74558.fb2
«С 19 марта „бунтовщика“ посадили на хлеб и воду. В другой пище ему было отказано… Перелистывая страницы… невольно проникаешься уважением к отважному, не покорившемуся революционеру. Нужно обладать незаурядным мужеством, ненавидеть своих классовых врагов и палачей свободы, безгранично верить в правоту дела, чтобы продолжать единоборство с русской Бастилии».
Бона куда вознес Потапова! Подумаешь, — мужество! Да и чем он рисковал-то? Вот если бы бежал в лес, да оттуда на двух бревнах пустился «по воле волн» — это было бы и мужество, и отчаяние. Или, например, как Бессонов с Мальсаговым, разоружив конвоиров, месяц по топям и снегу, отстреливаясь от погони, пробирались в 1925 году из Кеми в Финляндию, — и пробрались, — вот это было мужество! А чтобы в толпе у богомольцев опрашивать лодку и сразу же объявить себя убежавшим арестантом — такими храбрецами пруд пруди! Он знал, что и пойманному ему не будет хуже (А вышло даже лучше). Унтер-офицер передает, что Потапов хвастается не стыдясь: «Я еще не такую шутку сделаю!», обещав снова убежать и называя себя неверующим.
После происшествия в соборе и побега, наконец-то «завели дело». В оформлении его участвовали (по словам Фруменкова) чиновники империи в ранге министров. Товарищ министра внутренних дел торопил министра юстиции, тот — губернского прокурора, прокурор «нажимал» на Архангельский суд, требуя ускорить дело о «крестьянине Якове Потапове». И вот 4 сентября 1881 года судебная палата «родила мышь»: Потапова за все поведение в монастыре приговорили к ссылке на поселение в отдаленнейшие места Сибири. Оказавшись в 1882 году в Якутской области в Вилюйском округе, он и там оставался для большевистских историков «писаной торбой» и хорошей «кормушкой» для его биографов. С. С. Шустерман утверждает, например, что «Потапов и там конфликтовал с якутскими богачами (тойонами) и попами». Умер Потапов в Якутской области 3 мая 1919 года в возрасте 61 года.
«Такой дорогой ценой Потапов добился своего освобождения из Соловков», утверждает Гернет (кн. 3-я, стр. 339). А мне кажется, ценой совсем дешевой. В нижних чуланах острога он не сидел. (Они уже полвека использовались только для описаний прошлых ужасов гуманистами, либералами, атеистами. Дописались!..)
Через окошко, размером в шесть квадратных вершков с двумя решетками, оттуда и крыса не вылезет. В казематах Головленковской или Корожанской башен он не сидел, в «каменных мешках» — тоже, — все они давным-давно пустовали. Был даже донос в Третье отделение (Гернет, стр. 339), будто Потапов вначале пользовался в монастыре льготами и общался с богомольцами. Да так оно, надо полагать, и было, только архимандрит, виновный в этом, в свое оправдание назвал донос поклепом.
Следует отметить, что у Гернета события с Потаповым, списанные им из статей Колчина, поданы «вверх ногами»: сначала он, якобы, бежал, спрыгнув с окошка третьего этажа, а ударил архимандрита позже.
Второй «напарник» Потапова по демонстрации Матвей Григорьев вначале тоже хорохорился в Николаевской пустыне. По жалобе настоятеля, его заключили в Астраханскую тюрьму, а затем, по повелению царя, в 1879 году отправили в Соловки. Тут он понял, что молодечеством многого не добьешься и утихомирился.
«Соловки — пишет Фруменков — если не перевоспитали Григорьева, то „уломали“. Узник терпеливо переносил свое одиночное заключение и производил на монахов впечатление скромного и деликатного юноши… словом, в глазах архимандрита, выгодно отличался от Потапова».
После неоднократных похвальных отзывов архимандрита, в июле 1882 года, когда Потапов шел в Якутию, Григорьева освободили и разрешили ему вернуться на родину. Потаповым и Григорьевым закончилась политическая ссылка на Соловки в ХIХ-м веке.
