73998.fb2 Святая Русь (Книга 1, части 1 - 4) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 14

Святая Русь (Книга 1, части 1 - 4) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 14

Василий не вдруг и понял, что сотворилось и кто эти скачущие облавною цепью всадники, не понял враз; первыми почуяли, сбившись в плотный табун и тонко взоржав, кони. А Васька смотрел завороженно, слышал и не понимал: почто восстающий крик, какое-то мельтешение у дальних шатров? И лишь когда прямо на него вынесло распоясанного, в крови, с разрубленною до зубов щекою боярина в одной рудо-желтой сияющей шелковой рубахе (а кровь так и хлестала брызгами из перерубленного лица), лишь когда узрел страшный оскал обнаженных, в кровавом месиве зубов и потерянный, безумный взгляд над ним, лишь тогда понял и закричал, взвыл в голос, цепенея от ужаса (ни копья, ни сабли с собою не было), и рванул, и поскакал, и, опоминаясь начал было заворачивать коней к своим, но уже все и вся бежало по полю, падали под натиском мечущейся конницы шатры, с ревом моталось и неслось безоружное человечье стадо, и со всех сторон, куда ни поверни, скакали татары, зловеще свистели стрелы, слышалось гортанное татарское <А-а-а-а-а!>, и гомон, и звяк, и крики, вопли, проклятия гибнущих ни за что людей...

Он еще скакал по полю, петляя, словно заяц, растерявши коней, отчаянно цепляясь в гриву скакуна, плакал и кричал, понимая, что конец, что не уйти, что он вот-вот упадет с коня, и тогда, тогда... Какой-то татарин уже приметил безоружного русича и устремил за ним, собирая аркан в руку. И всего бы хватило Ваське доскакать до кустов и пасть там в чащобу иван-чая да змеем уползти в овраг, но дернулся конь, споткнулся, выровнялся уже (!), но Васька, не находя опоры ноге в отсутствующем стремени, начал сползать с покатой спины лошади и, не доскакав всего нескольких сажен, грянул с коня, аж в глазах замглило... Тут его и настиг, и, оглушенного, повязал арканом татарин, после чего, чая иной добычи, тотчас и грубо погнал перед собой, пару раз для восчувствия перекрестя плетью.

У дальних шатров еще рубились. Князь Семен Михайлович с горстью дружины, пытаясь спасти бегущую рать, крутился в толпе оступившей его татарвы, рубил направо и налево, пока трижды проколотый копьем и разрубленный саблею не грянул трупьем на землю...

Все бежало. Перемешанный вал конных и пеших вынесло к берегу Пьяны. И что тут сотворилось с ополоумевшими, а то и попросту пьяными людьми! Воистину <За Пьяною пьяни!> - как с горечью язвил летописец! Кучею вваливаясь в воду, топили друг друга в тесноте, ревели, задыхались, лезли, озверев, по головам. Дядька княжича Ивана, обороняя господина, насмерть схватился с каким-то дюжим вполпьяна мужиком, и тот смял старика прямо под копыта лошади. Княжич, отчаянно оглянув и бледнея ликом, рванул на выручку, но тут же был оттиснут и сбит валом бегущих и тонущих людей, и голос его, одинокий голос тонущего мальчика, погиб в реве сотен глоток ополоумевших, потерявших облик человеческий кметей. Река, подтопленная горою шевелящихся полутрупов, замутнела и вышла из берегов. Иные, вытараща глаза, лезли по головам тонущих. А сверху в это безумное месиво сыпали и сыпали смертным дождем татарские сулицы и стрелы.

Так даром, дуром, без боя почитай, была потеряна суздальская и нижегородская рати, погибли ярославцы и юрьевцы, и многих, многих бежавших добивали потом по лесам мордовские вои!

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

Васька опомнился, когда его с толпою раздетых, обезоруженных ратников загнали, словно скот, в жердевый загон, не давши ни пить, ни есть, и вокруг начали ездить, скаля зубы и взмахивая плетями, татарские сторожи. Тут только, осознав, что это плен, и впереди трудная дорога в степь, и опять на невольничий рынок, и родина, настигшая его, найденная, вновь отдалила, ушла, истаяла, и увидит ли он ее еще когда-то, и тогда вот склонился он почти до земли и заплакал, вздрагивая, бугрясь предплечьями связанных рук, мотая раскосмаченной головою и дергая пересохшим, воспаленным ртом. Заплакал, желая лишь одного в этот позорный миг умереть! Но и смерти не было ему дано безжалостным роком...

