74558.fb2
«Каторга начинается тогда, когда она кончается!» — Пущай — кричала ему толпа поселенцев человек в двести — опять в тюрьму забирают. Там хоть работа, зато корм!
К такому выводу они пришли, вкусив сладость домашнего очага без казенного пайка. Не мало и советских ссыльных думали так же, после концлагеря вывезенные на север и брошенные там на произвол судьбы с первого же дня «свободы».
Для большей ясности и убедительности о довольствии каторжан, приведу их нормы питания, как они опубликованы в журнале КАТОРГА и ССЫЛКА, № 2 за 1921 г. Вот какова была РАСКЛАДКА для приготовления пищи в семи тюрьмах Нерчинской каторги на человека в день в 1908 году:
Хлеба печеного работающим 3 фунта или 1200 гр.
Хлеба печеного неработающим 2 1/4 фун. или 900 гр.
Крупы гречневой 18 золотн. или 77 гр.
Мяса работающим 48 золотн. или 205 гр.
Мяса неработающим 32 золотн. или 136 гр.
Картофеля 24 золотн. или 102 гр.
Капусты 24 золотн. или 102 гр.
Луку репчатого 3 золотн. или 14 гр.
Сала топленого 2 1/4 золотн. или 9 гр.
Перцу на 10 чел. ползолот. или 2 гр.
Лаврового листа на 10 чел. 1/4 золотн. или 1 гр.
Чаю на 10 чел. 1 золотн. или 4 гр.
Рапорт о состоянии тюрем и об этой раскладке подписан ротмистром корпуса жандармов Васильевым. Никаких опровержений на него от бывших нерчинских политкаторжан в журнал не поступало.
Что касается обмундирования, то его, по Чехову (стр. 263), на Сахалине выдавалось достаточно, но как и хлеб, — лучшего качества тем, кто перед глазами начальства. Полагалось по армяку и полушубку ежегодно как мужчинам, так и женщинам, а обуви — по четыре пары чирков (башмаков, по Далю) и по две пары бродней. Солдаты получают мундир на три года и шинель на два года, хотя, по утверждению Чехова, они работают не меньше каторжных: стоят на постах, охраняют на работах, в долинах за десятки верст от казарм заготавливают сено. «Гоняясь в тайге за беглыми, они до того истрепывали свою одежду и обувь, что однажды в южном Сахалине сами были приняты за беглых и по ним стреляли»… (Чехов, стр. 274, 275). Преимущество перед каторжанами у солдат лишь в том, что у них в казармах есть постель и место, где обсушиться.
За шесть лет, до 1890 года на Сахалине ушло в побег 1501 ссыльнокаторжных, из них поймано и добровольно вернулось 1010 чел.; найдено мертвыми или убито при преследовании 40; без вести пропало 451 чел. (т. е. они умерли или все еще бегают или скрываются где-то на Сахалине или материке). Эти цифры даны Чехову. Лобас (стр. 103) подтверждает, что ежегодно бегут от 200 до 300 каторжных. Чаще всего бегут каторжане, присланные из теплых краев: южной Азии, Кавказа, южной Украины. «Из каждых встреченных на Сахалине пяти арестантов, трое уже бегали» — пишет Чехов. За каждого пойманного и приведенного беглеца из казны выдается вознаграждение в три рубля. Ловлей беглых занимаются солдаты, гиляки и «любители», об одном из них, кавказце, занятно рассказывает Дорошевич. Из-за потачки в три рубля наблюдаются аферы. Уговорившись с солдатом или гиляком, несколько каторжных бегут. В условленном месте их встречает конвоир или гиляк, ведет обратно, получает вознаграждение и делит его с «пойманными». — Бывает смешно смотреть, — пишет Чехов — когда тщедушный гиляк с одной палкой приводит сразу 6–7 плечистых, дюжих бродяг.
На изучении побегов, их причин и борьбы с ними, Чехов пришел к такому выводу (см. главу XXII):
«Кто вынужден, как солдат или ограбленный поселенец, ловить беглых, тот поймает и без трех рублей, а кто ловит не по долгу службы и не по нужде, а из соображений корыстного свойства, для того ловля составляет гнусный промысел, а эти три рубля — поблажкой низменного свойства».
На Соловецком острове за беглых (их там считали «в самовольной отлучке») вознаграждения не было. Но на материке карелы и коми получали от лагерей в разное время в разных размерах премии деньгами, мукой, рыбой, промтоварами и т. п. Население, даже ребятишки, поощрялись к охоте за беглецами как лагерными оперативниками, так и местными партячейками.