Словно маловато политических для целого столетия, и умер-то из них восьмерых в монастыре всего один — Горожанский. Мизерное число политических, очевидно, очень тяготило советских историков и они добавили к ним нескольких «политических», в большинстве из духовенства, сосланных на Соловки Синодом в давно забытые времена. Вот они:
1. Игумен Троицкого монастыря Артемий, высланный духовным собором 1554 года «на смирение в келью молчательную, да яко и тамо душевредный и богохульный недуг от него ни на единого же да не распространится». Его обвинили в еретическом вольномыслии и в идейной близости к рационалисту Матвею Башкину, освободившему своих крестьян. Артемий был первый узник Соловков и первый, удачно бежавший оттуда в Литву. Так и не выяснено, кто помог Артемию скрыться: сам ли игумен Филипп или его охрана.
2. Вскоре туда же заточили советника Ивана Грозного Благовещенского протопопа Сильвестра. Разжалованный временщик, по мнению Карамзина, не испытал всех тяжестей заключения, вел беседы с игуменом Филиппом на политические темы, пользовался его расположением, принял монашество и умер там, как инок Спиридон, в конце шестидесятых годов ХУ1 века.
3. В 1588 году в опалу и в Соловки попал при царе Феодоре будущий ратоборец за русскую землю и деятель Смутного времени Авраамий Палицын (Аверкий Иванович). Есть версия, будто туда его отправил Борис Годунов, подозревавший его в соучастии в заговоре Шуйских. Тут, на Соловках он принял монашество и в 1594 году отправлен в Троице-Сергиев монастырь. После разгрома польско-шведского нашествия, в 1620 году Палицын вернулся на Соловки, где и умер в 1627 году. Похоронили его близ южной стены Преображенского собора. Могилу нашли в 1872 году и вскоре поставили на ней памятник из серого гранита в форме гробницы.
4. С 1606 по 1612 год в монастыре содержался татарский царевич, владетель и хан Касимова Симеон Бекбулатович, пользовавшийся особым доверием Ивана Грозного за верную службу России и переход в православие. Одно время он официально считался «царем всей Руси», а Грозный оставил за собой лишь титул «великого князя Московского». Последовавшие за смертью Грозного годы были один другого хуже для ослепшего старца Бекбулатовича. За четыре года до смерти, его по личной просьбе перевели с острова, как инока Стефана, в Кирилло-Белозерский монастырь.
5. Всесильный начальник Тайной канцелярии Петра Первого и его любимец, чья подпись стоит на указах о заточении в Соловки, граф Петр Андреевич Толстой с сыном Иваном летом 1727 года сам очутился на Соловках. «Высочайший указ» гласил: «За многие его вины… лиша всех чинов и чести… содержать его в келье под крепким караулом, писем не разрешать ни от него, ни к нему, никого до него не допускать и довольствовать братской пищей». А весь сыр-бор разгорелся будто бы из-за спора между двумя временщиками, на ком женить наследника Екатерины Петра Второго. Меньшиков выдвигал невестой свою дочь, а Толстой — одну из своих… Через год, летом 1728 года умер Иван, а в январе 1729 года его 84-летний отец. Старика похоронили в кремле у западной стены Преображенского собора, а сына на общем кладбище за монастырем. Имущество свое Толстой завещал монастырю, в том числе 16 золотых червонцев. Толстых содержали под особым караулом в «Антоновской тюрьме», что южнее Святых ворот. На смену Толстому в ту же тюрьму Бирон прислал заклятого врага Толстого князя В. Л. Долгорукова.
