73979.fb2
Так и живут многие, «не приходя в сознание» и не замечая красоты «мира Божьего».
А красота в тех местах стояла необычайная, за душу хватала. С высоты, с горы, на которой была расположена деревня, открывался вид на широкую луговую пойму Москвы-реки и на синие сосновые леса у горизонта.
Здесь начинались знаменитые, Есениным воспетые рязанские раздолья.
С высоты не было заметно, что луга внизу зачахли, что берега реки голы и загажены нефтью, а леса вдали вытоптаны, заставлены заводскими постройками, изрублены дорогами и засорены непременными свалками мусора. Я знал об этом, так как бывал в тех местах. Но и без этого знания было грустно и тоскливо на душе: от деревни шел дух доживаемой кое-как, заброшенной жизни, и, как и везде в русских деревнях и поселках, было непонятно — почему и зачем живут тут люди.
И вот, идя по этой деревне, я вдруг увидел молодого мужчину, запрягавшего лошадь. У него было красивое умом лицо и удивительная, поразившая меня, сухая тоска в глазах. Не от горя какого-то, а явно от осточертевшей ему примитивной работы и жизни.
Неужели, — подумал я тогда, — этот человек с божественным чудом сознания брошен в мир лишь для того, чтобы запрягать эту лошадь и жить всю жизнь в этой убогой деревне, в этих придавленных избах, среди убогих старух?!
Но, может быть, так думал только я, интеллигент, «антисоветчик»?
Однако много лет спустя жизнь столкнула меня с одной простой, пожилой русской женщиной. Столкнула при весьма печальных для меня обстоятельствах. Я сидел у кровати моего умирающего отца, а женщина эта, санитарка, стояла рядом, дежурила около отца. Отец уже неделю не приходил в сознание. Вид его был ужасен: он жил на капельницах, как подопытный кролик, с торчащими из окровавленных вен шлангами.
Прервав тягостное молчание, женщина вдруг обратилась ко мне с вопросом, полным гнева и возмущения: «Ну скажите, зачем мы живем?! Ведь и всех нас это ждет! Так зачем же мы живем?».
Я ничего ей не ответил тогда, но навсегда запомнил эту минуту и ее вопрос, за которым еще стояло невысказанное: «Что в нашей жизни может оправдать уготованные нам мучения?»
Ее слова, единственно искренние и человечные из всего сказанного потом возле отца, остались навсегда со мной, как напоминание и призыв к ответу.
Смерть отца, заброшенного, одинокого, жившего с тех пор, как я его помню, тяжело и безрадостно, в мучительном непонимании того, что случилось с жизнью, за которую он отдал все свои лучшие силы и годы, — его смерть и слова этой женщины были, наверное, последним толчком, заставившим меня решиться на эту мою работу, а потом и на эмиграцию, чтобы работа могла увидеть свет и продолжаться. И в этой книге, к которой я готовился всю свою сознательную жизнь, я хочу попытаться дать дальше ответ, что нужно, чтобы жизнь человеческая не была бы столь пустой и бессмысленной.
Разочаровавшись в грандиозном опыте построения ленинского социализма и в способности всех других видов социализма решить «проклятые» проблемы человечества, многие люди вообще разуверились в возможностях человека и человеческого разума улучшить условия своего существования. И они считают любую подобную попытку обреченной на неудачу, а любой новый путь — опасным мифом.
С представлением об утопичности нового, «третьего пути» тесно сплетается представление и об утопичности создания «идеального строя» на нашей грешной земле среди грешных людей.
И, думается, что это неверие в возможность создания «идеального строя» — большая беда человечества, и даже более того — угроза его существованию, так как неверие это является серьезным деморализующим фактором, вынуждающим людей считать незыблемым существующий порядок вещей и мириться с тем, с чем мириться нельзя.
Но вера в рай на земле — это ли не миф, это ли не утопия?! — поспешат воскликнуть многие.
В том и состоит шарлатанство догматиков, что понятие «идеального» строя они смешивают с понятием идеальной жизни.
Конечно, говоря серьезно, и «идеального» строя быть не может, к идеалам можно только приближаться; и я тут употребляю это понятие лишь для заострения мысли, и потому в кавычках. Под «идеальным» строем я в данном случае понимаю строй, который даст, наконец, людям возможность (и необходимость) начать реальное приближение к своим идеалам.
«Какая нее история человека, если доброта его недвижима?» —
говорит один из героев В. Гроссмана в романе «Всё течет…».
