74558.fb2 Соловецкий концлагерь в монастыре. 1922-1939. Факты — домыслы — «параши». Обзор воспоминаний соловчан соловчанами. - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 11

Соловецкий концлагерь в монастыре. 1922-1939. Факты — домыслы — «параши». Обзор воспоминаний соловчан соловчанами. - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 11

«Вокруг церкви три сторожевых будки… Каждый ярус храма разделен на три отделения: общая камера, одиночные и „особые“ — за взятки для привилегированных секирчан. Оштрафованные спекулянты устраивались за деньги даже в комнатах надзирателей.[28] Оба яруса совершенно не отапливаются.

Окна забиты щитами. В камерах полная темень и ледяной холод. Осужденных в „строгий изолятор“ (на втором ярусе) вталкивают в камеру в одном белье. У прибывших сразу отбирают все вещи, табак и хлеб. По ошибке посаженный в начале в „строгий“, где до выяснения пробыл два дня, успел заболеть воспалением легкого. Что же ожидает осужденных туда на месяц? В камерах обоих ярусов нет ни коек, ни постельных принадлежностей. Люди спят в одном белье на каменном полу, зимой покрытым инеем… В нижнем ярусе дают полфунта хлеба и раз в день пшенный навар. Пшено из этого супа тщательно вылавливается надзирателями. Во власти каждого надзирателя и вовсе не выдавать ничего какому-нибудь „злостному контрреволюционеру“.[29] В „строгом“ верхнем изоляторе даже навара не получают: кружка горячей воды через день и полфунта хлеба в сутки, да и тот недодается… Умирающие с голода заключенные превращаются в зверей и душат вновь прибывающих. Администрация боится зайти туда и запирает камеры висячим замком».

После всех таких ужасов можно верить, что на Секирке при Клингере в 1925 г. штрафники умирали пачками, быстрее, чем у Рогова (Помните его «десятками»?). А заканчивает он так:

«Ежедневно на Секирке кто-нибудь умирает от голода или замерзает, т. к. основной состав оштрафованных — отказавшиеся работать по болезни. Недаром каждой осенью у подножия Секирки роется „впрок“ бесчисленное количество ям-могил».

Осторожный в оценке числа умирающих — «ежедневно кто-нибудь…», Клингер более щедр на расстрелы: «Еженедельно на Секирке расстреливают 10–15 человек». Это все же вдвое-втрое меньше цифр, приведенных Киселевым «с точностью до одного»…

Обратимся теперь к старожилу штрафизолятора генералу Зайцеву (стр. 144–152), изведавшему через два года после Клингера мертвую хватку верхнего строгого изолятора от звонка до звонка: три месяца, с 20 сентября по 10 декабря 1926 г., с зачетом кремлевского карцера. Посадил Зайцева сам Эйхманс, формально — за халатность в лесу (тлеющий костер на его участке), а фактически за то, что Зайцев не написал воспоминаний о гражданской войне для соловецкого журнала, чего хотел Эйхманс и к тому же без особого пропуска простоял вечерню и обедню в церкви для монахов, о чем узнала адмчасть.

«Просто по возрасту — замечает Зайцев — никогда не было случая, чтобы в моих годах заточали на Секирку».[30]

Ему в те дни исполнилось 48 лет. Правда, сидел он уже при новом начальнике Секирки Кучме.[31] Антипову Зайцев дает оценку еще более мрачную, чем Клингер, основываясь, очевидно, на рассказах секирчан:

«…дикий, кровожадный садист, страшный зверь, который не допускал никаких послаблений. Штрафизолятор не отапливался, все сидели днем и ночью полуголые, за малейшее нарушение режима штрафников избивали, и прочие жестокости свирепствовали при Антипове. Вторым зверем в Соловках был Райва на Кондострове».

В период «царствования» Кучмы (очевидно, с конца 1925 г. и до 1928-го) положение заключенных на Секирке, по описаниям Зайцева, несколько улучшилось. Но первый час его знакомства с обстановкой об этом вовсе не свидетельствовал:

«Вправо и влево вдоль стен высокого здания, а также посередине, на голых деревянных нарах сидят плотно один к другому узники Секирки. Все они босые, почти полуголые, бледные, некоторые, как скелеты; все грязные, со всклокоченными волосами… В их глазах отражается печаль и жалость к нам, новичкам (А при Клингере — помните? — новеньких душили.)… Из отгороженной камеры раздается вопль, пересыпаемый дикими криками по адресу советской власти и палачей ГПУ. Там, как потом узнали, надзор усмирял заключенного Александрова, от издевательств впавшего в ярость… Наконец, надзор повалил его на пол, скрутил руки, связал ноги и натянул смирительную рубаху… Справа на нарах лежат в припадке двое эпилептиков. Другие арестанты с силой придавливают к нарам их руки и ноги… Мы стояли в остолбенении… Староста поместил меня как раз против карцеров. Всю ночь тот Александров дико кричал и бился головой о пол, изрыгая ругательства… Это все так подействовало на меня, что я не мог успокоиться и заснуть».

