74113.fb2
Да, стишок. Оставим стишки и обратимся к прозе. "Не верю! Боже, помоги моему неверию"! О, человек всегда с Богом. Ведь Никанор, как человек, как "сын родимой матушки" - и с верою, и с упованием: и он эту веру, от "родной матушки идущую", и зовет в помощь... епископскому неверию! Вот суть дела. И Катерина в "Воскресении" после убийства своего ребенка говорит:
- Какой там Бог, никакого Бога нет.
Это "не верю" же Никанора. Но она трансцендентно связана уже с Нехлюдовым и, вот как кровная его половина, вопит:
- Пойду на суд Божий... и не возьму тебя с собой.
Эта вера в суд Божий и есть та вторая же вера у Екатерины, которая и у Никанора ("родная матушка") все спасала. Вера крови; молитва - семени. О, конечно, не в эмпиричных их данных, ибо кто же и диалектику Платона смешает с "мозгами" Платона, но лучи этой крови и этого семени "прямо у Боженьки", беспрерывно с Ним и "все спасают"... в "нашем неверии". А когда так, то, родив, Катюша и вправе закричать, или философ вправе ей подсказать:
- Родила и свята. И еще добавить:
- И пойду, как мать, на суд к Богу; и спрошу у Отца, точно ли Он заповедал Сыну осудить меня: ибо на земле сказали, что Сын Твой, Отче, осудил меня непрощеным осуждением. И осудила меня земля вовслед Сыну Твоему и именем Сына Твоего и разлучила меня, Отче; от моего рожденья, и отторгнула его от грудей моих, и разбила о камень, как пели израильтяне о вавилонянках.
У церкви нет чувства детей; нет, и она не развила его в себе исторически. Детей не в линии: "вперед", "станут гражданами", "выучатся", и "хорошо, если бы выучились в моей церковно-приходской школе"; а в линии - назад, к совершенному младенчеству, к поре кормления материнскою грудью, к первым пеленкам, крику родившегося, к труду и страху и тайне беременности и зачатия... и далее... тот свет! Вот к этому "тому свету", в чем бы он ни заключался, в линии предшествования рождению церковь глуха, неведуща, бесчувственна. Она чувствует только "тот свет" - замогильный, т. е. она держит в руках только половину (трансцендентной) истины. От этого она ублажает покойника: какие песнопения, и в мире, в цивилизации, в истории - как эти чудные песнопения новы, оригинальны! Еще ублажаем мы "святые мощи". Какая идея! Не только "дух есть", есть "святое" в этом тлении нетленном! Ведь тут целая философия. Мы не пытаем ее; бесспорно, однако, что мощи есть обратный полюс колыбели и зачатия. И вот для зачатия и колыбели у церкви нет ни молитв, ни лобызания, ни даже простого "здравствуй". Ни - "здравствуй", ни - "гряди в мир", "дщерь моя", "отрок мой"! Теперь, выражает ли это полноту Христова отношения к жизни и смерти? Христос сказал: "Оставьте мертвым погребать мертвых". Г. Мирянин в статье "Русского Труда" громко делает ударение на "отец", что Он об отце это сказал, что "тело отца предпочтительно брось". Какой грех и какое очевидное, и истинно византийское, извращение слов Спасителя: ударение - на погребении, посему и прибавлено: "пусть мертвые хоронят мертвецов своих". То есть Я проповедую жизнь (беседа с Самарянкою и слова о воде живой). Но есть более ясный глагол. "И приводили к Нему детей, ученики же не допускали к Нему". Да... ученики, как и теперь, как и сейчас. Что же сделал Он? "И, отстранив учеников, сказал: не мешайте детям приходить ко Мне; разве вы не знаете, что таковых - Царствие Небесное". Вот - глагол. Сказал ли это Он о детях блудниц, о детях жен? Нет - о существе дитяти. Но дети - рождаются; дети не падают из воздуха; не делаются из каучука. Сказать о младенце - значит сказать о рождении, о матери, о родителях. Родительство - Христово. Христос есть альфа и омега. Но столь же бесспорно, что церковь поняла в Нем только омегу. И вся альфа Божества и альфа в мире осталась... вне чувства, ощущения ее. И вот на что Маслова, впереди верениц подобных себе, возопиет на суде:
- Отче, суди меня и мир; да не истеку я слезами здесь перед Тобою, как истекла бесплодно слезами в мире я и убиенный младенец мой.