Русичи - кто проклинал, кто кидался к огороже, получая увесистый удар плетью, кто тупо сидел, глядя перед собою в землю, - ставшие чужими друг другу в этот миг позора, не искали своих, не думали еще ни о побеге, ни о плене, они лишь опоминались еще, лишь понимать начинали, что из недавних празднующих победителей стали скотом, полоном, последнею рванью на земле...

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Татарские мурзы меж тем, оставя сторожу вокруг полона и награбленного добра (видно, кто-то умный вел их на Русь, не Бегич ли?), устремили изгоном к Нижнему Новгороду. Побоище за Пьяной произошло второго августа в полдень, а пятого татары уже были под городом. Престарелый князь Дмитрий Константиныч узнал о беде, уже когда ничего нельзя было содеять - ни собрать новой рати, ни даже защитить город. Оставалось - бежать.

Старый князь, тесть великого князя московского, еще вчера гордый и величественный в достоинстве своем, был сломлен. Он сидел на лавке в опустошаемом тереме своем, из которого прислуга стремглав выносила к вымолам казну и рухлядь, сидел и плакал.

Погибло множество бояр, еще вчера могучих и грозных подручников, погиб сын, как теперь яснело, любимый (ни Семен, ни Василий Кирдяпа не лежали так к сердцу старого князя, как этот младший). Погибло все, обрушилась гордая слава победителя татар, к которой призывал епископ Дионисий. И где он сам, грозный владыка нижегородской земли? Поди тоже торочит коней или снаряжает лодьи кинуться в бег, ибо и ему татары не простят прошлой пакости, ни призывов с амвона, ни убиения Сарайки с дружиною. Погибло все, и то, что суетятся слуги и кмети, холопы таскают укладки, тяжелые скрыни и кули, - все это уже ни к чему...

Так, плачущего, его подняли и повели, почти потащили под руки к вымолам. Князь не противился. Длинные сухие ноги его заплетались, едва шли. Он почти не узнал потишевшую, захлопотанную супружницу свою, только руки ее, заботливо отершие платком слезы с княжого лица... И тогда и тут только увидел он, уже со струга, от воды, все разом: и город, краше коего не было на земле, высящий на кручах волжского берега (город, обреченный огню и разору!), и мятущуюся по берегу, воющую толпу, и то, как дюжие молодцы баграми и шестами отпихивают от бортов перегруженных паузков отчаянный, цепляющийся за борта, тонущий народ.

- Нельзя! Потонем вси! Мать...!

Город бежал, все, что могло плыть, было переполнено и стремилось, выбрасывая весла, туда, вверх по Волге, к спасительному Городцу...

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Феофан Грек узнал о погроме и бегстве поздно, когда уже содеять неможно было ничего, ни добраться до монастыря к Дионисию, ни нанять коней. Сложив в сумы самое ценное (краски, кисти, краскотерку свою, старинную и любимую, несколько книг да слитков новгородского серебра), он устремил к берегу и тут бы и погиб, пропал ли в ополоумевшей толпе черни, но, к великому счастью и для него, и для русского художества, признал изографа торговый гость-новогородец и над головами толпы начал кричать, подзывая. Скоро двое дюжих молодших пробились к изографу, подхватили тяжелые сумы и поволокли его сквозь рев и гам, сквозь протянутые женочьи руки, что молили, цепляя за одежду, доволокли до пристани и уже по последней вздрагивающей под ногами доске, отбиваясь от осатаневших горожан, взволокли на палубу, где и сунули мастера куда-то меж кулей и бочек, горою наваленных в перегруженную лодью, так что, когда отваливали от вымола, кренящаяся посудина едва не зачерпнула смертную чашу волжской влаги, ибо волны шли мало не вровень с бортами, и гребцы опасливо и дружно налегали на весла, о едином моля: как бы не качнуть судна невзначай!

