74558.fb2
20 июня 1929 г. на соловецкий берег сошел Буревестник. По всем свидетельствам соловчан, от него ожидали больше, чем от амнистий и разгрузок. Ждали-пождали, кукиш выждали, прочитав в «Известиях» (№ 253 от 1 ноября 1929 г.) отрывок из его очерки «Соловки». Некий партийный П. Мороз, в то время, очевидно, шишка не малая, через четверть века в «Социалистическом Вестнике» за 1954 год вспоминает, что на его вопрос: — Как вы могли допустить появление в печати в таком виде вашей статьи о Соловках? Горький ответил: — «В ней карандаш редактора не коснулся только моей подписи, все остальное совершенно противоположно тому, что я писал и неузнаваемо».
Весь очерк о Соловках под руками, напечатанный в полных собраниях его сочинений в главе «По Союзу Советов» (стр. 202–236, из-во «Наука», 1974 г.) и в журнале Горького «Наши достижения» № 5 и 6 за сентябрь-декабрь 1929 г. Тут уже Горькому прятаться за чужой карандаш не приходится: сам писал, сам редактировал, сам корректуру просматривал и сам главный редактор журнала. Об этом очерке мы сейчас и поговорим.
Из 34 страниц, собственно концлагерю и заключенным Горький отвел меньше половины, а из этой половины три четверти — уголовникам. А все, что он написал о каэрах, уместится на одной странице. Выпишем же все, что о них сказано Горьким в разных местах очерка.
«Подавляющее большинство островитян — уголовные, а „политические“ — это контрреволюционеры эмоционального типа, „монархисты“, те, кого до революции именовали „черной сотней“. Есть в их среде сторонники террора, „экономические шпионы“, „вредители“, вообще „худая трава“, которую „из поля вон“ выбрасывает справедливая рука истории… Партийных людей, за исключением наказанных коммунистов, на острове нет, эсеры, меньшевики переведены куда-то… В верхнем этаже (женского) общежития, должно быть, сосредоточены женщины, работающие „по линии культуры“: в театре, музее. Мне сказали, что большинство их контрреволюционерки, есть и осужденные за шпионаж… На торфе работает немало женщин в серых халатах, они же неподалеку ворошат сено, но одетые „в свое“… Людей, которые, отбыв срок, остались на острове и влюбленные в свое дело, работают „за совесть“, я видел несколько… Гордость своим трудом чувствуется у заведующего кожевенным заводом: он бывший заключенный… Заведующий Пушхозом тоже бывший заключенный и тоже „схвачен делом за сердце“. Зверей своих трогательно любит… Сумел приручить даже лису… Особенно значительным показался мне заведующий сельским хозяйством и опытной станцией. Он уверен, что Соловки могут жить своим хлебом… Говорит: нет плохой земли, есть плохие агрономы (Читал, значит, речь Сталина: „Нет плохих заводов, есть плохие руководители“. М. Р.). Переписывается с профессором Палладиным и Н. И. Вавиловым. Разводит огурцы, выращивает розы, изучает вредителей растений. Показал конский завод, стадо отличных коров. Первый раз видел я конюшни и коровник, содержимые в такой чистоте… Ленинградская молочная ферма гораздо грязнее… Похвалили мне заведующего конским заводом, бывшего офицера Колчака. Показывая лошадей, он о каждой говорит так подробно и напористо, точно хотел добиться, чтобы лошадь поблагодарила за то, что она такова… Молочным хозяйством заведует старый священник, кажется, протоиерей… На бородатом лице его сосредоточенно светятся под серыми бровями глаза человека, который явно остановился где-то очень далеко от людей и едва видит их такими, как они есть… Он живет тут же, рядом с лабораторией, в маленькой комнатке; в ней много икон, горит лампада, на столе — несколько церковных старопечатных книг, а у стола — постель; в общем это — типичная келья монаха. „Знающий человек, хорошо работает“ — говорят мне».
