74393.fb2
Грозный ведет себя в своих посланиях совершенно так, как в жизни. В посланиях у него сказывается не столько манера писать, сколько манера себя держать с собеседником. За его писаниями всегда стоит реальность: реальная власть, реальная жестокость, реальная насмешка. Он не только пишет, но действует: способен привести в исполнение свои угрозы, сменить гнев на милость или милость на гнев.
Его послания гипнотизируют читателя всеми этими своими сторонами, и многословие их — не столько простая болтливость, сколько прием, которым он завораживает и заколдовывает читателя, эмоционально на него воздействует, угнетает или расслабляет. Он мучитель в жизни и в своих писаниях, действующий в них так же, как актер, с элементами скоморошества.
В своих посланиях Грозный постоянно играет какую-либо роль. От этого стиль его посланий очень разнообразен.
Как известно, Грозный любил вступать в устные диспуты — в диспуты о вере или по дипломатическим вопросам — с равными себе или со своими жертвами. Он стремился обосновывать свои поступки, убеждать и издеваться, торжествовать в спорах. Устные приемы споров Грозный переносил и в свои произведения.
К числу излюбленных приемов Грозного-спорщика следует причислить постоянные иронические вопросы, с которыми он обращался к своим противникам. “Ино, се ли храбрость, еже служба ставити в опалу?” (Первое послание Курбскому); “Се ли убо пресветлая победа и одоление преславно?” (там же); “али ты чаял, что таково ж в Крыму, как у меня, стоячи за кушаньем шутити?” (Послание Василию Грязному). И т.д.
Некоторые из речей царя, занесенные в летопись, сохраняют те же характерные для Грозного иронические вопросы: “А вы, Захарьины, чего испужалися? Али чаете, бояре вас пощадят? Вы от бояр первыя мертвецы будете!”; “И яз с вами говорити много не могу, а вы свои души забы-ли, а нам и нашим детям служити не хочете… и коли мы вам ненадобны, и то на ваших душах…”1. И т.д.
Ирония в самых различных ее формах типична для поведения Грозного в жизни. Когда, например, Никита Казаринов Голохвастов постригся с сыном в монахи, а затем принял схиму (“ангельский чин”), Грозный казнил его, сказав, по словам Андрея Курбского: “Он … ангел: подобает ему на небо взлетети”2.
1 ПСРЛ. Т. XIII, ч. 2. 1906. С. 525.
2 Русская историческая библиотека. Т. XXXI. СПб., 1914. С. 308. Ср. в “Повести о начале Псковско-Печерского монастыря” аналогичные
“шутки” о казни Грозным игумена Корнилия: “от тленнаго сего жития земным царем предпослан к небесному царю в вечное жилище” (Повесть
о начале и основании Печерского монастыря, взята из древних летописцев, обретающихся в книгохранительнице онаго монастыря. М., 1831.
Л. 4. об.). Не исключена возможность, что сарказм этой записи в какой-то мере восходит к словам, сказанным самим убийцей — Грозным.
Диктуя или как бы записывая свою устную речь, Грозный очень конкретно представлял себе своего противника. Поэтому в его посланиях присутствует скрытый диалог. Он как бы повторяет вслед за своим противником его аргументы, а затем их разбивает и торжествует победу, иронизируя, насмехаясь или отмечая, что аргументация противника и сам противник достойны только смеха: “тем же убо смеху подлежит сие” (Первое послание Курбскому); “и аще убо, подобно тебе, хто смеху быти глаголет, еже попу повиноватися?” (там же); “а что писал еси о брате своем Ирике короле, будто нам его для было с тобой война начати, и то смеху подобно” (Второе послание шведскому королю Иоганну III); “Оле смеха достойно житие наше!” (Послание в Кирилло-Белозерский монастырь); “Сего ради смеху бываем и поганым” (там же). И т. д.
Высмеять означало для Грозного уничтожить противника духовно. Вот почему в его сочинениях так часто противник опровергается тем, что его положение объявляется смешным.
В своих скрытых диалогах Грозный показывает высокую степень актерского мастерства. Он не только ясно передает все возражения противника, но и как бы переселяется в его положение, учитывает его характер. Разумеется, он упрощает и превращает в гротеск аргументы противника, но при этом остается все же в пределах возможного, вероятного.
Этот скрытый диалог есть и в посланиях к Курбскому, и в послании к Грязному, и в послании Полубенскому, и во многих других случаях.