Феофан глядел на отдаляющий воющий берег, и слезы подступали к глазам. От сердца отрывался кусок жизни, кусок судьбы, уходили брошенные друзья и знакомцы. И вновь, как когда-то, подступало к нему, что здесь, на Руси, все было крупнее, чем там, в умирающем Константинополе, и гроза и ужас тоже были страшнее и больше и требовали большего напряжения сил. И он знал теперь, как и чем это выразить, и, плача, прощаясь с обреченным городом, ведал вторым, глубинным смыслом художника, как и что напишет он, когда вновь встанут перед ним внутренние стены храмов этой земли, упрямо встающей вновь и вновь из пепла пожаров и гибели поражений, упрямо возникающей заново и тянущейся вширь и ввысь, в небеса, к своему, непохожему на иных русскому Богу.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ

Споры западников и славянофилов, возникшие, по сути, где-то с конца XVIII столетия, имели достаточно древнюю предысторию. Во всяком случае <западничество> - безусловное неприятие всяческого <востока> и настойчивое желание в политике Руси опираться всегда на помощь западного, католического мира - существовало уже в Киевской Руси. <Западниками> были многие киевские князья, <западником> оказался Михаил Черниговский, просивший на Лионском соборе помощи у папы против татар, за что и заплатил головою в ставке Батыя. И Даниле Романычу Галицкому не помог папа римский, как и королевское звание не помогло. Более того - и княжество Данилово, Галицко-Волынская Русь, очень вскоре и на долгие века оказалась захваченной, разодранной на части западными соседями: Венгрией, Литвою и Польшей; захваченной, разоренной, обращенной в предмостное укрепление Европы противу кочевников, утерявшей великую некогда культуру, зодчество, книжность, утерявшей свое высшее сословие, получив взамен венгерских да польских феодалов... И все то была цена за неразумие прежних великих князей и галицкого боярства, восхищенных и увлеченных городскою культурой Запада, не ведавших того, что самим им не стать никогда этим самым <Западом>, разве - холопами на барском дворе, и что должно всякому быть самим собою и даже союзников искать себе в той среде и на том пути, по которому вела их историческая судьба, слагавшаяся за много веков до них в постоянных спорах, розмирьях и дружестве со степными народами...

Увы! То, что прояснело на Москве, далеко не казалось таким несомненным в далеком Киеве! А пламенный нижегородский проповедник, нынешний епископ Нижегородский, Городецкий и Суздальский Дионисий когда-то явился как раз из Киева. Явился сюда, в дикое Залесье, полный воспоминаний о величии уничтоженной монголами державы, полный мечтою о расплате и новом взлете страны... И он ли не ратовал, не призывал, не торопил всячески Русь к борьбе с вековым врагом? Ибо для него Орда была врагом - и только. Летопись, исправленная по его приказу иноком Лаврентием, только-только едва просохли чернила на статьях, описывающих бедственную участь разгромленной монголами страны, - только-только легла на аналой пред очами княжескими. Не по его ли призыву был уничтожен наглый посол ордынский Сарайка? Не он ли стоял за всяким розмирьем с татарами и торопил, торопил, торопил... И сейчас, казалось уже, громом побед отметят свой путь восставшие к совокупной борьбе нижегородско-московские рати. Он благословлял это войско, выходившее в долгожданный поход, и вот теперь...

За стенами горницы творилось суматошное кишение иноков, послушников, челяди, собиравших иконы, книги, многоразличное монастырское и епископское добро, дабы, погрузив на лодьи, отплывать в Городец, а он сидел и думал, и временами скупая слеза, осребрив жесткий лик нижегородского владыки, сбегала по щеке и пряталась в седой, тоже пониклой и словно бы пожухлой бороде.

Почти без стука ввалились в дверь двое иноков, Фома и Никодим, посланных за изографом Феофаном. Монахи дышали тяжко, в глазах читались растерянность, виноватость и страх.

- Не нашли! - вымолвил старший, Фома, разведя руками.

- Ушел, должно! - почти обрадованно подхватил Никодим. - Прошали, бают: уплыл на новогородской лодье!

Монахи повесили головы, ожидая грозного епископского разноса, но Дионисий лишь молча указал рукой, и те обрадованно исчезли, прикрывши двери.