Вот и все, что Горький рассказал о каэрах, объединив их всех в «черную сотню». О том, как и чем живут не только «черная сотня», но и все остальные заключенные от Горького мы не узнали. Он даже не обмолвился о самом главой: о пище, о работе, о лесе, не говоря уже о лагерном режиме. То, что больше всего в конце прошлого века интересовало Чехова и Дорошевича на Сахалине, а еще раньше американского журналиста Джорджа Кеннана в сибирских тюрьмах и на каторге — о том про Соловки Горький и не заикнулся. Когда те сами пробовали из котлов пишу и хлеб и, описывая быт арестантов не боялись и не скрывали многих отрицательных и порою даже возмутительных сторон сахалинской каторги и совсем не восторгались окружающей остроги природой, Горький (а за ним вскоре и Пришвин) пользуется всяким поводом подменить очерк о Соловецком концлагере описанием природных красот острова, даже с высоты маяка над Секиркой. Стоны оттуда, из штрафизолятора, до него не дошли, но сердце Горького готово выскочить от расстилающейся внизу прекрасной панорамы озер и лесов. О природе Соловков не хуже Горького писал и Василий Немирович-Данченко в 1875 году, но он вникал в жизнь монастыря, монахов, богомольцев, трудников, отмечая отрицательное и похвальное. У Горького и природа прекрасна, и концлагеря на Соловках как будто и нет. Читаешь и чувствуешь, как Горькому до горечи не хотелось касаться нутра советских Соловков, как он старался свалить с себя моральную ответственность за свою ложь, оговариваясь: «слышал… мне сказали… говорили», или отвлекая читателя от настоящего в давнее прошлое монастыря, о чем будет речь дальше. Сейчас же, пока свежа память читателя, дадим некоторые пояснения к только что приведенным выпискам из очерка.
1. Об эсерах и меньшевиках. Бедный, не сведущий Горький. Не слыхал и не знал, что их в 1925 году развезли с острова по политизоляторам, о чем ему мог подробно рассказать каждый москвич, а тем более — первая жена Горького — уполномоченная Красного Креста. А про «эмоционального типа контрреволюционеров» — тут даже и не знаешь, что возразить, так это все для нас, соловчан, звучит наивно, фальшиво, тупо, просто — подло!
2. О женщинах на втором этаже. «МНЕ СКАЗАЛИ», что контрреволюционерки, «ДОЛЖНО БЫТЬ» работают в театре и музее. И все. Неужели у него не было даже простого любопытства писателя взглянуть, как они живут, чем дышат, на что жалуются?
3. О заведующем сельским хозяйством. Кто это? Да Лазовский, Д.Г., бывший коммунист, он же зав. Агрономическим кабинетом СОКа, отсидевший два года и теперь вольнонаемный, чтобы опять не попасть на Соловки арестантом (Никонов, стр. 133) Кстати, насчет огурцов и роз. В главе «Иеромонах-огородник» Немирович-Данченко (стр. 233, 234) рассказывает про огороды монастыря в 1872 году: «Горбатый, колченогий монах с тремя даровыми работниками (трудники, по обету, годовики. М. Р.) деятельно трудился над грядами. Тут росли: лук, капуста, картофель, огурцы, морковь, редька… — У нас еще в Макарьевской и Савватьевской пустынях огороды есть, — пояснил нам монах: — арбузы, дыни, персики и разную; жную ягоду в теплицах разводим, потому что краснобаев у нас мало, зато работников да знающих людей много… Одначе, и Господь помогает, потому у нас хозяева угодные Ему — Зосима и Савватий». Тот Немирович побывал и в Муксальме: — «Въехали на зеленеющую, покрытую пастбищами Муксальму. При нас на мост вошло целое стадо превосходных коров и телят, — всего штук двести. Их отправляли пастись на свежие луга». Быков не было. Их, оказывается, с весны выгоняют в лес на «самообслуживание», а осенью, полуодичавших, ловят. Осмотрев конюшни и коровник, описывая рациональное ведение хозяйства, писатель восклицает:
«— Не знаешь, чему удивляться! Те же крестьяне в Соловках по любви к порядку напоминают чистокровных немцев».
4. О заведующем Пушхозом — питомнике по разведению лисиц, соболей, песцов и кроликов. Это Туомайнен, Карл Густавович, Карлуша, как его нежно за глаза называли подчиненные, был видным финским коммунистом, но на чем-то «подзашел» и, получив три года Соловков, начал их кучером Эйхманса. Срок кончился, и Карлуша остался вольным директором своего детища — Пушхоза. Есть даже снимок Горького с Туомайненом. Работавшие у него соловчане не изнывали на работе и голода не испытывали (Никонов).