6. К разряду политических Фруменков с готовностью относит и прадеда нашего поэта по отцовской боковой линии капитана Сергея Пушкина, приговоренного в 1772 году «на вечное заключение в какую ни на есть отдаленную крепость с лишением чинов и дворянства и переименованием в бывшего Пушкина за приготовление инструмента для делания подложных банковских ассигнаций». Сначала «бывшего» заключили в Пустозерский острог, где он провел девять лет, получив оценку «дерзкого, вредного и опасного человека. Он кричанием изрыгнул скверно-матерную брань прямо и точно на священнейшую особу ея императорского величества». За эту «дерзость» и, якобы, за какие-то «подметные письма» бывший Пушкин оказался в Соловках. Тут, судя по характеристике архимандрита, бывший Пушкин «житие препровождал смиренно». Умер он в каземате соловецкой тюрьмы 24 декабря 1795 гола и погребен на раскольничьем кладбище за церковью св. Онуфрия. Всего в Пустозерском остроге и в Соловецкой тюрьме он просидел 23 года.
Не удалось пока выяснить, в каком году отправили в Соловки и как долго содержали там подполковника Ганнибала. Судя по фамилии, он тоже из гнезда военных предков Александра Сергеевича («…род Пушкиных мятежный…»). Известно только от Пругавина, что попал он туда «за буйство и дерзкие поступки». Но его к упомянутым выше шести поли-
???
Жил такой Николаев, председатель Объединения русских адвокатов в Мюнхене. Прочитав в «Посеве» вводную главу к «Завоевателям…», он в ротаторном бюллетене Объединения в 1948 г. оценил ее, как «труд умного наблюдателя». Но несколькими месяцами позже, читая в «Посеве» уже самые воспоминания, повстречавшись со мной, с укором сказал: — Что-то весело описываете, не так, как ожидали по началу.
Да, разрыв порядочный между фактической жизнью в лагерях в описанные в «Завоевателях…» тридцатые годы в Соловецком концлагере и в Ухтпечлаге и той, в которую ее, по вводной главе, старались, но не всегда с успехом, втиснуть Лубянка и Старая Площадь. Теория и практика марксизма и большевизма в обоих зонах — в лагерной и «вольной» — не всегда и не во всем шли в обнимку одним путем-дорогой, а вихляли, расходились и вновь сталкивались. К тому же и большинство лагерников описанного десятилетия сами умудрялись всякими способами миновать лагерные кладбища. В кратком предисловии к «Завоевателям…» сразу же было оговорено, что пишу не о том, как умирали — об этом другие еще раньше постарались, — а «как, несмотря на сатанизм системы, рабы умудряются выживать и порой даже издавать звуки, похожие на смех».
Ныне от тех лагерей сохранились лишь названия. Зато в них появились предзонники, зоны, запретки, разгородки, прожектора, электризованная колючка, орава «ахфицеров», начальники режима, политико-воспитательных частей, надзиратели и вахтеры на первых воротах, на вторых — все вольные, жаждущие от заключенных безропотного козыряния, от своего начальства — похвал и лишних лычек. Введены обыски на вахтах, ломание шапок перед лагерным ничтожествам в форме, бритье голов, «форменные» куртки, никакого «колючего и режущего инструмента» в зоне (при атомных бомбах опасаются топоров и лопат); используют «ссученных» уголовников в Секции Внутреннего Порядка — СВП — «повязочников» (с отличительной повязкой на рукаве) вроде — да простят мне те, кому это больно читать — вроде дворников для «черной сотни», полиции и жандармов, или, лучше сказать, — «дружинников» большой зоны, тех, которые на улицах обрезают «лохматкков» (их волосы, только волосы…), а у девиц распотрошивают «вшивую горку» — взбитую прическу, уже отжившую свой век за кордоном.