- Как же так, Господи? Как же так?! - прошептал Дионисий, вглядываясь в тусклый лик Спаса киевского письма в углу разобранной и почти уже унесенной божницы. - Как же так, Господи, за что? За какие грехи?!

Он не чаял грехов за собою, быть может, только теперь догадывая о том, едином, который не отпускал его всю долгую и многотрудную жизнь, - о грехе гордыни. Не было в нем, Дионисии, смирения, и всегда не хватало доброты! Ясно вдруг припомнились дикие глаза Сарайки, когда татарин с визгом натянул лук и выстрелил в него, Дионисия, и был тотчас разорван озверевшей толпой. И как он, Дионисий, стоял тогда с крестом в поднятой длани, осеняя жестокую резню. Неужели?!.

Он поднял яростный взор. Слезы высохли. Волна горячего гнева прилила к ланитам. Нет! Виноват не он! Виноваты бояре, князь Семен, москвичи, уведшие свои рати до боя, виновата непорядня и беспечность воевод! Ведь уже не раз и не два громили волжские города, били татар и новогородские ушкуйники, и московиты, и суздальские рати!

- Прав ты, Господи, что наказуешь нерадивых, их же грех ложится на праведных пред тобой! Прав ты, Господи, испытуя, да не склонит главы никоторый из верных твоих!

Он встал. Грудь ширилась, хотелось говорить, кричать, возглашать с амвона... Лучшая из его проповедей пропала в этот миг молчаливого крика пред иконой Спасителя, пламенные глаголы, коими можно бы было воскресить погибшую рать, умерли в нем, ибо в келью тотчас вбежали с криком <Татары!> келарь с казначеем и два иподьякона, суетясь, подхватили последнее добро и, взявши Дионисия под руки, стремительно, почти бегом, поволокли его вон из кельи и дальше, к вымолу, где молчаливые угрюмые иноки, сцепив руки и не отвечая мольбам отчаянной толпы, удерживали сходни последнего епископского паузка, и сквозь эту ревущую и плачущую толпу проволокли епископа до сходней, вознесли на корабль, сбросили, столкнули сходни, на которые уже лезли кучею, обрываясь в воду, увечные, калики, какие-то женки, вздымавшие над головами детей, меж тем как над кручею берега уже запоказывались всадники в мохнатых шапках и гомон, чужой, вражеский, встал над воем обреченной толпы...

Дионисий стоял, прямо и немо, бледнея и бледнея ликом, вздымая над головою крест, и, не взирая на редкие, посвистывающие в воздухе стрелы, благословлял последним напутствием идущую на смерть паству свою. Весла гнулись и трещали в руках иноков, а на отдаляющемся берегу уже сверкала сталь, рубили и резали, и озверелый визг избиваемых доносился сюда по ширящейся стремнине воды. И он видел это! И ненавидел врагов, дикую степь, и вновь, как и всегда, как и прежде, отводил от себя вину за смертную чашу, испитую нижегородскими смердами, не вместившимися в корабли, перекладывая на татар, на Мамая вину своей гордыни и нетерпения своего, ибо так же, как невозможно родить доношенное дитя прежде срока, невозможно прежде сроков поднять народ, еще не готовый к деянию.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Мамай глядел, как сотник, проскакавший, меняя коней, сотни поприщ пути, остро пахнущий конским и человечьим потом, ест вареное мясо, чавкает, выгрызая кость, обсасывает жир с грязных отверделых пальцев, ест с волчьей жадностью, изредка взглядывая на него, повелителя Золотой Орды, глядел и щурил рысьи глаза. Не выдержав, мелко и сыто засмеялся, покачивая головой, думая о том, что гонцу надо теперь подарить урусутскую полонянку (<Русску девку!> - произнес он про себя на языке московитов) и хорошего скакового коня. Вести того стоили! Позорно разбита, уничтожена вся урусутская рать! Нижегородские полки, полки владимирские, иных князей... Убитых без числа, без числа полоняников! Взят, вырезан и сожжен Нижний! Вот, наконец, оно! Отместье за смерть Сарай-ака! Отместье за поход на Булгар! За грабежи речных разбойников! За все! И это сделал он, он, Мамай! Он не поверил Ивану Вельямину, он втайне от московского тысяцкого послал рать, и вот - победа! Победа почти без потерь! Теперь Русь будет поставлена на колени! Я увеличу дань! Я возьму серебро на коназе Дмитрии! С урусутским серебром я отобью Сарай, сокрушу Синюю Орду и дойду до Саурана!

