74034.fb2
У нее почему-то сразу упало сердце. Она живо представила себе его тонкую ногу, - он был всегда худощав и на лицо и по фигуре, - ногу, разбитую ядром или большим осколком около бедра, как у того зуава, которого только что приказано было Пироговым отправить в дом Гущина, чтобы вид его смерти не лишал бодрости остальных раненых.
Зуава с перебитой бедренной костью русские солдаты тащили, конечно, напрасно, но своего прапорщика они должны были принести, и Варя почему-то благодарна была им, безвестным, за то, что не оставили его, хотя и безнадежного, умирать в поле.
Она знала о Бородатове, что он - разжалованный за что-то неважное поручик, но видела его раньше всего только унтер-офицером, чем-то вроде полкового писаря, и уже одно это никак не могло особенно расположить ее к нему. Кроме того, у него всегда была такая слишком серьезная на ее, девочки, взгляд внешность; это не заставляло ее никогда раньше думать о нем с какою-нибудь заметной нежностью... Но вот теперь она почему-то с исключительной напряженностью глядела на старика в солдатской шинели над красной фуфайкой, всеведущего Пирогова, когда он подошел к Бородатову.
<Гущин>, <Гущин> - звенело в голове у Вари, сколько она ни силилась отгонять это. Вот фельдшер Хоменко привычно разрезал вдоль по голенищу сапог на правой ноге, закатал шаровары... Она отвернулась. В голове продолжало звенеть: <Гущин>, <Гущин> А слух был напряжен: Пирогов давал свои заключения почти мгновенно, настолько уж привык он ко всяким ранам на человеческом теле... Гущин>
Варя ждала пять, десять, двадцать мгновений... Наконец, повернулась к нему и поглядела на него в упор. Раны ей не было видно: около Пирогова теснились врачи, которые у него учились, а Пирогов что-то все щупал своими многоопытными пальцами... Наконец, он произнес многозначительно:
- Да-а...
<Гущин>, <Гущин> - зазвенело в Варе безостановочно и неотбойно... Но Пирогов продолжал после паузы: Гущин>
- Эту ногу можно бы сохранить... Ампутации не нужно... наложить гипсовую повязку... Раненый очень слаб - большая потеря крови, но прогноз вполне благоприятный...
Варя и сама не могла бы объяснить себе, почему ее вдруг охватила такая бурная радость, когда она услышала эти хриповатые неторопливые слова... Она и не на прапорщика Бородатова смотрела при этом, а только на этого чудесного старика с седыми пучками волос, выбившихся из-под фуражки. Ей хотелось, как совсем маленькой девочке, обвить его шею руками и целовать в морщинистые щеки... И только когда отошел он, а вместе с ним и врачи, она нагнулась к лицу Бородатова и проговорила ему сияя:
- Вот видите! Гипсовая повязка, и все! И нога будет цела, цела!.. Вы слышите?
Он попытался было улыбнуться ей в ответ, но только чуть-чуть шевельнул губами и тут же закрыл глаза.
V
На второй день после ночного боя противники, с небывалым до того в истории человечества количеством средств истребления, уменьем, упорством и хладнокровием уничтожавшие друг друга в течение полугода, получили, наконец, возможность посмотреть друг на друга в совершенно мирной обстановке: в полдень 12/24 марта объявлено было перемирие для уборки тел убитых солдат и офицеров и с обеих сторон были подняты белые флаги и заиграли рожки.
Распоряжаться уборкой тел были назначены: с русской стороны генерал Заливкин, с французской - командир 5-й дивизии корпуса Боске старый и угрюмый генерал Брюне.
Это была странная радость, с какою устремились друг к другу вчерашние лютые враги! Все брустверы укреплений с той и с другой стороны, все сколько-нибудь возвышенные и потому наиболее опасные и запретные во время перестрелки места были теперь усеяны солдатами, смотревшими во все глаза.
Цепью русских солдат с одной стороны и французских - с другой обозначена была демаркационная линия, и уборка тел началась. Для этого было приготовлено все, что нужно: люди с носилками, чтобы перетаскивать трупы на свою линию, и фуры, запряженные лошадьми или мулами, чтобы их вывезти дальше, в тыл, на кладбище... Людям, которые стали врагами только по воле тех, кого нельзя увидеть на полях сражений, может быть, и хотелось бы поговорить о чем-нибудь серьезном и важном для них, но такие перемирия, как было это, всегда несколько похожи на свидания с арестантами в тюрьмах. И с той и с другой стороны были не одни только Заливкин и Брюне. За <порядком> перемирия следило много зорких глаз, в разговоры вслушивалось много чутких ушей... порядком>
Говорить можно было только о полнейших пустяках в рамке так называемых светских приличий; такие разговоры и вели между собой офицеры обеих армий.