"Гражд.", 1899 г.
...Мне душно, мне тяжко дышать.
Гёте. "Лесн. царь"
Не благословить человека в моменте рождения, т. е. как рождающего и рожденного, - значит и самое бытие его не благословить; ни in sein, ни in werden. Вот главный упор, к которому подходит аскетизм. Главная трудность его - религиозная; и главный грех его - изъятие благости из существа Божия. Я подведу вас к дереву; вы говорите, взглянув на общий очерк его: "Прекрасно". Я спрашиваю о прекрасном его стане, о постановке в почве; вы говорите: "Хорошо". Я указываю на кору, на расположение ветвей: "Целесообразно, нужно". Я продолжаю спрашивать о листьях; "прекрасно же", отвечаете вы. Я перехожу к зеленой чашечке цветка, к лепесткам цветка, и на все получаю ваш утвердительный ответ, вашу хвалу. Наконец, разогнув бледно-розовые лепестки, я обнажаю внутри их, сокровенно закрытые, коричневые бугорки с едва прикрепленною на них желтоватою пыльцою. Вы молчите. "Что же?" - спрашиваю я. Вы смущены. "Благословите", - взываю я. "Нет! нет!" - слышу в ответ. "Да что нет, почему нет!" - "Нет, это не благословенно"...
Я изумлен; я построяю цветок из пылинки, объясняю, как вырос он, и спрашиваю: "Если пылинка не благословенна, то и весь цветок, все растение, целое дерево не благословенно же: ибо лист его есть преобразованный стебель, чашечка цветка есть собранные и сросшиеся его листья, лепестки суть раскрашенные и прозрачные части чашечки и, наконец, тычинки и пестики - все это есть само растение, все растение, синтезированное в одну точку, в священную частицу". - "Нет, нет! Я не знаю, но я не хочу и не могу благословить! "
Это метафизика. Тут мы вступаем в начало зла и начало поверхностности. Тот человек, который восхищался видом, корою, листьями и чашечкою цветов растения, очевидно, восхищался всем этим не глубоко. Он смотрел на вещи как декоратор и в вещах Божиих усмотрел декорацию. Он не живой человек; он не мудрец и не пророк; он даже цветок любит, но - до пыльцы и без пыльцы; т. е. он цветок берет и понимает, как издельщина бумажных цветов, которая подражает в природе краскам, но не понимает природы, знает лионский шелк, но не знает полевой травки. Вы видите, до чего аскетизм есть человеческое и брак - Божие. Но рассмотрим дальше, но углубимся глубже.
"Какой злой мальчик: знаете его любимое занятие? Это - пойти по лесу, отыскать хорошо спрятанное пичужкино гнездо; он сгонит бедную малиновку, подойдет и выберет из гнезда яйца. Пичужка плачет, пичужка летит позади его. Ему нет дела. Он идет, положив яйца в карман. Что с ними делает - неизвестно, но все в деревне его считают самым злым мальчиком. Его не любят и его боятся".
Вот моральная оценка аскетизма. Никто не оспорит, что мы берем суть вещей, взамен поверхностного их ощущения, и указываем, что главный грех испытуемой нами доктрины есть искажение лица Божия, и именно изъятие из Него благости и глубины.