Далее Зайцев переходит к сухому изложению типичных «будней» верхнего строгого изолятора. Постараюсь воздерживаться от комментарий. Читатель сам может делать выводы из сравнений того, что описывает Зайцев и Клингер.

«Учитывая рост массовых простудных заболеваний и слезные просьбы штрафников, Кучма разрешил поставить железную печку — времянку, но топить ее позволялось только на ночь, с 8 час. вечера и до полуночи. Теплоту от нее ощущали только на ближайших нарах. На ночь выдавали какой-нибудь один предмет из одежды, мне, например, пальто, как замена матраса, подушки и одеяла… Штрафники теперь спали на нарах, а не на цементном полу (Хотя просто невозможно вообразить, как на таком „ложе“, да еще зимой, человек может заснуть, особенно полуголый. Сужу так по личному опыту в немецких лагерях для пленных. М. Р.). Да и питание несколько улучшилось (А, может, Клингер сам его подрезал пером). Не слыхал я что-то за одиннадцать лет, чтобы существовала норма хлеба ниже 300 граммов. М. Р.). В 11 часов раздают хлеб по фунту на брата, затем уборщики приносят ушаты мутной жидкости, именуемой супом, такого же качества и количества, что и в кремле, и по три-четыре ложки каши, чаще всего пшенной. Вот и все суточное питание».

Да, не густо кормят, хотя теперь дают немножко каши и вдвое больше хлеба, чем в 1925 г. при Антипове. Очевидно, высокой смертностью на Секирке в 1924 и в 1925 годах заинтересовалась Московская «разгрузочная комиссия» и разрешила или приказала несколько увеличить нормы довольствия и построить нары, тем более, что умирали-то на Секирке в подавляющем большинстве «свои соцблизкие».

«Утром, продолжает Зайцев, приносят кипяток по кружке на троих, но охотников пить его без хлеба мало… При таком питании многие заболевали и их отправляли в лазарет в кремль или в околодок в Савватьево, но лишь тогда, когда они уже не могли двигаться. Цынготникам — их было тоже много — выдавали добавочно по полфунта черного хлеба и на двоих одну воблу. В конце ноября (1926 г.) лекарь Секирки Плотников (Из тех, кто „чирьи вырезает и болячки вставляет“… М. Р.) выпросил в кремле тюлений жир и перед обедом нам выдавали его по столовой ложке. Вещество весьма вонючее и противное на вкус, однако все с радостью пили его. После поверки (в 7 ч., а подъём в 6 ч.) приносят ушаты с холодной водой и уборщики ковшом поливают ее на охотников. Но таких чистюль мало, т. к. приходится стоять босыми ногами в холодной луже при сквозняке из под дверей (Оправдываются тем, что, дескать, „медведь не умывается, да здоров живет“… М. Р.). Шпана предпочитает умываться раз в две недели в бане, где дается небольшая шайка теплой воды и 15–20 минут времени умыть лицо и размазать грязь по телу… После подъема дают команду: „Садись по местам! Прекратить разговоры! Ни слова больше!“ Все усаживаются в два ряда, если изолятор переполнен. Первый — спустив ноги с нар, второй — позади, подогнув под себя ноги. В таком положении все сидят молча. Отстояв поверку, снова садимся».

Чем досаждают штрафникам после обеда и до вечера, Зайцев упустил сказать. Видимо, тем же сидением на нарах в гробовой тишине.

«В сильные холода некоторые дежурные разрешали составлять группы для согревания. Поясню: четыре человека, сидя на нарах, плотно прижимались спинами один к другому, а наружные части согревали, хлопая по ним руками, часто по команде, вроде групповой гимнастики, и выходило хорошо… А на ночь большинство полуголой шпаны, не имея своих пожитков, составляли „согревающие группы“, т. е. спали кучей переплетшихся тел». (Или, как называют другие летописцы — «штабелями». М. Р.)

