73999.fb2
- Помолился на ночь? - строго спрашивает старик.
- Помолился, дедо!
<Дедо> само как-то выговорилось у него. Сказал и замер, но старик никак не удивил обращению, и это ободрило:
- Дедо! А почто везут-то в Угорскую землю?
- Не волен он в себе покудова, Петр-от, не осильнел! Его воеводству-то без году неделя: второй он тут, альбо третий. И мать, слышно, римской веры.
- Это та старуха строгая?
- Она. Мушата. При седатом сыне все ищо правит... Вера тут у их наша, православная. Митрополию никак Филофей Коккин создавал. Ето во времена дедушки было.
- Владыки Алексия?
- Его. Друзья были с Филофеем! Ну, так вот, а теперь прикинь: с юга турки, вера у их Мехметова. Болгар-то уже сокрушили, почитай. Сербы устоят ли, нет - невесть! Храбры, ратиться умеют, да князя ихнего, теперешнего, Лазаря, не вси володетели слушают! А с Востока - татары, там - Литва, да и те же Угры. Тут к кому ни то, а прислониться нать! И наехал княжич убеглый из русской земли. Как быть? Не рассорить бы с Ордой! Хочет с себя свалить, пущай, мол, иные решают! Почто в Угорскую землю везут - не ведаю! Круль ихний, Людовик, померши. А так-то реши: у батюшки твово полного мира с Ягайлою нет, дак, может, потому... Али католики што надумали? Чаю, и свадьбу эту ихнюю затеяли, чтобы католикам церкву православную под себя забрать! Ядвига-то, бают, иного любит, и жених есть у нее молоденькой, да вишь... А Литву ноне в латынскую веру будут беспременно крестить!
- И русичей?
- Мыслят, вестимо, и русичей... - подумав, отзывается Данило. Наша-то вера правее римской! Там папы, да антипапы, вишь, роскошества разные, соблазн! Яко короли, воюют межи собою...
- А скажи! - подает голос Василий снова (старик уже лег, слышно, как скрипит под ним деревянное ложе, уже потушил свечу, и горница освещена одним крохотным лампадным сиянием). - Ведь батюшка хотел за Ягайлу нашу Соню выдать! Как же теперь?
- Да как! - отзывается Данило Феофаныч. - Никак... Иного жениха найдут, може, и из ближних краев. На чужбину ить как в могилу... Иной свет, и все иное там! Рыцари, да танцы, да шуты-скоморохи... Станут глядеть, судить, кому не так поклон воздала, кому не так руку подала... да и веру менять ето не дело! Спи, княжич! Дорога дальня у нас!
И затихает все. И в тишине слышно, как течет время.
- Дедо, не спишь? - опять прошает Василий.
- Что тебе, сынок? - уже сонно, не вдруг, отвечает боярин.
- А я им зачем?
Тьма молчит. Наконец отзывается голосом Данилы:
- Не ведаю и того. Ты ведь наследник престола! Все они ноне разодравши тут... Был бы жив Любарт Гедиминич, сговорили бы с им... А померши! Были люди! Великие были короли! Што в Литве, хошь и Ольгирд, нам-то ево добрым словом не помянуть, а для своих великий был князь, глава! Вишь, сколько земель под себя забрал, и держал, и боронил, и с братьей своею в одно жили! И в Польше был король истинный, Казимир Великий! Польшу укрепил, иное и примыслил, грады строил, законы и порядок дал земле! Худо сказать, Червонную Русь завоевал, да при ем, при Казимире, там ни единой латынской епископии не было! Уважал, стало, и нашу веру... А уж вот Людовик, тот, бают, и польской речи не ведал, в уграх сидел. Ето последнее дело, когда государь своей земли не боронит и свой народ не любит! Великие князья, того же Мономаха возьми, аль Невского, да хоть и Михайлу Ярославовича, хоть и прадеда твоего, Данилу Лексаныча, в первую голову заботились о земле, о смердах! Иначе зачем и князь? Тот не князь, кто земли своей не бережет!
- А у нас? - со смущением вопросил Василий, понимая, что в миг сей немножко предает своего отца. - Вот у их Ольгерд, Казимир, а у нас?