Между тем как брак не только есть тайна, но и благость и глубина. Я бесконечно люблю это таинство, между прочим, за совершенное его смирение, незлобливостъ, кротость. Иногда мне представляется, во всемирной истории, что это - ветхий годами победитель, который, сняв с себя все почетные знаки, все регалии, отдал их на игру и украшение, а наконец, и на прославление серым солдатам. Да,
Лысый, с белой бородою
Дедушка сидит.
Чашка с хлебом и водою
Перед ним стоит...
- вот брак в смирении своем. Его фамиамы, его курения, его молитвы разнесены по всем религиям, и он совершенно не взирает, кому отдает свою душевную теплоту, свои сокровища сердечные. Везде, у грека, у еврея, у русского, самая теплая молитва - это матери за болящего ребенка; скорбь, мольба к Провидению - у жены за мужа, у мужа за жену. Грек сложил это так; еврей - иначе; еще третьим способом - русский. Но у всех под их выражением лежит один факт, и вот этот-то факт и есть первое, главное.
Он порождает умиление - самое простое; порождает слезы - самые горячие; порождает удивленность к непостижимому, которую не разрешит и не успокоит никакая наука. Аскеты переписывают молитвы друг у друга; но каждая мать по-своему молится. Там - традиция; здесь - вечный родник; там - память; здесь - восторг. Все религии пользовались плодами и даже записывали за свой счет это умиление и этот восторг; и опять здесь прекрасная сторона смирения, что ни одна мать и ни один отец не сказал: "Это мне принадлежит". Да, вечный богач, но который ничего не имеет, - вот брак. Сокровища его - розданы; но мы, пользуясь ими, должны же вспомнить своего благодетеля или, по крайней мере, не должны уничижать его.
Я не хочу быть один. Высказывая свои мысли об аскетизме и браке, я приведу одну страницу из великого мистика, которая очень хорошо иллюстрирует мысль мою о том, что лучшее человеческое умиление течет от рождающих инстинктов человека. Но предварительно одно замечание: аскетизм, я сказал, поверхностен и не благ. Действительно, ступив на его пути, религиозное сознание европейского человечества замечательно быстро утратило начала благости и глубины. Я упомянул о французских коленкоровых цветах, которые одни понимает аскетический ботаник, отвертывающийся от таинственной желтой пыльцы тычинок и пестиков. Но что такое, как в своем роде не эти "коленкоровые цветы", великая политика и тысячелетнее политиканство, удавшееся на Западе, не удавшееся на Востоке? Прежде всего - это религиозная поверхностность, это - далекое от Бога, забвение Бога. Но ведь как тут все связано! Религия вне крови и семени непременно будет вне племени; вот начало интернациональности главных религиозных движений в Европе и даже вообще религиозного состояния Европы. "И возненавидел Каин Авеля...", ополчился Тевтон на Франка, Франк на Тевтона, из-за сомнений Лютера, из-за спора Кальвина и Лойолы. Ультрамонтанство... да оно все в отрицании семени и крови, т. е. земли, всемирной земли! Нет "земли", есть "идеи", и идеи обагрили (кровью) землю. Явилось ex-территориальное "я": есе-мирный "губернатор мира" (папа), всего менее, "отец мира", ибо всего менее он семя мира. Я не понимаю, как не связать этих идей, когда они сами связываются. Идея папства уже прямо содержится в идее вне-семенности, вне-мирности; это (мнимо) духовное я, которое господствует над о-бездушенным универсом. Душа вынута из мира и вложена в папу: вот противоположность идее: "Бог во всем и во всяческом". Как самый широковетвистый дуб имеет под собою маленький беленький корешок, так самые широкие события в истории имеют молекулярную неправильность религиозных построений. Мир - обездушен; он cadaver (труп) в руках Лойолы (воззрение иезуитов на человека; идея покорности). Все течет из одного; все потоки европейской истории имеют корнем в себе отрицание "семени жены", о коем, по Бытию, 4, "спасутся народы". Но мы возвращаемся к иллюстрации, которую хотели рассмотреть.