5. Заведующий конским заводом — колчаковский офицер. Так это же «Осоргин-кавалерист и ярый лошадник», спавший по соседству с Никоновым (стр. 177). Солженицын дополняет:
«Георгий Михайлович, назначенный к расстрелу и упросивший начальство отсрочить приговор на три дня, пока жена, приехавшая на свидание, не уедет. Когда пароход с женой отходил от пристани, Осоргин уже раздевался к расстрелу».
Она и рассказала все это Солженицыну, очевидно, со слов кого-то из освободившихся соловчан. Сама она знать этого не могла. Осоргина знал Никонов летом 1929 г., т. е. когда лишь редкие соловчане верили в то, что «соловецкий режим еще не стянулся панцирем системы», что «воздух Соловков странно смешивал в себе уже крайнюю жестокость с почти еще добродушным непониманием: к чему это все идет…». Режим к 1929 году достаточно стянулся, и то, что отнесено Солженицыным к Осоргину, было возможным в 1924-м, даже в 1926-м годах, в чем убеждаешься, читая «Неугасимую лампаду» Ширяева, в частности о расстреле Тельнова. Если Осоргина и расстреляли, то лишь после Горького, осенью 1929 года, присоединив его к «Соловецкому заговору». ИСЧ никогда не считалась ни с должностями, ни с производственной ценностью заключенных для лагеря.
6. О священнике и его «кельи». Глаза лезут на лоб от такого «репортажа». Ну и ну! И лампада, и старопечатные церковные книги, и много икон. Где, когда, кто на Соловках слыхал про подобное для духовенства? Для такой оказии, как заранее известный визит Горького, все это могли выдать из музея в кремле, а священнику пригрозить: попробуй только пикнуть, понял? А, возможно, что и священник был подставной. «Артистов» на Соловках хватало с избытком. Было, правда, время — с 1924 по лето 1928 года, когда духовенству разрешали сохранять рясы, бороды, длинные волосы, какой-нибудь требник, псалтырь или евангелие, но ни иконы, ни лампады не допускались. Об этом подробнее в главе о духовенстве. Горький даже не поинтересовался, откуда этот священник, за что и на сколько лет осужден и привез ли «обстановку» кельи из дома или достал ее тут, как и у кого.
Но вот Буревестник подошел к концу очерка, к странице 234. Надо же как-то «закругляться», привести показанное ему к одному знаменателю. Оттолкнув Достоевского с его «Мертвым домом» и Якубовича-Мельшина с его «Миром отверженных» (и как бы забыв про Чехова) потому, что, мол, «здесь (на Соловках. М. Р.) жизнью трудящихся (заключенных. М. Р.) руководят рабочие люди (т. е. вольные и ссыльные чекисты и гепеушники. М. Р.), которые, де, сами недавно были отверженными», Горький суммирует свой визит: (Разрядка моя)
«ОТТОГО ОНИ (чекисты. М. Р.) НЕ МОГУТ ОТНОСИТЬСЯ К „ПРАВОНАРУШИТЕЛЯМ“ (т. е. к шпане, уголовникам. М. Р.) ТАК СУРОВО И БЕСПОЩАДНО, КАК ОНИ ВЫНУЖДЕНЫ относиться к своим классовым инстинктивным ВРАГАМ, КОТОРЫХ — ОНИ ЗНАЮТ — НЕ ПЕРЕВОСПИТАЕШЬ. И ВРАГИ ОЧЕНЬ УСЕРДНО УБЕЖДАЮТ ИХ В ЭТОМ».