Воображаемые возражения противника скрыты в форме вопросов, которые Грозный задает как бы от лица своего противника. Особенно характерно в этом отношении Второе послание Грозного к Курбскому. Аргументация Курбского, выдвинутая им в его послании к Грозному, развивается и расширяется Грозным в форме вопросов, которые трудно назвать “риторическими”,— настолько они связаны с личностью и психологией его противника. “Писал еси, что яз разтлен разумом, яко ж ни в языцех имянуе-мо, и я таки тебя судию и поставлю с собою: вы ли разтленны, или яз? Что яз хотел вами владети, а вы не хотели под моею властию быти, и яз за то на вас опалялся? Или вы разтленны, что не токмо похотесте повинны мне быти и послушны, но и мною владеете, и всю власть с меня снясте, и сами государилися, как хотели, а с меня есте государство сняли: словом яз был государь, а делом ничего не владел!” Далее следует описание жалкого положения Грозного под опекою бояр. Он пишет о всем, что причинили ему бояре, в частности о том, как его разлучили с молодой женой, и тут же предлагает смелое возражение от лица своих противников: будто бы он изменял своей жене. Он оправдывается своей человеческой природой и переходит в контрнападение, напоминая Курбскому какую-то компрометирующую его историю со стрелецкой женой: “А с женою вы меня про что разлучили? Только бы у меня не отняли юницы моея, ино бы Кроновы жертвы не было. А будет молвишь, что яз о том не терпел и чистоты не сохранил,—ино вси есмя человецы. Ты чево для понял стрелецкую жену?” Спор с Курбским переходит в воспоминание старых обид, в обличение его поведения и в хвастовство своими победами в Литве, заставившими Курбского бежать от него еще дальше: “И где еси хотел успокоен быти от всех твоих трудов, в Волмере, и тут на покой твой бог нас принес; а мы тут, з божиею волею сугнали, и ты тогда дальноконее поехал”. В .приведенном пассаже замечательно это выражение — “на покой твой бог нас принес”: оно как бы повторяет с досадой сказанное Курбским, разве что Курбский мог сказать “чорт” вместо “бог”.
Итак, в посланиях Грозного мы встречаемся с замечательной способностью Грозного к художественному перевоплощению, к умению менять стиль изложения, подделываясь под избранную им позицию (униженного челобитчика, смиренного черноризца, обиженного царя), принимать обличие вымышленного автора — Парфения Уродивого — или живо представлять себе своего противника, писать от имени бояр. Поразительна и его способность к скрытому диалогу, при котором воображаемые возражения противника маскируются задаваемыми себе вопросами, переизлагаемыми аргументами.
Ничего даже отдаленно похожего мы не находим во всей древней русской литературе. Древняя русская литература не знает стилизации. Подражания сводились только к заимствованиям и повторениям своего источника1. О том, насколько несовершенными были попытки воспроизвести характер своего источника, можно судить по подложной переписке Грозного с турецким султаном 2.
1 См.: Лихачев Д. С. Niestylizacyine nasladownictwo w literaturze staroruskiej // Zagadnienia rodzajow literackich. Т. 8, zesz. I. Lodz, 1965. S. 19—40.
2 См.; Каган М. Д. Легендарная переписка Ивана IV с турецким султаном как литературный памятник первой четверти XVII в. // ТОДРЛ. Т. XIII. 1957. С. 247—272. Переписка носит бранный характер, но при этом стиль письма Грозного не отличается от стиля письма турецкого султана.
Чем же объяснить в таком случае подражательные способности Грозного как писателя? Все дело, как мне представляется, в том, что сочинения Грозного были органической частью его поведения. Он “вел себя” в своих посланиях совершенно так же, как в жизни, писал так, как говорил, обращался в посланиях к своим противникам так, будто бы они были непосредственно перед ним, в своих сочинениях с удивительной непосредственностью выказывая свой характер, свои способности к изображению и преображению в то лицо, от имени которого он писал, свою склонность дразнить и передразнивать, издеваться и насмехаться.
Вместе с тем многие из произведений Грозного могут быть поняты только в определенной реальной жизненной ситуации, в связи с которой они были написаны. Так, например, Послание Ивана Грозного Васютке Грязному продолжает тот тон веселой шутки, который был принят между ними за столом, но в совершенно иной для Грязного обстановке (Грязной был в плену, и ему могла грозить смерть), благодаря которой шутливый тон Ивана Грозного обращался в зловещую иронию. Эту иронию еще больше подчеркивает то обстоятельство, что письмо Грозного написано в ответ на униженное и просительное письмо Васютки Грязного. Иван Грозный шутит с человеком, которому решительно отказывает в просьбе.
Таких примеров, в которых истинный стиль произведений Грозного обнаруживается только при учете его реальных поступков, очень много. Сопроводить казнь шуткой, отказ шуткой, в шутливой форме просить шутовского царя Симеона совершить одну из самых крупных массовых казней — “перебрать людишек” — все это, конечно, не столько стиль произведений, сколько стиль поведения, при котором произведение — только часть создаваемой, а иногда и разыгрываемой жизненной ситуации.
Резко выраженные особенности стиля Грозного, его эмоциональность и возбудимость, резкие переходы от пышной церковнославянской речи к грубому просторечию идут не столько от усвоенной им литературной школы, литературной традиции1, сколько от его характера и являются частью его поведения. Они несут в себе не столько элементы литературной традиции, сколько традиции скоморошества.
1Литературные традиции в стиле произведений Ивана Грозного требуют особого рассмотрения и выявления.
Д. С. Лихачев Смех как мировоззрение
РАЗДВОЕНИЕ СМЕХОВОГО МИРА
Существо смеха связано с раздвоением. Смех открывает в одном другое, не соответствующее: в высоком — низкое, в духовном — материальное, в торжественном — будничное, в обнадеживающем — разочаровывающее. Смех делит мир надвое, создает бесконечное количество двойников, создает смеховую “тень” действительности, раскалывает эту действительность.