Выведен нигилист, Шатов. Самое имя его кажется произведено от "шататься", "шатун", ибо нигилисты русские весьма подобны русской секте бегунов, которые, считая мир зараженным не-Богом, "бегают", "перебегают" с места на место, ища "Бога". Параллелизм духа есть. В конце концов Шатов истомлен своим духовным "беганьем", ex-территориальностью. Ему хотелось бы "земли", почвы, но вокруг него все те же "шатуны". Вдруг, неожиданно, в темную холодную ночь к нему приезжает, после трехлетних нигилистических странствований, жена и вместе уже не-жена, Marie, такая же, как и он, утлая беглянка в мире. Приезжает, и тотчас почти с нею начинаются роды. Шатов в тревоге; нужен горячий чай иззябшей и испуганной больной, и он забегает к живущему во флигеле на дворе Кириллову, третьему "шатуну". Мы - в мире "шатанья". Земля пошатнулась под людьми, и люди потеряли устойчивость. Но мы будем цитировать:
"Шатов застал Кириллова, все еще ходившего из угла в угол по комнате, до того рассеянным, что тот даже забыл о приезде его жены, слушал и не понимал.
- Ах, да, - вспомнил он вдруг, как бы отрываясь с усилием и только на миг от какой-то увлекавшей его идеи, - да... старуха... жена или старуха? Постойте: и жена, и старуха, так? Помню; ходил; старуха придет, только не сейчас *. Еще что? Да... Постойте, бывают с вами, Шатов, минуты вечной гармонии?"
______________________
* Кириллов, на просьбу Шатова посидеть около больной, пока он сам сходит за бабкой, час назад пообещал, что пошлет к ней посидеть старуху - хозяйку квартиры. В. Р-в.
______________________
Маленькое историко-литературное нотабене. Великий и проницательный ум К. Н. Леонтьева смертельно ненавидел "гармонии" Достоевского, предлагая в них старый европейский универсализм, то же, напр., ех-территориальное "братство, равенство" etc. Между тем (чего Достоевский никогда не умел объяснить) его "гармонии" были истинными и действительно вечными гармониями, ибо за всю европейскую историю они впервые разрывали железное кольцо объявшей нашу часть света ех-территориальности и были прозрением, угадкою настоящей и вечной "маленькой земной обители". Это не было ясно Достоевскому; но читатель, присматривающийся ко всему сложному узору его картин, не может не обратить внимания, что странные белые видения (идеальные построения) поднимаются у него всегда возле семени и крови; т. е. это не есть старые европейские, всегда идейные, "гармонии", но гораздо более древние, а для Европы совершенно новые "гармонии, гармонизации земли и неба". В приводимой нами иллюстрации это все яснее станет видно. Станем продолжать цитату:
" - Знаете, Кириллов, - сказал Шатов, - вам нельзя больше не спать по ночам.
Кириллов очнулся и, странно, заговорил гораздо складнее, чем даже всегда говорил; видно было, что он давно уже все это формулировал и, может быть, записал:
"Есть секунды, - говорил он, - их всего зараз приходит пять или шесть, и вы вдруг чувствуете присутствие вечной гармонии, совершенно достигнутой. Это не земное; я не про то, что оно небесное, а про то, что человек в земном виде не может перенести. Надо перемениться физически или умереть. Это чувство ясное и неоспоримое. Как будто вдруг ощущаете всю природу и вдруг говорите: "Да, это правда! Бог, когда мир создавал, то в конце каждого дня создания говорил: "Да, это правда, это хорошо"... Это... это не умиление, а только так, радость. Вы не прощаете ничего, потому что прощать уже нечего. Вы не то что любите, - о, тут выше любви! - Всего страшнее, что так ужасно ясно и такая радость. Если более пяти секунд, то душа не выдержит и должна исчезнуть. В эти пять секунд я проживал жизнь и за них отдам всю мою жизнь, потому что стоит. Чтобы выдержать десять секунд, надо перемениться физически. Я думаю, человек должен перестать родить. К чему дети, к чему развитие, коли цель достигнута? В Евангелии сказано, что в воскресении не будут родить, а будут как ангелы Божий. Намек. Ваша жена родит?