Так и просится здесь на бумагу классическая фраза Солженицына об одежде из мешков для заключенных (стр. 31):

«Ведь и придумать нельзя, но чего не одолеет русская смекалка!»…

Многого не успел рассказать нам Зайцев, в частности подробнее о социальном составе оштрафованных, а главное — о расстрелах и смертности, чтобы сравнить их с показаниями Клингера, Рогова и Киселева. Видимо, они в тех условиях не казались ему ошеломляющими, иначе Зайцев, склонный к патетике, уделил бы им не мало строк. Забыл он и про нижний изолятор, оборонив только, что «режим там был несколько легче». Насколько легче и каков, вскоре, найдем ответ у Никонова, с которым в 1928 и в 1929 году работали секирчане.

О Секирке Кучмы речь закончена. В конце 1926 года или в начале весны 1927 года он куда-то исчез; неизвестно, пошел ли вниз или вверх. Его заменил латыш Вейс, тот самый Вейс, который у Солженицына без указания его имени и места (стр. 52), а у Никонова (стр. 105) — конкретно, заставлял штрафников в наказание переливать воду в Савватьевском озере из одной проруби в другую. Никонов называл это образцом бессмысленной работы, а Солженицын — «жестокостью, но и патриархальностью». Андреев-Отралин в НРСлове от 29 сент. 1974 г. вспоминает, что тот же Вейс заставлял в наказание принести ведро воды из озера в изолятор — труд, непосильный для изнуренных штрафников. Тут же Отрадин сомневается, чтобы оштрафованных привязывали к бревну и скатывали по лестнице из 291 ступеней. Слишком накладисто втаскивать для этого бревно на гору (да и скатить бревно с привязанным к нему человеком по узкой лестнице не так-то просто). Возможно, когда-то в году двадцать четвертом однажды и пробовали такой способ. (А не исключено и то, что он попал к Солженицыну в книгу из кладезя всяких лагерных параш. М. Р.) Послушаем теперь тех, кто побывал на Секирке в 1927 и 1928 годах у Вейса, творца описанных «патриархальных» методов.

«Мои рабочие в исследовательской партии на Филимоновой торфяном болоте — пишет Никонов (стр. 151) — все, как на подбор, воры-рецидивисты, против ожидания работали дружно и без туфты. Ларчик их добросовестности открывался просто: они недавно „сидели на жердочке“ и теперь, вырвавшись оттуда, были рады работе „на свободе“. Нужно заметить, „жердочки“ — один из невинных на вид, но на самом деле жестокий способ наказания, доведенный на Секирке до совершенства».

Продолжая объяснение, Никонов впадает в ошибку, сообщая, будто «на жердочку» штрафников сажают по возвращении с работы. Как обстояло дело с «жердочками» в действительности, узнаем у него же дальше, на стр. 163–165:

«На Черном озере позади Секирки мы рубили проруби для замера глубин. Трое рабочих были из нижнего Секирного изолятора. У всех у них на каждой части одежды был прикреплен билетик с номером.[32] Один из рабочих оказался подполковником Гзель, Константином Людвиговичем, оштрафованным „за недоносительство“, потому что спал в рабочей роте (очевидно, на материке. М. Р.) между двумя „леопардами“. Они, якобы, подготавливали побег и, следовательно, по логике ИСЧ, „Гзель не мог не знать об этом, но не донес нам“. За это и дали ему два месяца Секирки, которые сейчас подходили к концу».

Рассказ Гзеля о Секирке подтверждает уже известное от Зайцева, но и дает кое-что новое для зимы 1928-29 года. Так, вновь прибывающих в изолятор переоблачают в балахоны из мешков. В общих камерах появились скамейки, очевидно из узких досок или плохо отесанных жердей или горбылей — вот эти самые «жердочки». У читателя до сих пор могло сохраняться убеждение, будто чекисты сумели держать штрафников с утра до вечера на жердях, словно кур на насестях, особенно прочитав у Солженицына (стр. 34–36):

«Содержат на Секирке так: от стены до стены укреплены жерди толщиною в руку и велят наказанным весь день на этих жердях сидеть… Ну, да за жердочками не на Секирку ходить, они есть и в кремлевском всегда переполненном карцере».

Допускаю, что Солженицын несколько «олитературил» то, что слыхал о «жердочках» в 1931 году в Кемперпункте Д. Витковский, на которого он иногда ссылается. А тот писал (стр. 160):

«…Сажали людей спать на жердочках, заставляя держаться руками за приделанные сверху лямки…».

Олехнович, упоминая про жердочки, взятые им и Никоновым в кавычки, поясняет (стр. 79):

«Они имеются и в самом кремле, в одной из башен, как особая форма наказания на срок не больше двух недель. Оштрафованных сажают на высокие скамьи так, что ноги их не достают пола. Сидят в гробовой тишине, а за разговоры или движения нарушителей связывают веревкой таким способом, чтобы голова касалась ног, и бросают в темную сырую камеру на три часа».