Тут сказано уже сильнее, нежели в набившей нам оскомину и примелькавшейся в газетах фразе: «Если враг не сдается — его уничтожают». Тут звучит совсем свирепо: «Уничтожай и сдавшихся!», «Вспарывай кишки и лежачему!». Горький открыто говорит, что «их не перевоспитаешь» и поневоле, мол, чекисты должны к ним относиться сурово и беспощадно. Следовательно, Горький все-таки знал подлинные условия каэров, наслушался про ужасы от топографа Ризабелли (Никонов, стр. 179), вычитал из записок, насованных ему в карманы в курилке соловецкого театра (Андреев, стр. 78), от мальчишки-правдолюбца (Солженицын, стр. 60, 61), от зазвавших его в свою колонию малолеток, чтобы рассказать ему об ужасах (Олехнович, стр. 112–115). Но включить это узнанное от них в свой очерк не хотел, да и знал, что тогда очерк света не увидит, да и сам он света не взвидит… Не за тем его послали на Соловки. А сверх того, Горький уже понял, что шире порток не шагнешь и лучше гнуться, чем переломиться.
В ноябре 1925 года в Соловках содержалось более ста двадцати церковных людей, включая сюда 24 епископа и архиепископа, белое и черное духовенство (священники, игумены, архимандриты и др.), а также мирян, осужденных за участие в церковных делах. В 1926 и в 1927 годах на Соловки продолжали посылать дополнительные партии осужденного духовенства, но все же численность этой группы соловчан никогда не превышала двух-трех процентов от общего числа заключенных на острове: одни убывали окончив срок, или шли в ссылку, других привозили им на смену. В скобках отметим, что по Зайцеву в 1925 г. в Соловках было до двухсот человек духовенства всех религий (стр. 96), по Клингеру на тот же год «до четырехсот представителей православного духовенства» (стр. 199), а по Ширяеву — до пятисот (стр. 389). Приведенную вначале цифру — более 120 церковных людей — называет протопресвитер М. Польский в 1-м томе «Новых мучеников российских» и она должна считаться вполне достоверной.
Смертность среди духовенства была незначительная. Летописцы упоминают лишь трех, умерших на Соловках: Петра Зверева, архиепископа Воронежского (умер 25 января 1929 г. М. Польский, т. 2-й, стр. 279), Петр, епископ Тамбовский (в секирном изоляторе в конце 1925 г., Клингер, стр. 190 и 200-я) и отец Никодим — «Утешительный поп», тоже на Секирке в начале весны (Ширяев, стр. 264). Два замерзших священника у Френкеля по Ширяеву — не в счет… Однако Солженицын (стр. 49) передает, будто на штрафной командировке на Анзере:
«В Голгофской церкви лежат и умирают от бескормицы, от жестокостей — и ослабевшие священники, и сифилитики, и престарелые инвалиды, и молодые урки».
Но подтверждения относительно священников у протопресвитера Польского не нашли, а он, сам соловчанин с весны 1924 года, всю жизнь собирал сведения о погибшем повсюду Духовенстве: в лагерях, ссылках, убитых в храмах или на глазах семьи, расстрелянных или утопленных. В его «синодике» — в книгах и записях — сотни фамилий с указанием мест и причин смерти и тысячи — общим счетом по губерниям.
В начале книги уже было сказано, что в ноябре 1925 г. 67 епископов, духовенства и мирян собрались в кремле и были сфотографированы соловецкой коммерческой «фотостудией». После 1926 г. такие групповые снимки не допускались, но общение между духовенством продолжалось. Так, в день отдания Пасхи, 7 июня 1926 года (М. Польский, т. 1-й, стр. 164):
«В продуктовом складе лагеря в кремле собрались по возможности все епископы на доклад заключенного профессора Московской Духовной Академии И. В. Попова и приняли, как бы на „малом соборе“ так называемую в современной истории православия „Памятную записку соловецких епископов, представленную на усмотрение (советского) правительства“. Совершенно неожиданно, в неурочное время — пишет отец протопресвитер, участник этого совещания, — лагерь стал осматривать сам начальник лагерей Эйхманс со своим штабом. Отец Питирим встретил его в складе и надеялся, что он не пойдет в комнату его и его сотрудников, где происходило заседание. Но начальник решительно подошел к дверям и открыл их. „Это что за собрание?“ — У нас сегодня праздник, — ответил смущенно отец Питирим. Почему этот момент прошел благополучно, трудно сказать. Надо полагать, что начальство вообще было довольно порядком на складе и в то время заключенному духовенству позволялось иногда по праздникам ходить в кладбищенскую церковь св. Онуфрия, открытую для остатка монахов-специалистов… Потом эта поблажка была уничтожена, все монахи удалены из лагеря и храм закрыт». (В 1930 и в 1931 годах. М. Р.)