Эта “смеховая работа” имеет и свою инерцию. Смеющийся не склонен останавливаться в своем смехе. Характерна в этом отношении типично русская форма смеха —балагурство, о котором я уже писал выше. Плохо, если тот, кто взялся балагурить, остановился на первой своей шутке. Балагур как бы принимает на себя обязанность балагура, он берется не прерывать своего балагурства в течение всего вечера, всей свадьбы, всей встречи. Он должен выдержать свою роль балагура как можно дольше и “непрерывнее”. В конце концов за ним устанавливается репутация балагура, и от него постоянно ждут шуток; ему стремятся подбросить “горючий” материал для его шуток. Реплики слушающих имеют большое значение в “смеховой работе” балагура. Балагур становится как бы актером в театре, где играют и сами зрители, подыгрывают, во всяком случае.
Стремление к непрерывности характеризует не только “смеховую работу” балагура, но и автора смеховых произведений. Автор строит свое повествование как непрекращающееся опрокидывание в смеховой мир всего сущего, как непрерывное смеховое дублирование происходящего, описываемого, рассказываемого. Создается “эстафета смеха”. Это характерно для всякого “антипроизведения”; для антимолитв (смехового “Отче наш”, “смешного икоса” безумному попу Саве и пр.), для антилечебников (“Лечебника, како лечить иноземцев”), для антисудного списка (“Повести о Ерше”) и пр. На один стержень, на один сюжет нанизывается сплошное его смеховое опрокидывание, хотя в каждом смеховом произведении смеховая дублировка имеет свои особенности.
В отличие от простого балагурства, смеховое литературное произведение имеет тенденцию к единству смехового образа: либо кабак изображается как церковь, либо монастырь как кабак, либо воровство как церковная служба и т. п. Это — представление одного в мире другого, служащее смеховому снижению. В смеховой антимолитве дублируется молитва, которую читающие или слушающие знают наизусть, и поэтому ее нет смысла вводить в текст; в “Послании дворительном недругу” всякое предложение и всякая просьба получают тут же смеховое объяснение и смеховое разрешение. В “Сказании о крестьянском сыне” “бинарны” возгласы вора, обкрадывающего ночью крестьянина. Первая половина каждого возгласа — цитата из церковной службы или из священного писания, вторая -смеховое опознание первой: “Отверзитеся, хляби небесныя, а нам врата крестьянская”; “Взыде Иисус на гору Фаворскую соученики своими, а я на двор крестьянский с товарищи своими”; “Прикоснулся Фома за ребро Христово, а я у крестьянские клети за угол”; “Взыде Иисус на гору Елеонскую помолитися, а я на клеть крестьянскую”.
Когда вор начинает разбирать кровлю на клети, он произносит: “Простирали небо, яко кожу, а я крестьянскую простираю кровлю”. Спускаясь на веревке в клеть, он говорит: “Сниде царь Соломон во ад и сниде Иона во чрево китово, а я в клеть крестьянскую”. Обходя клеть, вор говорит: “Обыду олтарь твои, господи”. Увидев кнут, комментирует: “Господи, страха твоего не убоюся, а грех и злыя дела безпрестанно”. Выбрав все в крестьянском ларце, вор произносит священные слова: “Твоя от твоих тебе приносяще о всех и за вся”. Найдя у крестьянской жены “убрус” — платок, стал тем платком опоясываться и говорит: “Препоясывался Исус лентием, а я крестьянские жены убрусом”. Надевая красные сапоги, вор говорит: “Раб божий Иван в седалия, а я обуваюсь в новые сапоги крестьянские” (Русская сатира, с. 88).
Священными словами вор комментирует все свои действия до конца, пока он не уходит из дома; тем самым воровство противопоставлено священной службе.
В “Росписи о приданом” раздвоение касается только осмеиваемого мира. Сам смеховой мир как бы удвоен. Это сказывается в двойном построении фраз, в разбивке каждого стиха как бы на две половины:
Липовые два котла, да к те згорели дотла.
Сосновой кувшин да везовое блюдо в шесть аршин.
Дюжина тарелок бумажных на две солонки фантажных.
Парусинная кострюлька да табашная люлька.
Дехтярной шандал да помойной жбан.
Щаной деревянной горшок да с табаком свиной рожьок.
Сито с обечайкой да веник с шайкой.
Привычка к смеховому двоению мира приводит к тому, что даже автор смехового произведения указывается двойной — кот и кошка (Русская сатира, с. 99):
А запись писали кот да кошка
в серую суботу, в соловый четверк,
в желтой пяток, канун Серпуховскова заговенья.
Росписи слава, попу коровай сала.
Смеховой мир является результатом смехового раздвоения мира и, в свою очередь, может двоиться во всех своих проявлениях. Чтобы быть смешным, надо двоиться, повторяться.
“Смеховая работа” по раздвоению мира действительности и смеховой тени действительности (смехового мира) не знает пределов.