Вот в эту самую глиномялку под карцером, о которой подробно поведал нам Киселев.

Наиболее ясное представление о «жердочках» на Секирке дает рассказ Гзеля Никонову:

«Все сидят на скамьях в мертвой тишине совершенно неподвижно, положив руки на колени. Насекомых тьма, но нельзя сделать движение, чтобы не то, что почесаться, но хотя бы стряхнуть гнусь. За порядком смотрит дежурный чекист… Нельзя вообразить, самому не испытав, гнусного ощущения от вынужденной неподвижности. Это нечто непередаваемое. Что насекомые! Их уже перестаешь чувствовать. Весь организм — сплошная ноющая, жгучая рана, всего тебя пронизывает нестерпимая боль. Но достаточно вздоха посильнее, и виновного ставят на ноги у „решетки“ (Ни Гзель, ни Никонов не объясняют, в чем тут худшая, чем „жердочки“ пытка, и вообще, что такое это „решетка“. М. Р.), а за более серьезные нарушения — в карцер „под маяк“: в холодную камеру, всю в щелях, под куполом собора. Зимою там в этом балахоне достаточно пробыть несколько часов — готово воспаление легких, а за ним чахотка и кладбище. (Клингер побывал там даже без балахона и схватил воспаление легкого М. Р.) — „Помнить будем добре! — добавил шпаненок, сушивший портянки“».

Все это происходило под властью Вейса, заключенного-чекиста. Кто его заменил там с 1929 года, когда Вейса назначили уже начальником кремля, т. е. всех кремлевских рот, следов пока не найдено. Но обстановка на Секирке и в 1930 г. до весны, видимо, заметно не изменилась, о чем можно судить по фразе одного из украинцев в брошюре Чикаленко:

«Я пробыл пять суток даже на Секирке, где не только малое начальство бьет, но и сам Зарин стреляет».

Что за нужда припала Владимиру Егоровичу Зарину, заняться расстрелами на Секирке? Он же по Солженицыну (стр. 64) «снят за либерализм и, кажется, 10 лет получил». Зарина, царя и бога на Соловках с зимы 1928-го или с весны 1929 года и до весны 1930 г., нет оснований причислить к «пострадавшим за лагерный либерализм». Им в тот период на острове как и по всему УСЛОНу, даже и не пахло. Дрыновали во всех ротах и на всех командировках. Московская комиссия, расстреляв на острове «произвольщиков» из заключенных, арестовала на пароходе провожавшего ее Зарина и увезла с собой. Что стало с ним, у летописцев ответа не нашли. Никонов, правда, с подробностями (на стр. с 230 по 244-ую) описывает этот знаменательный в истории Соловков отрезок времени, но, к прискорбию, поддавшись «парашам», приперчил их еще и порядочной дозой собственной фантазии из-за приверженности к беллетристике в ущерб достоверности. Тем не менее, обстановку, настроение и мысли соловчан тех дней он передал довольно точно.

Отвлеклись. Вернемся к Секирке. Розанов (стр. 48) уделил всего полстраницы общей ее характеристике, как: «центрального штрафного изолятора, приводившего своим режимом и зверствами весь уголовный мир страны в тихий ужас». Там были сложены строки этой песни:

На восьмой версте Секир-гора,А под горою мертвые тела.Ветер там один гуляет,Мать родная не узнает,Где сынок схороненный (или расстрелянный) лежит.

Это только один из куплетов очень грустной песни, за которую то же сажали в Секирку. Он мне особенно запомнился еще с «Крестов», где мой единственный однокамерник, пойманный уголовник-беглец, напевал ее, ожидая обратной отправки на сей раз уже прямо на остров и на Секирку. Из следующего куплета припомнил только последние три строфы, а первые две заимствую у Пидгайного и Якира:

Ах, сколько было там «чудес»!Об этом знает только темный лес.На пеньки нас становили,Раздевали, колотили,Мучили тогда нас в Соловках.

Киселев (стр. 84) из первого куплета привел три искаженных строчки: — Бог даст, времячко настанет — Мать родная не узнает — Где зарыт ее сынок.

Только в книге Петра Якира, сына расстрелянного в 1937 г. командарма, «Детство в тюрьме» (на английском, но есть и на русском) приведены полностью оба куплета. Поразительно, что советские малолетки-правонарушители («шпанята»), с которыми рос Якир, помнили эту песню двадцатых годов. Вполне возможно также, что Якир, одно время видный из-за фамилии диссидент (затем «расколотый» на допросах) взял эти куплеты из моей и Пидгайного книг.