Это объяснение отца Польского, конечно, иными словами и дополнительными фактами подтверждают все летописцы двадцатых годов.
Прежде всего, надо отметить, что духовенство никогда не играло на нервах лагерного начальства, ни в бараках, ни на разводах, ни на работе, беспрекословно выполняя приказанное. Ширяев (стр. 43, 44) поясняет:
«При Ногтеве (1923–1925) духовенство было рассеяно по самым тяжелым уголовным ротам. В силу необходимости, уже в правление Эйхманса, его сконцентрировали в шестой роте. До того времени на кухни и в продсклады назначались каторжане разных категорий (Зайцев: „…сначала чекисты, потом — уголовники“) но все неизбежно проворовывались: голод — не тетка. Практичному Эйхмансу это надоело и духовенство приняло его предложение — взять все дело внутреннего снабжения. Епископы стали к весам, дьяконы пошли месить тесто, престарелые — в сторожа. Кражи прекратились».
Зайцев подтверждает и дополняет:
«После первых опытов, всех каптеров назначили из духовенства, при том из старшего. Так, епископ Глеб был назначен на Пертозеро, епископ Василий — на лесозаготовки и т. д.».
Даже многочисленная мелкая шпана осталась довольна такой заменой, ибо баланда с кухни стала погуще и сахар раздавался сухой. Ни мелкое начальство, ни блатари не могли уже нахально, в открытую лезть в каптерки и на кухни и брать «по потребности» и по выбору, как бывало прежде. С конца двадцатых годов, когда «франкелизация» производства потребовала повального учета, духовенство перешло па счетную работу в конторах, а в каптерки и ларьки поставили евреев.
Само духовенство, за исключением, может быть, одиночных случаев, голода не испытывало, т. к. родственники и прихожане обеспечивали их посылками и денежными переводами. (Седерхольм, стр. 331). Зато в первые два-три года духовенство переживало не менее тяжкие для него, чем голод, моральные муки от уголовников, вынужденное слушать их постоянную матерщину, похабные рассказы и песни, брань и драки.
«Чтобы умерить резвость сквернословов — рассказывает Зайцев (стр. 97), духовенство иногда… начинало подкармливать „шпанят“, чтобы они лишь не ругались. Этот прием приводил к печальному массовому вымогательству».
После того, что мы узнали о духовенстве от отца Польского, Ширяева, Зайцева и Седерхольма, послушаем, что пишет о нем один из первых соловчан Клингер (стр. 199, 200):
«На Соловках в настоящее время (1925 г.) свыше 400 человек православного духовенства… Непередаваемый гнет, насилия, издевательства… с особенной силой обрушиваются именно на головы заключенного духовенства. Им приходится выполнять наиболее трудные работы. С поразительным смирением, покорностью и выносливостью духовенство рубит лес, прокладывает дороги, чистит уборные, высушивает болота, разрабатывает торф. Каждым словом, каждым жестом любой соловецкий чекист старается задеть, оскорбить священников. В их присутствии администрация бранится с особым кощунством. Их пайки обкрадываются со всех сторон. В их среду администрация старается втесать побольше „стукачей“. Чинятся всевозможные препятствия к получению духовенством из дому посылок и денег. Какие бы то ни было богослужения, конечно, совершенно исключаются. За желание перекреститься на работе надзор бьет по рукам плетью… Выделяющийся среди духовенства архиепископ Иларион… больной старик (в 1925 г. ему было 40 лет. М. Р.) в сентябре 1925 г. чекистом Бариновым, начальником кремля, отправлен в штрафной изолятор, где и поныне, ежедневно ожидая смерти… Там же на Секирке скончался Тамбовский епископ Петр, но вполне возможно, что его задушили чекисты, как о том носились слухи».