Данило посопел, подумал. Отмолвил честно:
- А у нас всему голова покойный владыка Алексий был! Он и батюшку твово воспитывал, и княжеством правил, и от Ольгирда землю боронил, и пострадал за Русь, едва не уморили ево в Киеве... Так вот и реку: исполины были! Великие держатели земли! Великое было время! Суровое! Невесть, не было бы таких людей, и Литва и Русь погибли бы в одночасье, да и Польша не устояла, под немцем была бы давно... Были великие князья! Да вот, умерли. А енти-то, хошь и Ягайло с Витовтом, токмо о себе, о своем... Лишь бы на столе усидеть... Не понимаю я етого! Не по-людски, не по-Божьи! Теперь вот у Людовика сынов не стало, дак он уж так ляхов уламывал: возьмите, мол, дочку на престол! А королеву брать - надобен и король! Да уж править-то завсегда мужик будет, не баба! Редко когда... Как наша Ольга, да и то уже в преклонных годах... А Ядвига што? Дите! Кто надоумил с Ягайлой ее свести? Похоже, святые отцы! Боле некому... Ихняя печаль - православных в латынскую веру перегнать, об ином не мыслят. Дениса, вишь, держат в Киеве, в нятьи, греков неволят унию принять... А не выстоит православная церковь, и Руси в одночасье пропасть!
- А нас не захватят? - спрашивает наконец о самом главном Василий, преодолев давешний стыд. Старик молчит, думает. Проснулся вовсе, от такого вопроса не заспишь!
- Сам опасаюсь тово, а не должны! Может, укрепят грамотою какой... Все ж таки ты в отца место, и про Софьюшку нашу речь была промежду сватов, дак потому...
- А в латынство не будут склонять?
Старик тяжело приподымается на ложе, сопит обиженно:
- Не имут права! А будут... Помни одно, княжич, Михайло Черниговский, святой, при смертном часе веры своей не отринул, не поклонил идолам! Земное - тлен! А царство Божие - вечно! Так-то!
Василий молчит. Молчит глубоко и долго. И уже когда по ровному дыханию догадывает, что боярин заснул, отвечает тихонько:
- Не боись, дедо, веры православной своей и я не отрину вовек!
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Любопытно бывает взглянуть на привычное (привычное, как воздух, которым дышишь!) с другой, противоположной стороны и другими глазами.
Мягкие зимы, обрушившиеся на Россию в исходе XX столетия, для нас почти бедствие. Хочется морозов, твердого льда, хруста и визга настывшего снега под ногами, под полозьями саней, белых столбов пара над трубами убеленных инеем изб, сверканья наста под лучами низкого зимнего солнца, словно мириады драгоценностей, рассыпанных под ногами, и того легкого, чистого, до дрожи в груди, обжигающего холодом воздуха, который неотделим от понятия истинной русской зимы! Незримая граница, называемая <отрицательной изотермой января> (суровые зимы, затяжные осень и весна, короткое лето) легла рубежом меж Русью и Западною Европой, вызвав бесчисленные различия в характере хозяйства, в жизни самой, в обычаях, укладе, вкусах - в чем угодно. Запад при всех своих внутренних несхожестях к нам относился и нам противостоял как единое целое - <католический мир>, влияние которого на нас далеко не всегда и не во всем было благодетельным, как утверждают западники, ибо все попытки построить ту же Францию в России разбивались о преграду природных и психологических отличий. Да и нам, нашей государственности, вряд ли стоило преодолевать этот рубеж. Присоединение Польши в конце XVIII столетия явилось катастрофою для России, хотя поляки не как нация, а как люди, по своему славянскому сродству, очень легко входят в русскую жизнь и легко растворяются в ней, подчас даже и оставаясь католиками.
Отрицательная изотерма января полагает границу меж Литвою и Польшей, и несколько забавно читать русичу суждения тогдашнего, от XVI столетия, польского историка об ужасах литовской зимы (хотя от Вильны до Кракова не дальше, чем от Новгорода до Москвы).
В самой Польше зимы были тоже не итальянские и не французские даже. Тогдашняя Польша представляла собою обширную болотистую равнину, сравнительно недавно вылезшую из воды (недавно по геологическим срокам, где счет идет не на столетия, а на десятки и сотни тысяч лет), густо покрытую лесами, с обширными озерами и медленно текущими реками. Жители тут чаще занимались охотою и скотоводством, чем земледелием. (С тех пор многие озера уменьшились, леса поисчезли и пашня увеличилась в десятки раз.) Плотины и мосты в те века являлись предметом государственных забот, а речное судоходство - важнейшим промыслом, как и ловля рыбы - броднями и неводами, вершами, саками, плетеными волокушами, слабницами и десятками других местных орудий лова. В лаптях, <хадаках>, ходили еще и потому, что в лесах и болотах, по трясине и грязи, это был самый удобный да и дешевый вид обуви. В Польше славились липовые леса с обширными бортями, и сыченого хмельного меда готовили очень много. Был разработан целый устав <бортничье право>, имелись <медовые старосты> и тому подобное. Там и сям, особенно в Малой Польше, примыкающей к Литве, росли огромные дубы, пользовавшиеся почетом и поклонением. Деревню можно было купить за пару волов, да шесть локтей коричневого сукна, да несколько лисьих шкур, или за двадцать гривен серебра и две одежды, а были дубы, оцениваемые в сто гривен! В дуплах таких дубов прятался всадник с конем, на ветвях возводились целые башни. Замок меченосцев Фогельзанг был построен на ветвях дуба. У подошвы Бескида рос дуб, в корнях которого били три источника, дающие начало рекам: Днестру, Сану и Тиссе. Много спустя показывали дубы, под коими Казимир Великий творил суд и расправу.
