73998.fb2
Второе, что никакого <народа вообще> нет. Есть люди. В обычной ватаге плотников, скажем, есть старшой, мастер, человек упорного и угрюмого нрава, какой-нибудь Никанор Иваныч; есть весело-озорной любитель выпивки и гульбы Васька Шип, который вечно подшучивает над старшим, но сам по себе не мог бы и работать иначе, чем в ватаге; есть старательный и тихий Лунек, которому надобно указать <от> и <до>, и он сделает, но сделает лишь, ежели ему укажут; есть Федька Звяк, дракун и задира, вечно лезущий в ссоры, с каждого праздника - в синяках и ссадинах, готовый громче всех орать, лезть на стену, бежать по зову вечевого колокола, который и работать умеет, ежели не дрожат руки с попойки, но все с рыву, с маху, все - не доводя до конца, у него крыльцо без перил, у него протекает крыша и жена замучилась, упрашивая буйного супруга починить ей ткацкий стан, - на такие мелочи ему вечно недосуг; есть и Саня Костырь в той артели, редкий и старательный мастер, у которого дома облизана кажная вещь, у коего инструмент наточен так, что волос на лету разрежет, который срубит любой самый хитрый угол, славно косит, чеботарит, плетет из лыка и корня, ко всякому рукоделью мастак, ну и выпить не дурак, в дружине коли, коли со всеми... И только когда прихлынет какая великая беда, тихо отойдет посторонь, не умеет лезть в драку, ни подвиги совершать, не защитит тебя в ратной беде грудью, не выступит на суде, но раненого вытащит, перевяжет и будет спасать, как может; и противу боярина, боярского тиуна ли не попрет, а поноровит как-нито обходом, лаской, приносом, лишь бы не тронули его... А Пеша Сухой, тот прижимист и скуп, у такого среди зимы снегу не выпросишь, у него все свое, он трясется над каждою мелочью, жадно пересчитывает доставшееся ему по жребию и поскорее увязывает в тряпицу кусочки заработанного серебра. (Он и жене не верит, поделавши дома тайник ради всякого злого случая!) На бою с таким лучше не иметь дела, бросит, а то и не бросит, вытащит, тотчас присвоив дорогой нож или еще какую ратную справу, себя самого успокаивая тем, что раненому сотоварищу это теперь <без надобности>... А еще Алешка, молодой парень, сильный, но робкий духом, услужающий каждому в ватаге, у которого дома больная старуха матерь и младшие брат с сестренкой (батька убит на бою), и то, что он получит за труд и что не отберет у него Пеша Сухой или не выцыганит на пропой души Васька Шип, он тотчас тащит домой, матери, а сам так и ходит в единственной драной рубахе... Да и всю бы мзду отбирали у него, кабы не старшой, Никанор Иваныч, что нет-нет да и прикрикнет на ухватистых ватажников... И вот они выходят, все семеро, - не разорвешь! Ватага! Готовые постоять друг за друга, в драке потешной становящиеся стенкою, в работе - без слов понимающие один другого. Народ! Как бы не так... Не будь Никанора Иваныча, Васька Шип унырнет в дикую гульбу, Лунек <слиняет>, пойдет искать себе иного хозяина, Федька Звяк пропадет в очередной драке или кинется с новогородскими ушкуйниками грабить низовские города. Саня Костырь уйдет к боярину, что и даве зазывал мастера к себе; Пеша Сухой учнет ладить свою артель, да не получится у него никоторого ладу, больно уж прижимист и больно скуп! Алешка, и тот откачнет от него в скором времени и устроится куда на боярский двор конюхом али скотником... И - нет ватаги! И едва кивнут когда, встретя один другого...
Повторим: есть люди. И те, у кого и в ком жива та самая энергия действования, кто способен к деянию, те подчиняют себе других и ведут за собою, и, ежели их много, они-то и придают народу, всем прочим, его лицо. А ежели этих людей поменело? Изничтожились, погибли в войнах и одолениях на враги? Тогда и народ уж не тот, иной, и к иному способен, а то и ни к чему уже не способен, разве разойтись да искать себе у чужих народов новых вождей, новых носителей вечно творящей, вечно толкающей к деянию энергии, которой только и существуют, и держатся люди, помощью которой и создается все сущее на земле.