Много песен, вернее частушек и шаржей сочинено арестантским писательским цехом на Соловках, в частности нашим летописцем Б. Ширяевым, но песенки эти предназначались для развлечения начальства и более удачливых заключенных и открыто распевались или читались со сцены соловецкого театра и летних эстрад, например на Филимоновском пункте. Только в одной из них дан намек на Секирку:

Хороши по весне комары,Чуден вид от Секирной горы,Где от всяких ударных (или: ненужных) работОтдыхает веселый народ…

6-Девятый круг — в лесах…

Нет

Глава 7Френкель, френкелизация и придурки

В этой главе нет ни слова про Секирку, карцеры, «каменные мешки», про лес и саморубов, про эпидемии и трупы, и тем не менее посвящена она самому страшному, что свалилось на головы соловчан, а вскоре и на заключенных всех лагерей — появлению в лагере Натана (Нафталин) Ароновича Френкеля, —

«…кому суждено было стать оформителем и главным конструктором системы концлагерей, — пишет Ширяев (стр. 137)… Глеб Бокий, утверждавший смертные приговоры, был убийцей многих тысяч. Сыпнотифозная вошь, занесенная в лагеря, стала убийцей многих сотен тысяч… Френкель может смело претендовать на звание убийцы многих миллионов. Было бы ошибкой назвать его автором, изобретателем системы социалистической принудиловки… Он не был автором этой системы, но своим мощным, реалистически мыслящим мозгом он осознал, оформил и включил ее в действие для начала на Соловках… Его коммерческий практицизм констатировал бесцельность, никчемность труда двадцати тысяч каторжников… Думается что тут же, в первые дни пребывания на острове, в его голове начал оформляться грандиозный план, вполне созвучный тому, который подготовлялся в Московском Кремле под именем первой пятилетки».

Оценка Френкеля Солженицыным (стр. 73–76) не очень разнится от только что приведенной:

«На Архипелаге живет упорная легенда, что „лагеря придумал Френкель“… Безо всякого Френкеля додумались, что заключенные не должны терять время в нравственных размышлениях, а должны трудиться, и при этом нормы им надо назначать покрепче, почти непосильные. До всякого Френкеля уже говорили „исправление через труд“, (а понимали еще с Эйхманса, как „истребление через труд“)… И все-таки Френкель действительно стал нервом Архипелага. Он был из тех удачливых деятелей, которых История с голодом ждет и зазывает. Лагеря как будто и были до Френкеля, но не приняли они еще той окончательной и единой формы, отдающей совершенством. Всякий истинный пророк приходит именно тогда, когда он особенно нужен. Френкель явился на Архипелаг к моменту метастаза»…

Кто же такой этот Френкель, откуда и за что привезли его в Соловки? Дело-то Френкеля спрятано на Лубянке, а сам он знает, что уши надо держать пошире, а рот поуже. Тут утолить любознательность соловчан взялась досужая лагерная фантазия и заполнила для нас «установочными данными» биографию Френкеля. Еще Мальсагов в «Адском острове» (стр. 64–65) в 1925 г. и 1926 гг. сообщал, что —

«…юридическим советником по вопросам принудительного труда является Френкель, венгерский фабрикант. Его в СССР пригласил Внешторг заключить договор на концессию. Вместо договора, ГПУ прислало его на два года в Соловки за шпионаж. Иногда Френкеля командировали в Петроград или Москву по делам коммерческого или юридического характера. Срок его кончался в 1925 году, но по распоряжению ГПУ от августа 1924 года Френкелю добавили три года ссылки сначала в Нарым, потом в Туруханск и, наконец, в Зырянскую область».

Еще более занятными подробностями делится с нами соловецкий старожил Клингер (стр. 173, 174):

«Весной 1925 года при управлении СЛОНа появился новый недоносок — Эксплуатационно-коммерческая часть во главе с Френкелем, в подчинение которому перешло и „техническое бюро“ инженера Роганова. Крупный австрийский фабрикант и подрядчик, Френкель приехал по приглашению советских министерств финансов и внешней торговли. В момент заключения концессионного договора, ГПУ арестовало Френкеля за шпионаж и невыполнение обязательств. Дали ему пять лет Соловков. Тут он как-то снискал доверие Ногтева и Бокия и после работы сначала в канцелярии управления, с весны начальствует в Эксплуатационно-коммерческой части… Везде по Соловкам, где были заключенные, Френкель открыл торговлю в ларьках… Кустарная работа инженера Роганова… Френкелем введена в правильное русло…»