Вообще-то преодолеть Татарский пролив в узком месте на гиляцкой лодчонке или плотике, а зимой — пешком по ровному льду не трудно, хотя и опасно, но все же много легче, чем с Соловков добраться до Летнего берега. Сотни сахалинских беглецов бродят по Дальнему Востоку и Сибири, пробираясь к родным местам. Десятки их со временем попадают в руки стражи и большими партиями, осужденные материковыми судами, возвращаются на Сахалин, где кроме 3-5-10 лет добавочного срока, их, по приговору, ожидает палач с плетью, если беглец признан доктором способным выдержать наказание.
Задолго до Чехова, иные начальники тюрем даже горевали по поводу редких побегов. Они терпели от этого «убыток». Чехов пишет (стр. 310):
«Если перед 1-м октября, когда выдается зимняя одежда, убегало 30–40 человек, то это значило обыкновенно, что 30–40 полушубков поступало в пользу смотрителя тюрьмы».
Церквей при Чехове на Сахалине было четыре, при Лобасе — семь, а при Дорошевиче уже одиннадцать. Занимали места в церквах так: впереди — публика почище, служащие с семьями, дальше — надзиратели, солдаты, поселенцы с семьями и почти у самого выхода — каторжане из вольной команды. На вопрос Чехова, может ли каторжный с наполовину обритой головой, с тузом, а то и двумя на спине, в кандалах придти в церковь, священник ответил: «Не знаю»… Все же и кандальные в Великий пост три дня говеют и тогда — сказали Чехову — церкви, окруженные конвоем, производят удручающее впечатление. На каторге, где половина — за убийства, богомольных арестантов мало. Каторжные чернорабочие обыкновенно в церковь не ходят, занимаясь в праздники личными делами. Впрочем, церкви на острове не так уж бедны. В каждом приходе при Чехове был хор певчих, одетых в нарядные кафтаны. Оградно, что сахалинское духовенство не относилось к арестантам, как к преступникам, «проявляя больше такта и понимания своего долга, чем врачи или агрономы, которые часто вмешивались не в свое дело» — отмечает Чехов.
Был в семидесятых годах на Сахалине свой «Утешительный поп», как отец Никодим на Соловках в 1923–1926 гг. — отец Симеон Казанский или, как его называло население — поп Семен. О каторжных он судил так: «Для Создателя мира мы все равны», а освещая иконостас, выразился так: «У нас нет ни одного колокола, ни богослужебных книг, но для нас важно, что есть Господь на месте сем». Он в те доисторические времена каторги передвигался от прихода к приходу на собаках и оленях, на парусной лодке или пешком по тайге. Заносило его снегом, замерзал, болел в дороге, приходилось поневоле купаться в ледяной воде, но он не падал духом, не роптал и сахалинскую пустыню называл «любезной». «Слух о нем — пишет Чехов — через солдат и ссыльных прошел по всей Сибири, и он теперь на Сахалине и далеко кругом — легендарная личность» (стр. 265).
Работая над романом «Воскресение» (1889–1899), Толстой читал Джорджа Кеннана, беседовал с Чеховым по возвращении его с Сахалина, но духовенство на каторге обрисовано Толстым более темными красками, чем оно показано Чеховым. Вообще Толстой, как известно, не питал симпатий к духовенству, а Синод — к нему…
При церкви в пос. Рыковском (окружном центре) старостой был политический ссыльный Миролюбов И. П. Он — бывший мичман, неофициально заведовал метеорологической станцией. Чехов (стр. 125) называет его «привилегированным ссыльным, человеком замечательно трудолюбивым и добрым». Миролюбив, пробывший на Сахалине восемь лет, печатал свои воспоминания в «Историческом Вестнике», о которых неодобрительно отзывается Лобас (на стр. 8-й):
«По его описаниям Сахалин не производит мрачного безнадежного впечатления… Лично к себе он видел только хорошее отношение и те, кто являлся позорным пятном для Сахалина, у него вышли симпатичными».
По бумагам, подавляющее большинство населения Сахалина считается православным — 86 с половиной процентов, но есть также лютеране, у которых свое общество. Из Владивостока каждую весну приезжает ксендз, и тогда всех католиков «гоняют» в Александровск. Татары выбирают из своей среды муллу, евреи — раввина, «но неофициально». Дагестанец Вас-Хасан-Мамет на свои средства строил при Чехове в Александровске мечеть.
По сведениям, данным Чехову, на 1-е января 1890 года по Сахалину в тюрьмах и поселках ссыльных числилось дворян — 91 и лиц городских сословий (купцов, мещан, духовенства, учителей, офицеров и т. п.) — 924, что, в общем, составляет десять процентов ссыльного населения острова. Не все, но большинство из них были достаточно грамотны, чтобы с первого же дня избежать каторжных работ, или по-соловецки — общих: лесных, дорожных и рудничных.