Ратники, вернувшиеся с Куликова поля, жали хлеб. Бояре тоже были в разгоне, по деревням. Наличная воинская сила, почитай вся, брошена к западному литовскому рубежу. Тем паче Акинфичи, захватившие власть при государе, растеснили, отпихнули многих и многих, надобных для обороны Москвы людей. Не было Вельяминовых, не было Дмитрия Михалыча Боброка, что весною отбыл на литовский рубеж, а сейчас лежал больной в дальнем имении своем, почти не имея вестей о том, что творится на Москве.
Ратники были в полях. В Москве оставался ремесленный люд, те нестойкие вои, что дернули в бег в битве на Дону, да многочисленная боярская дворня, которая, на рати ежели, то только в обозе да <подай и принеси>. В дело, в сечу, таких и не берут никогда. Дворня, оставшая без господ, разъехавшихся по поместьям... А Федор Свибл, коему князь Дмитрий поручал город, удрал вослед за князем в Переяславль и далее. А митрополит, духовная власть, уехал тоже. И в городе, лишенном воевод, началось то, что предки наши называли емким и образным словом - замятня.
Кто рвался в город из пригородов, спасая добро, кто рвался наружу отсидеться за синими лесами... Самозванные ватаги кое-как оборуженных мужиков захватили ворота, взимая дикую виру со всех, чаящих выбраться из города... Да уж ежели ограбили самого митрополита и великую княгиню, можно понять, что сотворилось во граде!
Созвонили вечевой сход. И с веча, с Ивановской площади, кинулись разбивать бертьяницы и погреба, искали оружия (а нашли, как оказалось впоследствии, первым делом хмельное питие). Самозванная власть усилила заставы у всех ворот градных. С визгом, руганью, криком и кровью обнаженное железо требовало примененья себе - забивали в город, в осаду, рвавшихся вон из города. И какая уж тут братня любовь! Ненависть (повелевать, заставить!) объяла едва не каждого. Граждане, лишенные своего гражданского началования, стали толпой. Кто спрашивал, кем и куда износились отобранные у отъезжающих порты и узорочье? Кто и кому раздавал оружие? Почему явилось вдруг столько пьяных? Что за задавленный женский визг слышался там и тут? Из чьих ушей вырывали серьги, кого насиловали в подворотне, с кого сдирали дорогой зипун или бобровую шапку?
Осатанелая толпа перла теперь к Соборной площади, к теремам. Остатки совести не позволяли взять приступом княжеские палаты, но уже ворвались в молодечную, расхватывая сабли, брони и сулицы, невзирая на истошный вой прислуги, лезли к хозяйственным погребам...
Какие-то, в оружии, самозванные вои пытались навести хоть какой порядок. Колокола всех церквей яростно вызванивали набат. Засевший в приказах вечевой совет под водительством Фомы, оружейного мастера, троих купцов-сурожан - Михайлы Саларева, Онтипы и Тимофея Весякова да двоих градоделей, Степана Вихря и Онтона Большого, с десятком перепуганных городовых боярчат старались изо всех сил наладить оборону города. Купцы, хоть двое из них и были на Куликовом поле, мало что могли содеять. Фома, тот вооружил своих мастеров с подручными, потребовав того же от городовых дворян. Воинская сила все же нашлась, и после нескольких безобразных сшибок совет сумел перенять городские ворота и все спуски к Москве-реке. Но пока толковали и спорили, зажигать ли посады, первые татарские разъезды уже появились под Кремником, что вызвало дополнительный пополох.
В этот-то миг городу пробрезжило спасение. С напольной стороны, из-за брошенного Богоявленского монастыря, вымчала вдруг негустая кучка ратных и устремилась прямь к Фроловским воротам. Фома, стоя на стрельницах, сообразил первый:
- Открывай! - завопил он, кидаясь к воротам. С той стороны уже летели стрелы, дело решали мгновения. Но вот створы ворот раскатились, и с гулким топотом по бревенчатому настилу подъемного моста ватага устремила в город. Ворота закрылись, и мост стал подниматься перед самым носом у татар.