И надо признать, что герой Гроссмана прав. До сих пор, при всех существовавших и существующих режимах, доброта человеческая и нравственность действительно остаются недвижимы или топчутся на месте. А сейчас, похоже, вновь вспять пошли, невзирая на все отчаянные усилия подвижников Добра и их призывы к нравственному самоусовершенствованию. Их призывы и проповеди говорят об одном, а жизнь учит совсем другому. Разница лишь в том, что при одном строе она учит своему сильнее, при другом — слабее. В одном случае ограничивается потолок среднего нравственного уровня общества, в другом — ограничивается лишь падение этого уровня до полного нуля. И ограничивается, если вдуматься, лишь необходимостью хоть как-то физически существовать, стеснением откровенно рвать горло друг другу, т. е. по независящим от данного строя обстоятельствам. Впрочем, в отдельные периоды даже это последнее стеснение исчезает…
Конкретнее, при буржуазно-демократическом строе средний нравственный уровень находится в динамическом равновесии, определяемом рядом противоположных процессов и тенденций. К повышающим относятся сами демократические свободы, в том числе (и особенно!) свобода объединения людей для коллективной реализации или защиты своих интересов. К понижающим же факторам — агрессивная конкуренция, обуславливаемая необходимостью накопления капитала (или расширенного воспроизводства) с вытекающей отсюда эксплуатацией, превращением человека в средство накопления, а деньги, капитал — в цель, господствующую над человеком. И, между прочим, увеличение числа накопителей (акционеров) в сущности лишь увеличивает число людей, непосредственно закабаленных гонкой накопления, агрессивной конкуренцией, самоэксплуатацией.
Ограничивает нравственный уровень также и абсолютная дисциплина, существующая внутри частных и государственных организаций, и усиливающая эту дисциплину материальная зависимость подчиненных от их начальников, работодателей, поскольку отсутствует у большинства людей собственность, способная дать им средства к существованию.
Наконец, ограничивает нравственный уровень человека и сознание бессилия, невозможности активно влиять на ход своей жизни и жизни общества, т. е. положение пешки, от которой мало что зависит.
Ну, а о тоталитарном госкапиталистическом строе и говорить нечего. Тут вообще отсутствуют повышающие факторы и, действуют одни лишь понижающие.
Так вот: «идеальный» строй и должен, очевидно, устранить, наконец, понижающие нравственный уровень факторы и приумножить повышающие. При этом «идеальный» строй не должен, конечно, нуждаться для своего нормального функционирования в идеальных людях. Он должен обладать встроенными механизмами для защиты от человеческого несовершенства. Далее, он должен, видимо, дать обществу в целом возможность перестать тратить большую часть сил на трансформации и революции, на внутренние проблемы, на классовую, сословную, национальную и прочую междоусобную борьбу, то есть открыть эпоху действительно бесклассового общества, движущими силами которого будут сотрудничество и солидарность людей в улучшении условий человеческого существования.
Иначе говоря, этот строй должен позволить обществу тратить большую часть сил на внешнюю борьбу, на борьбу за продолжение рода человеческого (что и предназначено природой всем живым существам), должен превратить человеческое общество из интровертированной «личности» в экстровертированную.[13]
Первобытное, доклассовое общество было экстровертированной «личностью», затем пришел интровертированный период, а сейчас уже, похоже, что он опасно затягивается. — В.Б.
Каждый строй одновременно является, очевидно, и путем к чему-то (даже госкапиталистический: — к уничтожению жизни на земле). И поэтому, если применять понятие «строя-пути», то описанный нами по его целям строй-путь можно будет уже безо всяких кавычек назвать идеальным.
Дальше мы постараемся доказать, что человечество неизбежно создаст такой строй-путь и вступит на него, если только… до того не истребит самое себя. Или — или, здесь третьего нам не дано.
Повторю. Был «тезис» — частная собственность на средства производства. Был «антитезис» — государственная собственность на эти средства (как основа квази-идеального строя). Возможен и синтез. Законы развития никому как будто еще опровергнуть не удалось.
Основное, что определяет природу человека и отличает ее от природы всех остальных живых существ — это, очевидно, сознание (включая в это понятие все его уровни).
Сознание дает человеку власть над природой и возможность осознать ее величие и красоту, сознание нее дает человеку, единственному из всех живых существ, ясное понимание своей смертности. И это осознание смертности, недолговечности, страх перед быстротекущим временем также оказывает двоякое влияние на человека и его жизнь.