Целые стада лосей, туров, зубров, вепрей, оленей, косуль бродили тут, леса кишели лисицами, медведями и волками, не счесть было зайцев, куниц, выдр и бобров. Дикие лошади встречались еще в XV столетии. Король, епископы и шляхта присваивали себе право охоты на крупных животных, но все равно дичи было изобилие. Изобилие было и домашнего скота: коров, овец и свиней. Шерстяных тканей было больше, чем полотна (их вывозили даже в Новгород), и шляхта ходила в овчинных свитах (в частности, сам Ягайло, даже став королем Владиславом, всю жизнь в обиходе носил просто тулуп), почему от польских панов, на вкус приученного к благовониям западного рыцаря, постоянно разило овчиною. Каменное зодчество, горнорудное дело (серебряные, оловянные, медные рудники) и европейский утонченный быт стали развиваться только при Казимире Великом. Еще и столетие спустя после Кревской унии Польша почиталась бедною по сравнению с роскошною и богатой Венгрией.
И все же! В то время, как меж Вислой и Одером розы цвели дважды в год, в Литве, как пишет польский историк, зима продолжалась десять месяцев в году. <А лето скорее представляется в воображении, чем существует в действительности> и длится всего два месяца, так что хлеб не успевает созреть, почему его досушивают на огне. (Видимо, разумелись такие же, как на Руси, овины для сушки снопов.) Морозы такие, что вода в котле, поставленном на огонь, кипит ключом, а рядом плавает нерастаявший лед. У многих жителей зимой отмерзают носы, ибо <застывает находящаяся в них жидкость>, а иные и вовсе умирают от холода. Ну и, конечно, описание заключается изображением дикости нравов литовских язычников, которые жестоки и вероломны, хотя <с удивительной верностью хранят свои тайны и тайны своих государей>, голодая весь год, во время главного своего осеннего праздника предаются три дня <неумеренному обжорству и пьянству>, а возвращаясь из успешного похода, сжигают в честь своих нечестивых богов самого красивого и знатного пленного рыцаря... Хотя, когда отряд немецких рыцарей врывается в литовскую деревню во время свадьбы, истребляя всех подряд, в том числе и невесту с женихом, о дикости <божьих дворян> почему-то не говорится.
Пиры, благовония, танцы, песни менестрелей, рыцарские турниры и разработанный дворцовый этикет надежно прикрывали то, о чем Западная Европа избегала говорить: художества ландскнехтов, торговлю церковными должностями, разврат епископов и самоуправство знати, которая подчас вела себя со своими же гражданами не лучше, чем в завоеванной стране. Пирующие польские шляхтичи могли для пополнения запасов ограбить соседнюю деревню, угнать скот, чтобы тут же его и пропить.
Были ли русичи благороднее? Едва ли! Последующие века показали, что и наша власть способна на всякое, но тогда, в четырнадцатом, попросту было не до того. Отчаянное порою положение страны требовало национальной спайки, уже незнакомой барствующему Западу, в силу самой географии своей избавленному от постоянных угроз вражеских нашествий. Лишь турецкая экспансия заставила западные государства пусть ненадолго, но как-то сплотиться между собой. А постоянные феодальные войны друг с другом не затрагивали главного: самой организации жизни. Те и другие были рыцари, те и другие - католики. И жили одинаково, подражая друг другу, и государей принимали свободно из иных земель, нимало не обинуясь тем, что очередной претендент подчас не понимал и языка страны, где он садился править...
Все еще беспечно пировали порядком изнеженные рыцари. Жаловались на ужасы иного похода, во время которого приходилось спать на соломе, а не на перинах, и, неимоверно страдая, пить простую воду за неимением французского вина.