Въехавший князь, снявши шелом и улыбаясь, вытирал платом пот с румяного лица. То, что князь-литвин, Остей именем, послан от Андрея Ольгердовича, разом, словно на крыльях, облетело город. Фома тут же, безо спору, уступил власть опытному воину. И хоть не без ругани, перекоров и споров, но уже к позднему вечеру во граде начал устанавливаться хоть какой-то воинский порядок. Оборуженные посадские мужики и редкие ратники с луками, самострелами и пучками сулиц были разоставлены по стенам. Уже готовили костры, кипятили воду в котлах, дабы лить на головы осаждающим; в улицах, загороженных рогатками, поутихли грабежи; и, словом, город, доселева беззащитный, уже был готов хотя к какой обороне... Еще бы князю Остею поболе воеводского разуменья и хоть сотни две опытных кметей! Он уже не мог предотвратить раззор оружейных, бертьяниц и молодечной, случившийся до него, он уже не мог замкнуть занятые народом и разгромленные боярские погреба...
Тохтамыш со всею своею силою явился под Москвою наутро. Был понедельник, двадцать третье августа.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Вдохновленные погромом Серпухова, татары жадно привставали в стременах, разглядывая из-под ладоней радостный издали, залитый солнцем, лучащийся белизной город с золотыми маковицами церквей и узорными, в сквозистых кованых прапорах, шатрами теремов, вытарчивающих из-за стрельниц городовой стены.
На заборолах города чуялось шевеление. В пролетах бойниц мелькали темные очерки движущихся ратников, и по этому, едва видному отсюда шевелению, по смутному гуду, доносящемуся из-за стен, да по частым и злым ударам колокола чуялось, что там, внутри, словно в разбуженном, потрясенном улье, творится какая-то неподобь. Те, кто посмелее, подъезжали близ, целились в отверстия бойниц. Оперенные стрелы с тугим гудением уходили внутрь заборол. Иногда там слышался крик ярости или жалобный вопль раненого.
- Эге-ге-гей! - закричало разом несколько татар из кучки подъехавших к Фроловским воротам, в богатом платье и оружии.
- Не нада стреляй! - кричал татарин, размахивая платом, насаженным на копье. - Гаварить нада!
Со стрельниц высунулись. Сперва кто-то, тотчас унырнувший внутрь, за ним, повозившись, явились сразу двое.
- Чаво?! - крикнул один из них.
- Есь ле во гради великий коназ Димитри?! - прокричали почти правильно по-русски из кучки татар.
- Нету! Нету нашего князя! - отвечали русичи сразу в два голоса.
- Правда гаваришь? - кричали татары.
Наверху вылез еще один:
- На Костроме князь, шухло вонючее! - прокричал. - Силу на вас готовит!
Невесть, что бы воспоследовало в ответ, но спорщика тут же стащили назад со стены. Показалась иная голова в шеломе:
- Великого князя Дмитрия в городу нет! - прокричал. - Наш воевода князь Остей!
Внизу покивали, видимо - поверили, поскакали прочь.
Издали знатье было, как, рассыпавшись мурашами по всему посаду и Занеглименью, татары входят в дома, что-то выносят, волокут, торочат к седлам. Там и сям подымались первые нерешительные пожары. Москвичи, кто молча, кто ругаясь, глядели со стен.
Остей - он аж почернел от недосыпу, но держался по-прежнему бодро, вида не казал, что все дрожит и мреет в глазах, - сам поднялся на глядень. Долго смотрел с костра, высчитывая что-то. Подошедший близ купчина постоял, обозрел, щурясь, негустую татарскую конницу.
- Коли их столько и есь, разобьем! - высказал.
Остей глянул скользом и покачал головой:
- Чаю, не все!
Оба умолкли.
- Народишко-то... Рвутся в драку! Воевать хотят! - выговорил, наконец, купчина, боковым, сорочьим взглядом проверяя, как поведет себя литвин в таковой трудноте.