- Кириллов, это часто приходит?
- В три дня раз, в неделю раз.
Замечательны эти темпы прохождения белых видений. Как бы земля вращается около оси, и вот подошел земной меридиан, пусть 180° от Ферро, под 180° небесного меридиана, и точка их пересечения дает видение. Что-то в этом роде.
- У вас нет падучей?
-Нет.
- Значит, - будет. Берегитесь, Кириллов, я слышал, что именно так падучая начинается. Мне один эпилептик подробно описывал это предварительное ощущение пред припадком, точь-в-точь, как вы; пять секунд и он назначал и говорил, что больше нельзя вынести. Вспомните Магометов кувшин, не успевший пролиться, пока он облетел на коне своем рай. "Кувшин" - это те же "пять секунд"; слишком напоминает вашу гармонию, а Магомет был эпилептик. Берегитесь, Кириллов, падучая!
- Не успеет, - тихо усмехнулся Кириллов.
Шатов выбежал и вернулся к больной. Ночь проходила. Его посылали, бранили, призывали. Marie дошла до последней степени страха за свою жизнь. Она кричала, что хочет жить "непременно, непременно!" и боится умереть. "Не надо, не надо!" - повторяла она. Если бы не Арина Прохоровна, то было бы очень плохо. Мало-помалу она совершенно овладела пациенткой. Та стала слушаться каждого слова ее, каждого окрика, как ребенок. Арина Прохоровна брала строгостью, а не лаской, зато работала мастерски. Стало рассветать. Арина Прохоровна вдруг выдумала *, что Шатов сейчас выбегал на лестницу и Богу молился, и стала смеяться. Marie тоже засмеялась злобно, язвительно, точно ей легче было от этого смеха. Наконец, Шатова выгнали совсем. Настало сырое, холодное утро. Он дрожал, как лист, боялся думать, но ум его цеплялся мыслью за все представлявшееся, как бывает во сне. Мечты беспрерывно увлекали его и беспрерывно обрывались, как гнилые нитки. Из комнаты раздались наконец уже не стоны, а ужасные, чисто животные, крики, невыносимые, невозможные. Он хотел было заткнуть уши, но не мог и упал на колени, бессознательно повторяя: "Marie, Marie!" И вот наконец раздался крик, новый крик, от которого Шатов вздрогнул и вскочил с колен, крик младенца, слабый, надтреснутый. Он перекрестился и бросился в комнату. В руках у Арины Прохоровны кричало и копошилось крошечными ручками и ножками маленькое, красное, сморщенное существо, беспомощное до ужаса и зависящее как пылинка от первого дуновения ветра, но кричавшее и заявлявшее о себе, как будто тоже имело какое-то самое полное право на жизнь... Marie лежала как без чувств, но через минуту открыла глаза и странно, странно поглядела на Шатова: совсем какой-то новый был этот взгляд, какой именно - он еще понять был не в силах, но никогда прежде он не знал и не помнил у ней такого взгляда.
______________________
* Акушерка при больной. Она - тоже нигилистка, как и вообще вся группа выведенных здесь, в ром. "Бесы", лиц. В. Р-в.
______________________
- Мальчик? Мальчик? - болезненным голосом спросила она Арину Прохоровну.
- Мальчишка! - крикнула та в ответ, увертывая ребенка.
На мгновение, когда она уже увертела его и собиралась положить поперек кровати, между двумя подушками, она передала подержать его Шатову. Marie, как-то исподтишка и как будто боясь Арины Прохоровны, кивнула ему. Тот сейчас понял и поднес показать ей младенца.