Но времена веселого рыцарства уже проходили. Они проходили неотвратимо, хотя еще не скоро будет написан <Дон Кихот Ламанчский>, окончательно похоронивший древнюю рыцарскую поэзию. Рыцарям нынче требовались деньги. Наступала пора погонь за выгодными браками. Наследницы великих состояний в конкурсах невест обгоняли признанных красавиц. Лишь в <Великой Хронике о Польше, Руси и их соседях> можно было прочесть о драмах любви, о ревности и мести, опрокидывающих судьбы государств, но все эти рассказы относились к одиннадцатому, много к двенадцатому столетию. Теперь же, в конце четырнадцатого, чувства гибли под тяжелою поступью расчета, а безудержная воля королей все чаще начинала наталкиваться на обдуманное сопротивление городов и упрямое противодействие земель.
Спросим: а почему польским королем оказался француз, Людовик Анжуйский, за тридцать лет ожидания престола так и не удосужившийся выучить польский язык? И жил в Венгрии, в Буде, и был признанным польским королем, судил и правил, назначал и смещал, награждал и карал. В самом деле, почему? И почему свободно порхавшие по престолам Европы самодержцы именно в четырнадцатом столетии все более стали сталкиваться с волею народов, требовавших от повелителей своих хоть какого-то соответствия интересам нации? Почему полякам занадобилось, чтобы та дочь Людовика, которую они согласятся признать королевою, обязательно жила у них, в Польше, в Краковском замке, Вавеле, и никак иначе? Почему Людовик Анжуйский, короновавшись в Кракове, смог, свалив королевские регалии и наследственную корону Пястов на телегу, увезти их за собою в Буду, а затем править Польшей, вовсе не появляясь в ней? И это сразу после Казимира Великого, как никогда и никто укрепившего польское государство! Почему мог и почему не могли последующие ему? Все это нелегко объяснить, как и явление Яна Гуса, как и трагедию гуситских войн, вскоре потрясших срединную Европу до самого основания!
Но пока еще все было тихо. Людовик арестовывает возжелавших самостоятельности польских вельмож, и те сносят это почти без ропота. Людовик организует поход на Червонную Русь, в котором его всячески поддерживают именно поляки, а потом дарит завоеванные земли венгерским магнатам, и опять ничего, никакого открытого протеста. У Людовика нет сыновей, некому оставить престол, лишь три дочери, и он уговаривает польскую господу принять в качестве короля одну из его дочерей. (О малолетней Ядвиге никто еще не думал, но умерла ее старшая сестра, и тогда две оставшиеся дочери оказались наследницами венгерского и польского престолов, при Людовике объединенных в одно государство, включающее Хорватию, Далмацию и множество иных земель и не уступающее по силе Франции или Германской империи.) И опять, невзирая на то, что в Польше, по традиции, была не принята женская власть, магнаты соглашаются с королем, соглашаются отменить свой же договор 1355 года, выговаривая лишь право потребовать пребывания королевы на польской территории, в Кракове. И почему после смерти Людовика в 1382 году поляки не изменили данной королю присяге?
Поляков Людовик не любил, тяготея ко всему немецкому, что и выказалось в том, каких женихов он намечал в мужья своим дочерям. Знал ли этот король, один из богатейших европейских володетелей, что королевство его распадется тотчас с его смертью и что у него нет будущего? Не у него именно, люди смертны всегда и все, но у его дела, у той традиции королевской власти, стоящей выше закона, у абсолютной власти, нет уже будущего? Этого, видимо, не знал, иначе не добивался бы так заботливо, чтобы оставить каждой из дочерей по короне! Впрочем, в Кракове сидела его мать, Елизавета старшая, или <Кикута>, однорукая королева, получившая увечье, защищая своего мужа-короля. На Карла-Роберта Анжуйского во время обеда бросился, обнажив оружие, изобиженный королем палатин, Фелициан Зах. Сотрапезники прянули в стороны. Летело вдрызг бесценное венецианское стекло. Елизавета кинулась с криком между ним и супругом. Удар, и на белоснежную скатерть, среди расписных тарелей и серебряных кубков, упала отрубленная рука королевы, словно еще живая, лилейная рука с долгими ухоженными ногтями, со странно продолжавшим сверкать бриллиантом в золотом испанском перстне на безымянном пальце, удивительно изящная среди рассыпанного фарфора, серебра и хрусталя. Алая кровь, ширясь, расходилась, впитывалась в скатерть. Карл-Роберт все еще стоял, набычась, сжав кулаки и склонив голову. Замерла, открыв рот в еще не возникшем крике королева, увидевшая обрубок руки, из которого толчками, выбросами, била кровь, орошая край скатерти и ковер. Еще сверкал, трепеща в воздухе, готовый обрушиться вновь и вновь толедский клинок... Но вот мгновение кончилось, королева начала валиться со стоном, оцепеневшие вельможи кинулись со сторон, повиснув у Заха на плечах, и уже бежали слуги, и уже кто-то громко кричал: <Лекаря!> Вечером, в спальне, когда Елизавета с серыми губами, с провалившейся темнотою глаз, почти неотличимая от белизны подушки, лежала на пышном супружеском ложе, уже перевязанная и отмытая от крови, только теперь чувствуя всю боль и ужас происшедшего, Карл-Роберт стоял на коленях у ложа и, клоня голову, без конца целовал шар белых бинтов и повязок, в который превратилась одна из рук супруги, целовал, со страхом ощущая, что там, внутри, ничего нет, лишь белый обрубок кости, увиденный им в тот миг, за столом. А Елизавета здоровою рукою (кончились все силы) гладила и гладила его по пышным волосам, потными, едва теплыми пальцами перебирая львиную гриву супруга, с которым, понимала это сейчас, ее не разведет уже ничто.