Вот только в лес, на тракты, в шахты, вообще на «великие стройки социализма» из зон усиленного режима больше не гоняют, а держат в мастерских внутри колючек под дозорными вышками вертухаев. Не надорвутся, как бывало, не обморозятся, не придавит деревом, не засыпет обвалом, не подстрелит конвой. Зато и нормы питания у них еще меньше, чем были у нас полвека назад, а с нормами на царской каторге вообще не идут ни в какое сравнение… Посылок в год — ОДНА, и чтобы не тяжелее пяти килограммов, да еще и выдадут ли. Ну-ка растяни ее на 365 дней! На это нужна сила воли Муция Сцеволы. Канули в Лету годы, когда духовенство на Соловках подкармливало шпанят своими посылками, иные по расчету, чтобы новое племя поменьше и поблагороднее материлось…
И не дрынуют больше — это правда — и слова такого в «Показаниях» Марченко нет. Но пойманных на подкопе, пишет он, дубасят березовыми кольями (стр. 73). Хрен редьки не слаще.
Тема этой работы планировалась более узкой — лишь о детских годах большевизма, о первом концлагере в монастыре на острове, как он описан пережившими, и как о нем рассказали Солженицыну для «Архипелага ГУЛаг». Насколько мой труд поможет историку и лицам, уже изучающим концлагеря, как одно из мощных и проверенных на опыте средств внедрения массового страха для упрочения диктатуры, покажет будущее. Мне-то не дожить! В процессе сбора материалов, для более широкой оценки и для сравнений концлагеря первых лет с прошлой системой наказаний, уже мало кому знакомой, выявилась необходимость привести выдержки из описаний сахалинской уголовной и политической каторги и соловецкой монастырской ссылки («заточения») в прошлые века. Сравнения и выводы читателю не навязывались, кроме редких случаев, когда составителя прямо таки подмывало ввернуть и свое словцо или дать необходимое пояснение. Эти выдержки и сравнения уже сами по себе достаточны для особой работы и для размышлений на тему, насколько и в чем схожи и разнятся арестанты, каторга и понятие преступности в прошлом и настоящем, и есть ли и в этих областях основание ставить Знак равенства между Россией и СССР, между русскими и советскими, между самодержавием и большевизмом, между царскими завоеваниями и советскими. Не пришлось бы в недалеком будущем согласиться с русским историком академиком Ключевским укорял императрицу Елизавету Петровну за то, что она, располагая трехсоттысячной армией вдоль западных границ, не захватила («не продиктовала свою волю» — так выразился историк) раздираемую междоусобицами и обессиленную Европу, а увлекалась, как известно, больше танцами, балами, маскарадами и нарядами в Париже и Питере. Отец вздыбил и пришпорил сермяжную Русь, так хоть дочь его ослабила бразды правления, позволив народу перевести дух.
Солженицын дал нам Ивана Денисыча — типичного безвредного, себе на уме зэка послевоенных особлагов, а Чехов — Егора, типичного сахалинского каторжника, тамошнюю «шпанку», недалекого по уму, безропотного, трудолюбивого, услужливого мужика, неспособного ни обидеть, ни украсть, ни «закосить вторую пайку» (да и потребности в этом не было). К сожалению, включить из Чехова главу «Егор» (стр. 65–70) не позволил объем книги и мой карман.
Людской конгломерат двадцатых годов уже несравним с тем, каким он стал позже. С ним нас достаточно познакомили летописцы. Но без конкретного ответа оставлен или обойден ими один очень существенный вопрос: сколько же на Соловках из каждой тысячи заключенных было уголовников, бытовиков и каэров, а из последних — интеллигентов; какое соотношение между ними было в кремле и на лесных и дорожных командировках (т. е. на работах) по острову. Это не столь «пустой», «вздорный», «никчемный» вопрос, чтобы обойти его молчанием.[102]
Неповторимой является и резко-контрастная обстановка на острове. Одних зимой держат на лесозаготовках по двое-трое суток в лесу, наказывают «комариками» — летом, а зимой полураздетыми ставят на пеньки, а другие в кремле встречают Новый Год с оркестром, танцами и вином; вонючая баланда из трески с общей кухни в кремле, и там же в кремле ресторан с музыкой, в розмаге икра и шампанское, а в ларьках всякие продукты и одежда для тех арестантов, у кого червонцы; есть чем «подмазать», есть блат — получишь легкую, чистую работу, нет их — айда в лес, на дороги, на торф, на кирпичики; истребляют поголовно «христосиков» всякого толка и разрешают всем соловчанам прослушать пасхальную заутреню, совершаемую сонмом заключенных «князей церкви»; театр, хор, библиотека, музей, охрана чаек и старины, общество краеведения, а за стенами кремля братские могилы и запах трупного тления летом; по Савватьевской дороге грозная Секирка, где еще в первые ее дни, осенью 1923 года, уголовники пытались протестовать против зверств массовым вспарыванием своих животов («эпидемией» — пишут социалисты), а в кремле — лекции о преступности в советском обществе, о масонах, ликбез, профкурсы, спортивная площадка, катание на лодках, на коньках, на лыжах; на одних вместо подштанников — консервные банки на веревочках или мешки, на других — шубы на лисьем меху… Много было таких крайностей в те, ныне уже как бы легендарные годы.