В какой степени здесь сгущены темные краски Клингером, читатель может судить сам по первым страницам этой главы и по продолжению ее. А относительно архиепископа Илариона известно, что на Секирке он ни разу не был, здоровья завидного, телосложения богатырского, что подтверждают все летописцы, лично знавшие его. Клингер спутал Секирку с Ярославской тюрьмой, куда владыка был в 1925 г. временно вызван Тучковым, уполномоченным Совнаркома по церковным делам. Тучков рассчитывал перетянуть Илариона к «Григорьевцам» или к «Живой церкви», но потерпел неудачу, результатом которой явились три года нового срока Илариону «за разглашение». В оправдание Клингера за явный «перехлест» можно привести две причины. Как первый соловчанин, он весь соловецкий режим описывает по событиям самого раннего периода концлагеря — по 1923 и 1924 годам — когда, действительно, и условия для всех соловчан были особо невыносимые, и произвол лагерных «капралов» бушевал безудержно вовсю и над всеми, но духовенства в то время на Соловках до весны 1924 г. — почти не было. Вторая, самая простая причина — личная ненависть к большевизму за свои страдания, хотя, в отношении Клингера, надо сказать, сам он на острове, видимо, чаще принадлежал к соловецкой «аристократии». Клингер читал личные формуляры заключенных и знал по фамилиям и по «делам» почти все соловецкое начальство и кратко, но едко описал его. Только Ширяев пытался находить положительные черточки в характере соловецких начальников. Такой неблагодарный труд был не по плечу остальным летописцам со ржавыми перьями и они излагали события по принципу чем хуже показать концлагерь, тем меньше останется сторонников большевизма, но все же часто оглядывались, как бы не пересолить сверх меры. «Добра соль, а переложишь — рот дерет»…
В положении Ивана Денисыча, т. е. на общих работах, кругозор заключенного очень ограничен: кухня, десятник, нарядчик, барак, конвой, околодок, работа — вот и весь лагерный мир для него, если он не семи пядей во лбу, если он не с университетским образованием. Зайцев прибыл на остров за четыре месяца до отправки Клингера на материк. Он тоже описывает жуткую обстановку на Соловках, особенно с размещением духовенства в соборе, в карантинной роте, но все же к фразе об отхожем месте прямо на полу в келье, где хранились вещи св. Зосимы, дает в сноске такую оговорку (стр. 56 и 82):
«Во имя справедливости следует отметить, что описываемое мною время относится ко второму году существования лагеря, когда не было сделано почти никаких переоборудований и приспособлений… В последнее время ГПУ развило весьма интенсивное строительство на Соловках для расширения лагеря. Перед моей ссылкой в тундру (осенью 1927 г. М. Р.) было закончено переоборудование всех соловецких построек. Так, все нежилые здания — храмы, часовни, склады и пр. приспособлены для тюремных нужд. Выстроены… кухни, хлебопекарни, уборные, торговые лавки и другие. В 1927 году спешно возводили тюремные казармы стандартного типа». («Рабочий городок» на юге за кремлем, рубленые бараки для Филимоновского пункта, карантинный городок на северо-запад от кремля, рубленые бараки на кирпичном заводе и др. М. Р.)
В те же дни, что и Зайцев, отбывал карантин более наблюдательный Седерхольм, и он так описывает духовенство (стр. 330, 331):
«Оно держится с большим достоинством и мужеством, не высказывая недовольства, на какую бы работу его не послали. Закончив карантин, духовенство получает должности счетоводов, конторщиков, библиотекарей и т. д. Духовенство ходит одетое сообразно сану, и при встрече с лицами более высокого сана подходит под благословение, а с равными обменивается троекратным поцелуем, — словом, не отступает от установленных для него правил. Случаи смерти от голода или цинги едва ли заметны, т. к. многие священники получают в достатке продуктовые посылки от родных и прихожан. Церковная служба (в церкви св. Онуфрия М. Р.) разрешена духовенству лишь по субботам вечерами, после работы. Воскресных богослужений не бывает, т. к. на Соловках нет дней отдыха для заключенных и каждый из них занят от 5 ч. утра до 8 ч. вечера» (для 1925 г. М. Р.).