Страх перед смертью и временем есть в сущности основополагающий стимул для творческой (в широком смысле), созидательной деятельности человека, для доброты и любви к себе подобным.
Всмотримся в свое подсознание: мы не можем не испытывать острой жалости ко всему живому, обреченному на короткое и быстротечное существование, неумолимо уходящее, как песок в песочных часах. В тончайшей, неостановимой струйке этих часов заключен страшный и ясный образ жизни и смерти, жизни как смерти.
Но всякое сравнение хромает, и жизнь, в отличие от песочных часов, — не замкнутая система, и каждая «струйка» жизни-смерти влияет на окружающую жизнь, оставляет свой след (другое дело, какой след: еле уловимый или заметный, идущий на пользу или во вред окружающей жизни).
Но как бы там ни было, если жизнь не ожесточила нас, мы всё равно не можем не испытывать жалости ко всему живому, обреченному на смерть, — от цветка до резвящегося щенка, — и уж тем более к человеку, который осознает всю красоту мира и сам представляет собой целый неповторимый мир. А испытывая эту тонкую, возвышенную жалость, мы не можем не испытывать острого стремления скрасить, сделать как можно более счастливой друг для друга быстротечную нашу жизнь. Из этой жалости и сопереживания и рождается всё лучшее в человеке: доброта и совесть (или чувство нашей ответственности), и так называемые абсолютные понятия добра и зла (или нравственные принципы).
Такова, очевидно, материалистическая гипотеза внебожественного происхождения всего лучшего в человеке. «Бог есть боль страха смерти».[14]
Но в страхе смерти заключен и «дьявол», первоисточник всяческого зла, творимого людьми друг другу. Источник хищного эгоизма и своеволия, малодушия и садизма, ненависти и злобы, стимул для злотворчества. В каком-то романе мне запомнилась сценка, как умирающий купец в припадке бешенства от страха перед смертью велит рубить свой сад. И будь у него «атомная кнопка» под рукой, он, наверное, нажал бы и на нее: раз мне погибать, так пусть гибнет и весь мир!
Страх перед смертью, концом, небытием стоит за всеми другими человеческими страхами: за страхом перед импотенцией и старостью, утратой любви и утратой (или необретением) творческих потенций, т. е. страхом, что ты сгинешь, не оставив следа. И отсюда же в нас страх перед всем, что символизирует для нас Конец, Небытие: страх перед темнотой, перед пространством и теснотой, черным и белым цветом, одиночеством…
И патологическая тяга к самой смерти, к бездне, наверное, отсюда же — от неосознаваемого желания разом избавиться от всех страхов, от неизбежного, затяжного умирания, от страха перед жизнью-смертью.
Борьба между богом и дьяволом сознания и есть, очевидно, главная пружина всех человеческих коллизий. Чем меньше защищен человек от страха смерти, тем больше этот страх овладевает им вместе со всеми своими «бесами». И люди испокон веков, осознанно или подсознательно, ищут защиты от страха перед смертью.
Что нее может защитить нас от него? Думается, полнота жизни, — возможность удовлетворять наши основополагающие потребности: возможность быть добрым, возможность любить, творить, созидать (и для этого познавать). Иначе говоря, быть нужным людям, быть не одному, ибо вместе легче бороться со страхами и легче «оставить добрый след».
Одиночество непереносимо для человека. Зло нее увеличивает одиночество. Поэтому стремление к добру — к преодолению одиночества, — не может не быть имманентным для человеческой природы.
Но чтобы быть добрым, повторю, надо иметь возможность делать добрые дела, влиять на мир и на людей. Когда у нас нет такой возможности, мы черствеем, теряем способность к сочувствию и к сопереживанию.
Короче говоря, люди «приговорены» либо к тому, чтобы в конце концов создать такие условия, при которых они могли бы быть активно добрыми, либо «броситься в бездну», для чего у них уже есть реальные возможности и средства.
Очевидно, чтобы иметь возможность быть активно добрым, иметь возможность для добротворчества, человек должен обладать свободой. Свободой мысли и ее реализации. (Видимо, именно потому свободный человек ни о чем так мало не думает, как о смерти). Истина азбучная.
Но, к сожалению, не совсем так «азбучна» другая истина, а именно, что свобода немыслима без власти. Без власти над ходом своей жизни и жизни общества.
Свобода без власти возможна только в полном одиночестве, в пустыне. В обществе же свобода без власти — фикция.