«Фантастический мир! — как бы резюмирует Солженицын (стр. 41). Это сходится так иногда. Многое в истории повторяется, но бывают совсем неповторимые сочетания, короткие по времени и месту. Таков наш НЭП. Таковы и ранние Соловки».
Да, то был краткий период еще не перебродившего «до-культового» большевизма, периода порою еще мерцавших отсветов недавней революционной романтики февраля. Соловецкий концлагерь вместе со всей страной пережил свой красный террор, свой НЭП, свои обманутые надежды на перерождение большевизма, наконец, надежды на Запад, на войну и, страдая похмельем, погрузился в трудовую кабалу пятилеток. Чтобы правильнее судить о тех 50-60-летней давности условиях в обоих зонах, надо знать их, а еще важнее — пережить. Меня, например, совсем не пугали лагерные нары, вагонки или топчаны. На всех побывал. На нарах я, вольный, провел всю зиму на лесных работах. Бараки там — я сам их строил сдельно! — были не лучше лагерных. Да и Солоневич на 60-й странице подтверждает: «Лагерные бараки отвратительны, но на воле я видел похуже и значительно похуже». В те 1923–1925 гг., заездом в Москву, я находил приют на одну-две ночи на вагонках в общежитии будущих «мастеров советских душ» — студентов Института Журналистики.
Не в физических условиях ужас концлагерей, особенно для крестьян — основной массы каэров в Соловках 1923–1933 гг. Ужас в произволе, в бесправии, в том, что уже тогда сотни тысяч, а потом миллионы, без общепринятых веками оснований, отрывали от семей, от привычной жизни, коверкали их судьбы, бросали в уголовную среду пропитывать страхом и покорностью, создавая им и их семьям, если сохранились, и после лагеря жизнь каких-то изгоев. Не зря сказано: не работа крушит, а забота сушит. Иногда, угнетаемый подобными мыслями, удалившись в лес, в одиночестве и я молча глотал слезы. А ведь был я во многих отношениях куда счастливее большинства заключенных уже одним тем, что меня не мучил вопрос: за что отдаю я здесь свою молодость и силу? Но о себе в этом разрезе писать я не охотник, а о других гораздо лучше писали и еще напишут те, кому и перо в руки. А я, повторяю, даю лишь фотографию лагеря.