Солдаты совсем не могли разговаривать по незнанию языка, но мирная встреча их проходила гораздо более весело и оживленно. Простые люди обоих враждебных лагерей сразу же переходили на общий язык жестов, угощая друг друга: русские - водкой из своих манерок, французы - ромом из аккуратных кругленьких фляжек.
Для этого русские наливали водки в крышки манерок и, чтобы показать этим <мусью> с чудными черными эспаньолками, что предлагают им не какого-нибудь яда, отхлебывали немного сами и причмокивали языками и только потом уж протягивали эти крышки дружелюбнейшим образом французам. мусью>
Французы пробовали, но тут же отфыркивались, морщились, брались руками за горло, мотали ошарашенно головами, бормотали что-то... Видя, что русская водка казалась французам очень крепкой, русские солдаты хохотали, что называется, до упаду... Но вот к ним в свою очередь попадали фляжки с ромом. Тогда, они, соблюдая этикет, тщательно вытирали усы рукавами своих шинелей, очень осторожно прикладывались к горлышку, сразу же закрывали глаза от удовольствия, как делают, говорят, соловьи во время пения, и старались вытянуть всю фляжку до дна.
- Посуду-то, посуду-то ему оставь, не глотай! - выкрикивал, видя это, присяжный ротный остряк, и новый взрыв хохота встречал это замечание.
Но, кроме водки, у каждого под руками имелось и еще одно, чем можно было угощать взаимно: табак, и французы протягивали русским свои сигареты из душистого черного алжирского табаку, русские же несколько конфузливо, так как тут уж превосходство было явно не на их стороне, - кручонки из махорки.
Иные любопытные солдатики пытались все-таки, пользуясь столь редкостным случаем, расспросить французов, что это за <Алена>, которую зовут они себе на помощь во время атак, но из этих расспросов так ничего и не вышло по непонятливости французов. Зато развеселили всех появившиеся большою группой на французской стороне шотландцы. Алена>
Их юбчонки и голые красные колени встречены были дружным смехом. Кто-то бывалый объяснил другим, что это - англичане, и тут же присяжный ротный остряк бросил в толпу меткое словечко:
- Ну, этим беднягам, должно, у королевы Виктории материи на штаны не хватило!
Хлопнули друг друга в толпе по спинам, откинули головы назад и залились хохотом...
Но с шотландцами пришел их офицер, который бесцеремонно начал разглядывать в подзорную трубу русские укрепления на Зеленом Холме. Раздались возмущенные восклицания со стороны русских, и сам генерал Брюне счел нужным подойти к англичанину с трубой и потребовать, чтобы трубу свою он спрятал.
Свыше трехсот шестидесяти убитых русских солдат было вынесено на носилках, уложено на подводы и вывезено на Павловский мысок, чтобы потом Харон перевез их на барже через рейд на Братское кладбище. Не меньше, если не больше, отправили в тыл своих убитых и французы.
Но вот уборка кончилась... Кстати, наступали и сумерки. Парламентеры подали знак каждый своей стороне, что перемирие окончилось. Поспешно начали расходиться толпы офицеров и солдат и прятаться снова в свои блиндажи и траншеи... Наконец, упали и белые флаги, и... с французской стороны загрохотали первые выстрелы новой канонады.
Глава пятая
ОТТЕПЕЛЬ
I
Как раз в день присяги новому царю Александру, то есть 20 февраля, в Москве случилось событие, очень всполошившее всех москвичей. Нежданно-негаданно упал с колокольни Ивана Великого в Кремле колокол Реут, а по-народному <Ревун>, в две тысячи пудов весом, пробив три свода и два пола и задавив несколько человек насмерть, а несколько тяжело ранив. Ревун>
Колокол этот был отлит еще при царе Михаиле и падал уже в 1812 году. Тогда, сильно дрогнув от взрыва, он сорвал себе одно ухо (за что народ прозвал его корноухим), но ухо это заменили потом толстым железом, пропущенным в его верхнюю часть, нарочно просверленную для этой цели. Железо ли перержавело за сорок лет, или были другие причины, только колокол ринулся всей своей страшной тяжестью вниз и угряз в земле.
Москва того времени была суеверна. Она тут же связала в одно: и то, что новый царь родился в Москве, в кремлевском дворце, и то, что как раз в день присяги ему многозначительно не удержался на месте и упал в том же самом Кремле колокол, если не самый большой из кремлевских, то все-таки второй по величине.
Это совпадение заставило задуматься даже академика Погодина, даже всех просвещенных московских славянофилов, не говоря уже о духовенстве во главе с митрополитом Филаретом, о купечестве, о мещанах... Это показалось всем плохим предзнаменованием для нового царствования.