Дорошевич, подытоживая свои наблюдения, пишет (стр. 281–285):
«Сахалин, с его бесчисленными канцеляриями и управлениями, страшно нуждается в грамотных людях (как материковые Соловки в двадцатых годах. М. Р.). Всякий мало-мальски интеллигентный человек, прибыв на Сахалин, сейчас же получает место писаря, учителя, зав. метеорологической станцией, статистика и что-нибудь подобное… Каторги так, как ее понимает публика, для интеллигентного человека на Сахалине почти нет. Эти „господа“, как их с презрением и злобой зовет каторга — не работают на рудниках, не вытаскивают бревен из тайги, не прокладывают дорог по тундре… Для них другая каторга. Они живут под вечным Дамокловым мечом чем-нибудь не угодить, не снять во время шапку перед каким-нибудь ничтожным чиновником или надзирателем и за это сесть на месяц, на два в кандальную. А в ней — подчиняться самому отребью, подонкам из подонков тюрьмы. Потому что чем ниже пал человек, тем выше он стоит в арестантской среде. Оттого такие унылые и пришибленные лица вы только и встречаете у интеллигентных каторжан. И многие из них от таких условий начинают пить… Тюрьмою редко кто из них на Сахалине начинает, но многие ею кончают… Страшна не тяжелая работа, плохая пища, не лишение прав, — продолжает Дорошевич — страшно то, что вас, человека мыслящего, чувствующего, видящего, понимающего — с вашей душевной тоской, с вашим горем кинули на одни нары с „Иванами“, с „глотами“, с „жиганами“. Страшно то отчаяние, которое охватывает вас в этой атмосфере навоза и крови. Страшны не кандалы! Страшно это превращение человека в шулера, в доносчика, в делателя фальшивых ассигнаций. И какие характеры гибли!» — восклицает Дорошевич, вспоминая многие исповеди интеллигентных каторжан (стр. 281).
Но все-таки, добавил бы я теперь, эти интеллигенты осуждены открытыми судами за тяжкие чисто уголовные преступления. А вот чтобы сказал Дорошевич, доведись ему дожить до двадцатых годов и свободно побывать на Соловках, где он среди тысяч подлинных интеллигентов с трудом мог бы отыскать 10–20, кто понимал, что «посажен за дело» (исключив отсюда пленных белых офицеров). Все остальные — подлинно безвинные жертвы политических расчетов на Старой площади и на Лубянке. Мой лексикон не столь богат для передачи их внутренних переживаний и я об этом уже который раз заявляю читателю.
На Сахалине все зависит от надзирателей (как на Соловках двадцатых годов по первым впечатлениям, от ротных и нарядчиков) — вот красная нить, путеводная звезда в репортаже Дорошевича, чего не отрицает и Чехов, но не повторяет этого столь назойливо. А внутри тюрьмы каторжанами командуют их подлинные мучители: «Иваны», «отцы», «майданщики», игроки. Они — сила, которую боятся не только надзиратели, но и сами смотрители-начальники тюрем. — Я тебе тут царь и бог, — орет ничтожество, вышедшее из надзирателей или фельдшеров (стр. 180).[77]
Не ограниченный местом, Дорошевич со всеми подробностями описывает каторжный быт. Все же у меня не достает смелости проводить параллели между русскими уголовниками на Сахалине и советской шпаной и бандитами на Соловках двадцатых годов. На эту тему нужна особая книга. Единственно, что, пожалуй, роднит их больше всего — это страсть к алкоголю, картежный азарт и его последствия. И в прошлом веке, и в концлагерях с их первого дня уголовники проигрывали за месяц вперед свои хлебные пайки, баланду, одежду, проигрывали чужие вещи, даже себя и чужую жизнь.
Ближе всех к каторжникам и страшнее всех для них тюремные надзиратели. На сорок арестантов положен один старший надзиратель, обычно из грамотных унтер-офицеров и два младших, в год посещения острова Чеховым почти сплошь из рядовых, наименее способных и наиболее бестолковых солдат, уступленных офицерами из своих команд. По такому расчету на острове на шесть тысяч каторжников было 150 старших и 300 младших надзирателей.
Чехов в сноске (стр. 279) отмечает, что в 1888 году начальник острова, чтобы укомплектовать надзор, вынужден был разрешить «зачислять на должность надзирателей благонадежных в поведении и испытанных уже в усердии поселенцев и крестьян (т. е. бывших каторжан). Но эта мера, замечает Чехов, не привела к добру», о чем более откровенно и ясно, с точками над и, пишет Дорошевич (стр. 170):
«Каторга? — переспросил Дорошевича смотритель (начальник) одной из тюрем. — С каторгой у меня справляются надзиратели. Лучше их никто не справится. Только мешать им не надо. Все мои надзиратели из каторжан. Он сам каторжный, его каторга не проведет».