Все-таки в ней была здоровая славянская кровь. Елизавета скоро встала с постели, а обрубок руки с тех пор прятала в меховую муфту, обшитую белым шелком.
Управляя Краковом, она была по-прежнему весела, очень любила танцы и музыку и, хотя уже не танцевала сама, не позволяла рука, все же вечера танцев устраивала почти ежедневно. Злые языки приписывали ей, старухе, даже любовников, называли имена, - все это было неправдой. Уже не любовниками (то время ушло, да и были ли они?), а устройством дел своего сына была озабочена вдовствующая старая королева.
Судьба не баловала ее. Из трех взрослых сыновей один, Стефан, умер, второй, Андрей, обвенчанный матерью с Жанной Неаполитанской, был убит по наущению молодой жены (Жанне было всего четырнадцать!) ровно год спустя после брака. И все заботы Елизаветы сосредоточились на третьем сыне, на Лоисе (Людовике). Это она, приблизив к себе Краковского архидиакона и канцлера Завишу (и возвысив его позже до епископского звания), через него (став канцлером, он овладел государственной печатью) потщилась отменить и уничтожить грамоту 1355 года, запрещающую дочерям Людовика, ее внучкам, занимать польский престол. В конце концов состоялся Кошицкий съезд осенью 1373 года, на котором постановление 1355 года было отменено и наследницей назначена старшая дочь Людовика, Екатерина. Однако Екатерина умирает в том же году, все приходится начинать сначала, и тут вступил в дело сам Людовик. Искусно используя право налагать и отменять подати, он заставил шляхту собрать в 1374 году второй Кошицкий съезд, утвердивший право любой из дочерей Людовика стать королевою Польши. И опять речь шла пока не об Ядвиге, а второй дочери, Марии, запорученной за Сигизмунда Люксембургского.
В то время еще был жив Ольгерд. Спросим, а не тогда ли уже дальновидный литовский князь начал готовить своего сына к занятию польского престола? Все-таки очень неясно, почему Ягайло так долго и так упорно не был женат, выжидая... Чего?
Завиша, подымаясь по лестнице наград и званий, впадал во все большую роскошь и разврат. Его любовные похождения становились притчею во языцех, и сама Елизавета начинала порою хмуриться. Его наряды, сшитые из цветных полос, зелено-голубых, с невероятной ширины рукавами, со множеством складок, его изящные длинноносые красные сандалии с высокой шнуровкой, его облачения, осыпанные драгоценностями, его выезды, его экипажи, <люльки> и <палубы> в коврах и подушках, его конюшня, где стояло свыше семидесяти породистых лошадей, аргамаки, украшенные золотом, его доезжачие, фокусники, шуты, разряженные мальчики, его маскарады и соколиные охоты все было на грани и за гранью общественных приличий. Он и погиб, всего на два года пережив королеву Елизавету, в результате очередной любовной вылазки. Добиваясь дочери одного кмета, полез по приставной лестнице на скирду, где кмет прятался вместе с девушкой. Отец красавицы спихнул лестницу, Завиша расшибся и, проболев несколько месяцев, умер. Но дело было сделано. Наследственные права дочерям Людовика с его помощью обеспечены.
Старая королева умерла в 1380-м году в Буде, куда уехала из Кракова после случившейся тут резни (жители избивали венгров), провожаемая оскорблениями и насмешками.