Впрочем, и без такого <указания> всем читавшим газеты, имевшим знакомство в петербургском высшем кругу и просто осведомленным и наблюдательным людям было ясно, что положение к весне 1855 года создалось трудное, что интервенты еще в Крыму, что с наступлением теплой погоды все русские морские границы станут вполне доступными для союзного флота и, возможно, испытают его нападения, что Австрия по-прежнему готова к войне с Россией и только выжидает для этого подходящего момента; что она же очень сильно воздействует на Пруссию, и та уже вступила с нею в какие-то тайные соглашения; что вслед за Сардинией к союзу западных держав против России готова уже присоединиться и Швеция; что в Закавказье готовится к высадке сильный отряд турецких войск, чтобы поднять против России Мингрелию, Аджарию и отрезать все Закавказье, надеясь на то, что больших русских сил там не встретит. Очень энергично действовали там английские эмиссары, а в штабе Васиф-паши, главнокомандующего малоазийской турецкой армией, главным советником был английский генерал Виллиамс. указания>
Упавший колокол был только очень удобным образным выражением всех этих осложнений, опасений и страхов, но в то же время было здесь не без жажды чуда, знамения, пророчества, и толками об этом колоколе несколько дней кряду только и жила Москва.
Всюду поспевающий и в то же время взволнованный этим событием сам, Погодин написал даже кое-что колокольное, но печатать его статью воспретил; московский генерал-губернатор граф Закревский, находя, что она <не>не>, но еще более распространит толки>.
Между тем новый царь в рескрипте своем Закревскому писал о Москве: <Первопрестольный>Первопрестольный>, колыбель моя, надеюсь, соединит свои слезы и молитвы с моими...> А в рескрипте на имя Филарета называл Москву <родною>... словом, сам напрашивался в земляки москвичам, и москвичи, естественно, заволновались снова, особенно когда до них дошли слухи о том, как Александр принимал депутацию Петербургского дворянства. Он говорил им: <Времена>Времена>!.. Я в вас, господа, уверен, я надеюсь на вас... Неунывать! Я - с вами, вы - со мною! Господь да поможет нам! Не посрамим земли русской!..> родною>
Речь нового царя петербургским дворянам состояла из самых общих фраз, но московские дворяне воспылали ревностью выслушать подобные же фразы из его уст, и прежде других зашевелились славянофилы.
Хомяков писал Погодину:
<В>В>в 2 часа (20 февраля) собираются все и генерал-адъютант из Питера. Адрес необходим. Если есть готовый, вези! Я послал свой Самарину. Самарин тебя очень зовет. Адрес необходим! Отец умер, неужели сыну не скажут, что мы о нем жалеем>.
Тому же Погодину писал из подмосковного имения Аксаковых - Абрамцева - Константин Аксаков:
<В>В>же день своего царствования государь уже писал к Закревскому: <Москва>Москва>, колыбель моя>. В рескрипте к Филарету он выражается: <Родная>Родная>Москва... По воле провидения, я родился под сенью древней, отечественной, православной святыни...> Но Москва молчит и не торопится сказать ласковое слово своему уроженцу, не отвечает ничего на его привет, полный любви! Это жаль и как-то странно. Известие о восшествии нового царя застает московское дворянство в собрании; оно не посылает к нему ни адреса, ни депутации, Филарет не едет в Петербург. Вы - человек лично знакомый государю, имеющий значение представителя Москвы, не едете тоже... Вы знаете, сколько добрых слухов ходит о государе. Соберите все эти слухи и напишите маленький о них отчет под названием: <Слухи>Слухи>государе Александре Николаевиче во время его воцарения>. Вначале надо объяснить, что слухи могут быть неверны, но что они важны во всяком случае, ибо выражают всегда, как думает страна о государе, чего желает и чего от него надеется...>
Конечно, новый царь не узнал того, <как>как>о нем страна>, но депутация от московских дворян собралась, наконец, и отправилась в Петербург, чтобы поднести ему адрес и услышать от него несколько милостивых слов, сказанных <от>от>, просто, умилительно хорошо и недвусмысленно>.
II
Только через две недели после смерти схоронили, наконец, тело Николая в соборе Петропавловской крепости. Конечно, церемониал похорон был очень сложен. Шли по улицам полки за полками с траурными знаменами, шли представители всех столичных учреждений, придворные, высшие сановники и за погребальной колесницей, запряженной большим количеством красивых кровных коней, шел новый царь. Конечно, шпалерами были расставлены вдоль улиц, на пути следования процессии, гвардейцы, ограждавшие процессию от публики, с обнаженными головами толпившейся на тротуарах, и иногда среди движущихся пешком десятков тысяч людей появлялись сидевшие верхом церемониймейстеры в раззолоченных мундирах: руководители всего этого шествия, они должны были по необходимости быть выше толпы.
День похорон Николая - 5 марта 1855 года - был в то же время днем похорон всей николаевской эпохи, так жестоко и явно обанкротившейся на Дунае и в Крыму.