В заключение послушаем Киселева, описывающего духовенство словно бы за его годы службы на острове — с 1927 по 1929-й вкл. (стр. 19–22):
«Где условия для выполнения уроков самые трудные, туда обязательно посылают священников, монахов и сектантов и только они одни работают там… После муштровки надзирателями на таких „специальных“ командировках, их начинают насильно стричь, связывают и бьют сопротивляющихся… Надзиратели на них тренируют своих розыскных собак… Как только где-нибудь начинается тиф, здоровых переводят оттуда, а присылают священников, монахов и сектантов… Тиф делает свое дело…»
Приведена лишь малая часть ужасов, сотворенных Киселевым для 1927–1929 годов, словно он, прочитав Клингера о первых годах Соловков, решил, что «установка дана» и опровергать никто не сунется. Что ж, с его точки зрения, как бывшего начальника секретных отделов Чека и ГПУ, он прав: прокуроры в его дела носа не совали… А каково без вранья и прикрас было положение духовенства на острове за годы «летописца» Киселева, сейчас посмотрим. Перед нами свидетельство профессора И. М. Андреева (Андреевского), недавно скончавшегося в Америке. Он находился на Соловках с 1928 по 1930 год по церковному делу и общался со многими духовными лицами от священников до епископов.
Андреев жил в келье роты санитарной части с врачами К. А. Косинским, Петровым и епископом Максимом (Жижиленко) — доктором Таганской тюрьмы, где он тайно принял постриг, за что и попал в концлагерь. К ним в келью довольно часто приходил владыка Виктор (Остроградский), епископ Глазовский и Боткинский, работавший бухгалтером канатной фабрики, что в полуверсте от кремля. Все эти лица имели пропуск на свободное передвижение по острову. Разложив на пожарный случай домино, они за чашкой чая обсуждали церковные дела. В свою очередь, врачи навещали домик владыки Виктора и невдалеке от него облюбовали полянку, окруженную березовым леском, названную ими «Кафедральным собором», где изредка совершали тайные Богослужения. Чаще происходили они в другом месте, тоже в лесу, и там к этим пяти присоединялись священники о. Матфей, о. Митрофан, о. Александр (профессор запамятовал их фамилии), епископ Иларион, викарий Смоленский и общий их руководитель и старец протоиерей о. Николай Пискуновский. Изредка появлялись на богослужениях и другие заключенные, пользовавшиеся их доверием. Особо следует отметить среди участников этой «Соловецкой катакомбной церкви» владыку Нектария (Трезвинского), епископа Яранского, викария Вятского. Он содержался на Соловках чуть ли не с 1924 года и упомянут в «Новых мучениках» протопресвитером Польским среди епископата, принявшего в кремле в июне 1926 года «Памятную записку», о которой сообщалось выше. — «Господь хранил наши „катакомбы“ и за все время с 1928 по 1930 год включительно, мы не были замечены» — пишет профессор.
«Владыки Виктор и Максим часто в келье санчасти с теологических тем переходили к наболевшему церковному нестроению и хотя оба они, как и все упомянутые выше лица, отрицательно относились к действиям митрополита Сергия, но на будущее православия в России смотрели разно: „владыка Максим готовился к тяжелым испытаниям последних времен, не веря в возможность возрождения России“, а владыка Виктор, наоборот, надеялся „на короткий, но светлый период, как последний подарок с неба измученному русскому народу“.
С открытием каждой навигации владыка Виктор, скитавшийся по ссылкам и концлагерям с 1922 года, обычно, сразу получал много вещевых и продуктовых посылок, но за несколько дней раздавал их, не оставляя себе почти ничего. Особенно жаловал он урок, о которых никто не беспокоился. Последний раз владыку видели в Майгубе в Белбалтлаге весной 1931 года счетоводом ларька»
В 1931 и 1932 годах со мною вместе хлопал на счетах батюшка Шадымов с Урала. Иногда он куда-то таинственно исчезал, возможно, что на эти «катакомбные» богослужения, либо исповедовать и причащать тех, кто просил и кому он верил. Посылок батюшка не получал, так я поддерживал его из своих излишков, как несравненно более счастливый материально.
Наиболее известными и авторитетными среди духовенства и каэров на Соловках были три личности:
Архиепископ (Иларион (Троицкий), викарий Московский и бывший профессор Московской Духовной Академии и один из ближайших помощников патриарха Тихона;
Архиепископ Евгений (Зернов) Приамурский и Благовещенский, признанный всеми епископами на Соловках за первого среди них и
Профессор Московской Духовной Академии Иван Васильевич Попов, также из ближайших сотрудников Патриарха.