Описывать одну сторону, умалчивая о другой — обязанность агитаторов и пропагандистов. За мою попытку отойти от такой шпаргалки, да еще при моих слабых изобразительных способностях, похвал не ожидаю. Но и ругани особой не предвижу. Знаю: «Горьким быть — расплюют, сладким — проглотят»… Да и не с этой опаской взялся я за перо. Уже по опыту знаю — всем не угодишь: «всем мил — никому не мил». В «Соц. Вестнике» «Завоевателей…», вернее меня, их автора, меньшевики расплевали, а их прародитель, один из семи основателей РСДРП в 1898 г., отписал мне похвалу, да еще устроил перевод и издание «Завоевателей…» на японском языке, а вождь немецких соц. — демократов послевоенных лет Шумахер распорядился размножить и снабдить вводной главой из моей книги свои партийные комитеты. Гнездо одно, а птенцы вывелись, видите сами, разные…
А не то, так обходным путем подножку подставят: «Уже, мол, писано — переписано село Борисово… Тут Картер с Брежневым целуется, а он лезет с Соловками полувековой давности». В этом случае отвернусь, да ляпну: — А по моему, во что поцеловать, в то бы наплевать…
Вернее же всего откликом на эту работу явится… заговор молчания. Одобрена, скажут, свободным миром лагерная эпопея в трех томах — хватит! Лучше ее не было и не будет. Правильно! Да я с ней и не соперничаю. Куда мне в калашный ряд! Я и в знаках-то препинания уже путаюсь, а литературным слогом от роду был слаб. Дерзаю лишь кое-что из опубликованного о Соловках подправить, очистить от неумеренных искажений, приблизить к истине, как я ее представляю себе по личному опыту и по рассказам соловчан на самих Соловках.
И еще такое могут присовокупить: — Этот, дескать, составитель антологии мемуарного лагерного жанра обошел полным молчанием душевные муки безвинных страдальцев красной Голгофы. Тут уж я для своей защиты снова призову И. Л. Солоневича:
«Мои очерки — писал он в книге РОССИЯ В КОНЦЛАГЕРЕ — несколько оптимистически окрашенные фотографии лагерной жизни (Свирьлага и Белбалтлага начала 30-х годов. М. Р.). Для антисоветски настроенного читателя агитация не нужна, а советски настроенный все равно ничему не поверит. И погромче нас были витии!» (стр. 60).
Из восемнадцатилетней истории концлагеря в Соловецком монастыре летописцы оставили воспоминания лишь о 1922–1934 гг. Все, что происходило на острове позже, до 1940 года, уместилось в нескольких фразах. Пидгайный, правда, подробно перечисляет многих украинских, белорусских и среднеазиатских партийных «вождей», заподозренных в националистических уклонах и за это отправленных на остров. Но самую обстановку в кремле не описывает, кроме случая с кражей картофеля узбеками или туркменами, да очень сомнительную картину отправки монашек на Зайчики. С превращением Соловков в 1937 г. в особую тюрьму, и описывать-то уже стало нечего. Советская тюремная жизнь известна: закрытые камеры и в каждой по «наседке» от ИСЧ (Бергер).
Перечитав еще раз первую книгу и рукопись второй, окончательно убедился, что при том материале, собранном мною за три года по всей Америке для этой работы, можно и надо было написать солиднее, лучше, понятнее, избежать многих повторений. Но «бодливой корове Бог рог не дает», а потому она «хоть шишкой, а боднет». Кто-то — забыл автора — в статье в НРСлове об умершем писателе Корякове, отметив его способность находись, использовать и подать читателям материал, присовокупил: «Другому без таланта и уменья и этот богатый материал мог оказаться ни к чему». Так это же обо мне! Не в бровь, а прямо в глаз. Правильно! По заслугам: «По Сеньке шапка, по автору колпак… Ну, об этом — приходит час — напомнят мне многие…, забыв эту „самокритику“».
(Из шести тысяч на издание двух книг тысячи две возвратятся в карман автору. Остальным скажу прости-прощай. Все же семья по миру не пойдет. За двадцать лет заслужил двойную пенсию, работая за четырех на заводе.
Не все для тела. Надо что-то сделать и для души, чтобы умирать не краснея, с чистой совестью.
23 ноября — 8 декабря 1979 г.
Аризона.
Абрамовский, пом. Арх. прокурора, 34.
Авксентьевский, К. А., зам. ком. южным фронтом, 58.
Агеев Дженигер, врач, мусаватист, 194.
Акарский, поэт, 32.
Александров, секирчанин, 131.
Александровский, зав. Соловец. сельхозом, 33, 35, 2/66.
Александровская, жена предыдущего, 2/66.
Алексеев, брат Стравинского, 2/63, 2/67.