Вот таким людям, поясняет Дорошевич, и поручено по форме выполнять девиз Сахалина: „Возродить преступника!“
«…От надзирателей зависит не только судьба арестантов, но и применение к ним манифестов, сокращающих срок за хорошее поведение. А о поведении судят по штрафным журналам. Туда вписывают наказания, наложенные надзирателями и никогда не отменяемые начальниками тюрем. Отменить — значило бы подорвать престиж надзирателя в глазах каторги. Как же он может потом с ней управляться?»
Надзиратели и смотрители тюрем и есть подлинные наружные хозяева сахалинской каторги. Им Дорошевич отвел две главы: КТО ПРАВИТ КАТОРГОЙ (стр. 161–179) и СМОТРИТЕЛИ ТЮРЕМ (стр. 180–186).
Почти ежедневно в приказах начальника острова, как пишет Чехов, надзирателей штрафуют, смещаю; на низший оклад, увольняют то за неисполнительность, то за кражи, то за укрывательство, за продажу казенных топоров и гвоздей, за предосудительные сделки с каторжанами. Любовные похождения надзирателей не ограничиваются только женскими бараками. В их квартирах Чехов заставал девушек-подростков, которые отвечали ему: «Я — сожительница»… В тюрьме во время дежурств надзиратели допускают картежную игру и сами участвуют в ней; они пьянствуют, торгуют спиртом, дерзят старшим и каторжников бьют палкой по голове. Спрашивается, какой они могут иметь авторитет? Да только отрицательный, — отвечает Чехов. — Ссыльное население их не уважает, говорит им ты, величает «сухарниками», а чиновники обзывают дураками и болванами. В тюрьме надзиратель — прислуга, отворяющая и запирающая дверь, он смотрит, «чтобы не шумели» и жалуется начальству. На работах надзиратель — лишний человек. «Постоянно видишь — пишет Чехов, — как 40–50 человек работают под надзором только одного или совсем без надзора» (стр. 278, 279).
А у высшего островного начальства, как признает Чехов, нет времени посещать тюрьмы и объезжать селения. Даже у генерала, начальника Сахалина, нет ни секретаря, ни чиновника и он сам тонет в составлении разных приказов и бумаг. Дорошевич, побывавший на Сахалине через семь лет после Чехова, когда книга последнего уже разбудила общественную совесть, и положение на каторге несколько улучшилось, признает, что (стр. 141):
«Быт каторги меняется в связи с переменой взглядов на преступление и наказание. Веяние великого гуманного века, теплое, мягкое и согревающее, как летний ветерок, чувствуется и здесь. Многое, что вчера еще было ужасной действительностью, сегодня уже отходит в область страшных преданий».
Громко и красиво сказано. Но этого «летнего ветерка» в очерках Дорошевича не ощущаешь. Он увлекся «страшными преданиями» — болезнью журналистов и пропагандистов. Его легче почувствовать у Чехова несмотря даже на то, что он описывал более ранний период каторги. Послушаем, как этот «ветерок» изложен Чеховым (стр. 284, 285):
«Но как бы то ни было, „Мертвого дома“ уже нет. На Сахалине среди интеллигенции, управляющей и работающей в канцеляриях, мне приходилось встречать разумных, добрых и благородных людей, присутствие которых служит достаточной гарантией, что возвращение прошлого уже невозможно… Хорошие дела и хорошие люди уже не составляют редкости. Здешняя служба мало-помалу теряет свои непривлекательные особенности и процент сумасшедших, пьяниц и самоубийств понижается… Теперь уже не засекут до смерти. Таких начальников, как майор Николаев, уже не видно. Онорское дело, как не пытались его скрыть, всплыло по инициативе самой сахалинской служилой интеллигенции и попало в газеты. Всякое мерзкое дело всплывает наружу и становится гласным.
Сахалинское (вольное) общество уже настолько разнообразно и интеллигентно, что в Александровске, например, в 1888 году могли в любительском спектакле поставить „Женитьбу“; здесь же, в большие праздники, по взаимному соглашению чиновников и офицеров, заменяют визиты денежными взносами в пользу бедных семейных каторжников или детей и число подписей доходит до сорока.
Кроме любительских спектаклей, устраиваются вечеринки, пикники; выписываются газеты, журналы, книги… во многих домах есть рояли. У здешних поэтов есть читатели и слушатели; издавался даже рукописный журнал.