобы помочь ему расширить свое сознание, выведя его за узкие границы копья и меча.
Наконец, согласно Сиодо Годзо, Дзен также повлиял на стиль записи технических приемов различных рю будзюцу. Задача по их записи и сохранению в документах, ревностно охранявшихся каждой школой и передававшихся только от отца к сыну, обычно поручалась дзен-буддистскому священнику из близлежащего монастыря, когда ее не брал на себя сам хозяин школы (который часто был мистиком, хорошо знакомым с аллегорическим, трудным для понимания языком текстов Дзен).
Вполне естественно, основная цель использования методик Дзен состояла не в том, чтобы обеспечить буси системой этики, которая, пусть даже отдаленно связанная с оригинальными заветами Будды, будет неизбежно находиться в противоречии с насильственной природой воинской профессии. Споры о том, содержит ли в себе Дзен какое-нибудь этическое послание, не утихают и сегодня. К примеру, Судзуки, который так много сделал для объяснения сути японского Дзен западным читателям, по всей видимости, склонен считать, что Дзен почти ничего не мог добавить к кодексу преданности и повиновения, управлявшему жизнью самурая. На самом деле, он писал: «Дзен не спорил с ними о бессмертии души, добродетели или этическом поведении, а просто призывал двигаться вперед, к какому бы заключению, рациональному или иррациональному, человек ни пришел. Философию можно оставить интеллектуальному уму; Дзен хотел действовать, а самое эффективное действие, после того как решение принято, это идти к цели, не оглядываясь назад. В этом отношении Дзен на самом деле был религией японского воина» (Suzuki, 84).
Может показаться удивительным, что такая доктрина, как Дзен, уходящая корнями в одну из самых глубоких и плодородных этических систем, буддизм, был или стал до такой степени лишен этических принципов, что даже начал поощрять систематическое насилие. Сам Судзуки рассматривает эту дилемму (не приводя решения) в следующем отрывке:
«Хотя Дзен никогда активно не призывал воинов продолжать свою насильственную профессию, он пассивно воспринимал их такими, какими они были, по какой бы причине они ни избрали для себя это занятие. Дзен поддерживал их в двух направлениях — моральном и философском. Моральном, потому что Дзен является религией, которая учит нас не оглядываться назад поле того, как решение принято; и философском, потому что он относится к жизни и смерти с одинаковым безразличием» (Suzuki, 61).
Эту дилемму рассматривали и многие другие авторы, например Харрисон, который, по всей видимости, испытывал сильные сомнения по поводу существования или по меньшей мере влияния этого «этического» аспекта Дзен на буси: «Как метод моральной и интеллектуальной культуры Дзен с незапамятных времен изучался в Японии представителями класса самураев, и, несомненно, этому последнему обстоятельству следует приписать распространенное убеждение, согласно которому секреты всех школ боевых искусств нельзя постичь без знания Дзен. Однако остается открытым вопрос: мог ли Дзен на самом деле научить чему-то самурая в этом отношении» (Harrison, 140).
В общем:
«Дзен был популярен у самураев, потому что он обеспечивал их методикой, повышающей боевые качества, и несколькими специальными психологическими навыками, которые показывали им, как выпустить стрелу, как вступить в рукопашный поединок с лучшими шансами на успех. За всем этим есть своя философия, но именно мелкие, расположенные на поверхности кровожадные навыки пользовались спросом» (Stacton, 30).
Разумеется, есть и другая, высшая версия Дзен — философия равновесия и интеграции, отражающая высокие стандарты своей метафизической исходной матрицы. Но мы не можем рассматривать эту версию здесь, в ограниченной сфере боевых искусств как воинских дисциплин, поскольку она вовлекает более широкую этическую сферу человеческого существования — то есть его существования как члена человеческой расы в целом, а не как специализированной, ограниченной «боевой машины».