От хмеля удачи у Мамая кружилась голова. Победа над Нижним представлялась ему победою над всею Русью. Забывалось уже - на миг, но забывалось! - что дань дает Дмитрий, Москва, вцепившаяся мертвой хваткой в великокняжеский ярлык, и что сокрушать надо прежде самого коназа Дмитрия...

Он еще раз оглядел сотника, потрогал грамоту, мятую, пропитанную потом и грязью:

- Девушка! Русски девушка! Хорошо? - весело спрашивал он сотника, отвалившего наконец от обильного ханского дастархана. - На, возьми! протянул он гонцу чашу иноземного кипрского вина (в Орде пили, невзирая на все религиозные запреты).

Сотник опружил чашу единым духом, глаза его заблестели, стали масляными, когда по знаку Мамая вывели и поставили у ковра тоненькую русую девчушку-рабыню в белой полотняной вышитой по рукавам красной бумагою рубахе и тканой шерстяной запаске. Остро и беззащитно торчали врозь, приподымая рубаху, маленькие девичьи груди.

- Бери, твоя! - вымолвил Мамай, налюбовавшись смущением и страхом полонянки и жадным вожделением сотника. Взяв девушку за основание косы, Мамай бросил ее к ногам сотника: - На!

Тот готовно перехватил добычу, наматывая долгую девичью косу себе на кулак. В глазах прочлась неуверенность: то ли ему дарят, то ли дают на время и следует взять ее тут же, в шатре повелителя?

- Уводи, твоя теперь! Совсем уводи! - разрешил сомнения сотника Мамай и, глядя вслед гонцу, что уволакивал за собой упирающуюся добычу, вновь мелко и радостно засмеялся.

Он хлопнул в ладоши. Выбежавшему нукеру повелел призвать к нему Ивана.

- Вельямина? - переспросил, уточняя, нукер.

- Его! - кивнул головой Мамай.

В шатер уже начинали входить приближенные эмиры, радостная весть волнами растекалась по большому юрту, от кибитки к кибитке, от шатра к шатру. Входили, рассаживались, новыми, почтительными глазами взглядывая на темника, ставшего сейчас, за несколько минут, вдвое, ежели не втрое значимей и сильней.

(Вечером приползут фряги, будут юлить и предлагать новый заем, дабы он, Мамай, уступил им сбор даней в завоеванной Руси... О, он теперь покажет этому сосунку Дмитрию!)

Там, далеко, по отцветающей степи брели урусутские полоняники, победители гнали скот, волочили добро, вели крепких мужиков, красивых урусутских женщин. Будет кого продавать на кафинском базаре, будет кого дарить своим эмирам и бекам, будет кому пасти стада, сбивать кумыс, делать сыр, мять кожи и шить сапоги! Будут рабы, а значит, воины с большей охотою пойдут в бой! Даже эти вот, купленные им соратники сегодня, сейчас лебезят и заискивают перед ним! Да, он будет царем, как его и теперь называют уже урусуты, и он ни с кем, ни с одним из урусутских князей не станет делить власть!

Мамай выпрямился. Ему принесли золотую подушку, набросили на плечи парчовый халат. Сейчас они будут есть, пить и говорить о победе. И ему станут подносить подарки, а он будет их всех дарить серебром, шубами, оружием и конями. Он сменит хана. Этот надоел. Пора (но это осталось где-то внутри, не время, не время даже и намекать на это!), и все же пора самому становиться ханом! Ну что же, что он не Чингизид! Он гурген, зять покойного Бердибека, и значит... Это там, у джете, в Белой и Синей Орде продолжают думать, что ханом может быть только Чингизид! Ханом будет он! Со временем. А пока - пир!

Он вторично хлопнул в ладоши. Позвать зурначей! Певиц и плясуний! В Орде радость! Победа! И совершил ее он, Мамай! (А Иван пусть подождет, пусть явится еще раз! Невелик ты чином теперь, беглый урусут! Невелик будет скоро и твой князь Дмитрий перед величием повелителя Золотой Орды!)

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