- Сам поедешь?! - недовольно, почуя издевку в голосе сурожанина, отверг Остей. И - в хмельные, излиха развеселые глаза - докончил: Надобно удержать город, доколе подойдет князь Дмитрий с иньшею ратью! Об ином не мечтай! (<Пьяные все! - подумалось. - Не дай Бог сегодня великого приступу!>)
Звонили колокола. Остей обернулся. Твер?зые нынче молились во всех храмах и по теремам, ожидаючи, быть может, смерти. Но сколько оставалось тверезых во граде?!
Шатнувшись - оперенная стрела, дрожа, вонзилась в опорный столб в вершке от его головы, - Остей полез вниз, жалобно проговоривши стремянному:
- Ежели полезут - буди! Мочи моей нет. Вторую ночь не выдержу!
Стремянный довел господина до сторожевой избы, ткнул, содеяв зверское лицо, в груду попон, закинул рядном, прошипел:
- Не будить!
Оружные мужики, тоже вполпьяна, повставали и гуськом, один по одному, вышли наружу. Стремянный сел на лавку, положивши на столешню перед собой тяжелые руки, покосился на штоф темного иноземного стекла и замер, свеся голову, в трудном ожидании. Господин его не спал уже и не две, а три ночи. Посланный отцом, князем Андреем, скакал в опор, обгоняя татар, аж от самого Полоцка. И ратник, сам едва державшийся на ногах, теперь, качаясь на лавке, стерег сон своего господина.
В избу заглянул кто-то из ратных, смущаясь, потянул к себе штоф. Стремянный отмотнул головою: бери, мне не надо, мол! Залез, проискавши князя на заборолах, оружейный мастер Фома.
- Спит! - поднял стремянный тяжелую голову. - Три ночи не спал!
- Ладно! Не буди! - разрешил Фома. Сам свалился на лавку, молча и бессильно посидел. В голове шумело. Чернь, вскрывшая боярские погреба, теперь по всему городу выкатывала на улицы бочки и выносила корчаги и скляницы со стоялыми медами, пивом и иноземным фряжским и греческим красным вином. Упившиеся валялись по улицам. Фома сам <принял>, нельзя было не принять. Он, крутанувши башкой, встал-таки, одолев минутную ослабу, и, ничего не сказавши стремянному, пошел вон.
Встречу, в улице, мужики, размахивая оружием, горланили песню.
- Мастер, мастер! - кричали ему. - От твою!.. Не слышишь, што ль?! Вали с нами! - Неровно колыхались рогатины и бердыши. Один пьяно тянул за собою по земи фряжскую аркебузу.
- Не страшись! - орали. - Город камянный! Врата железны! Ольгирду, вишь, не взять было, а не то поганой татарве! Постоят да уйдут! А не то мы отселе, а князья наши оттоль... Эх! Эй, Фома! Отворяй, мать твою, ворота отворяй! Мы их счас! Мы кажного, как зайца, нанижем... - Вечевой воевода едва вырвал зипун из лап пьяной братии. Где свои? На улице какие-то расхристанные плясали около бочки с пивом. Темнело. Там и тут бешено мотались факелы. <Подожгут город!> - со смурым отчаянием думал Фома. На миг показалось избавлением отворить ворота и выпустить всю эту пьяную бражку на татар... Перережут! И города тогды не удержать!
В церкви Чуда архангела Михаила в Хонех шла служба, изнутри доносило стройное пение и бабий плач, а прямо на пороге храма, расставивши ноги, стоял какой-то широкий и донельзя растрепанный, с синяком в пол-лица мужик и ссал на паперть.
Вокруг владычных палат, куда Фома с трудом пробрался сквозь толпы пьяных, телеги с плачущими дитями и женками и груды раскиданного добра, творилась чертовня, настоящий шабаш ведьминский. Все стоялые монастырские меды, бочки пива, разноличные вина, все было исхищено и выволочено, и сейчас, в куяках и панцирях, босиком, держа на весу шеломы, налитые красным греческим вином, какие-то раскосмаченные плясали у самодельного костра на дворе, размахивая хоругвями и оружием. Ор, вой, мат, пение. Какого-то мужика, за ноги держа, окунают головой в бочку с пивом, а он икает, захлебывается под регот и гогот сотоварищей и все еще пытается что-то изобразить потешное, видно, доморощенный скоморох какой, готовый жизнь отдать за миг пьяного веселья.