74582.fb2
"Ну,-- просил сам себя, свои руки, умолял просто он,-- немножко, немножко совсем!-- И дрожа, трепеща весь, забыв обо всем, об опасности позабыв, не повел, нет, не стал штурвалы вращать, а чуть-чуть ударял ладошкой по psjnrje, только по левой, верхней, что работала по вертикали, на спуск и подъем.-- Чуть-чуть... Осторожно, легонечко!"-- Еще до того стал вращать, как начал отдавать новый приказ Воскобойников.
-- Моя давай, моя!-- рванулся к орудию из воронки узбек. Он сразу же, как только наводчик запустил первый снаряд в "молоко", хотел ринуться к нему, оттолкнуть Изюмова от прицела и усесться самому за него. Понимал, конечно, что за щитом, у прицела опасней. Намного опасней, чем лежать в воронке и управлять огнем орудия со стороны. Но он привык рисковать -- еще там, дома, в крутых и глухих отрогах Таласского Алатау. Собственно, каждый молодой необъезженный жеребец -- это риск. Было в жизни бывшего коневода, объездчика много и других опасностей. И он, как ни был молод еще, научился уже относиться к ним спокойно, расчетливо и теперь сразу смекнул, что плохая стрельба неподготовленного наводчика грозит им всем и ему самому неприятностями значительно худшими, чем риск, который он возьмет на себя, если, отбросив его, сядет сам за прицел. В себе же он был уверен, чуял, что первым же снарядом собьет пулемет. И порывисто рванулся к краю воронки.
-- Моя, моя давай!-- лихо бросил он Воскобойникову.
Но тут как раз опять грузно, развалисто хряпнуло. Но не впереди, как до этого, а сзади уже.
-- Ложись! -- схватил отделенного за ремень, дернул снова в воронку его Воскобойников. Метнул взгляд назад, на новый минный разрыв. И понял: "Все, вилка, кажется. Влипли. Неужели конец?" И, сглотнув с трудом, с сухим комком в горле, с внезапно прокатившимся по спине холодком, отрывисто крикнул Казбеку:
-- Поздно! Ложись!
Третья мина обязательно шлепнется где-нибудь рядышком. Если, конечно, не самое худшее -- не точно в орудие. "И где он, корректировщик проклятый не мецкий, сидит? Трахнуть бы сперва по нему из орудия, а потом по пулемету уже. Но где он? Быстро же, падлы, сработали, быстро,-- подумал с тоскою курсант.-- Только выкатили орудие на бугорок, только два раза пальнули -- и все, уже в центре вилки. Классической вилки! Ничего не скажешь, метко, падлы, стреляют, симметрично мины легли. Что же, что же, черт возьми, делать?"-- соображал лихорадочно Воскобойников.
Хорошо бы, конечно, убрать немедленно пушку. Но поздно, поздно уже. За четверть минуты, которой хватит с лихвой, чтобы немецкие минометчики скорректировали завершающий выстрел, нет, не успеть. Ни за что не успеть. И станины у пушки свести не успеть. Даже подхватить ее не удастся. Убрать бы, упрятать в окопы, в воронки хотя бы людей. Но приказ... Приказ! Пулемет все строчит и строчит. Жить не дает здешней пехоте. Да и расчету... Как теперь выскочить из-за щита?
"Э-эх,-- сжал "курсант" невольно челюсти и кулаки,-- вот и прямая тебе... Вот она, прямая наводка. В первый же день, в первый же час... И так глупо, бесполезно влипнуть!" Но тут же мелькнула надежда, извечный русский "авось да небось": а может... вдруг пронесет? Трехснарядная "вилка" -- это удача, считай, идеал. По расчетам, что еще делал в училище, по рассказам бывалых, случается, не удается уложиться и в полдесятка снарядов. И с отчаянием и всетаки смутно надеясь, веря, что, может, и обойдется еще, пронесет, вырвался Илья Воскобойников из воронки по пояс, вскинул призывно рукой, закричал:
-- Треть деления выше! Скорее, скорее!.. Гранатой! -- Даже и тут, и теперь не смог оторваться от заученной формулы он.
Но Ваня и сам уже... По наитию, по какому-то счастью... Влюбленным, дуракам и пьяным везет, говорят. "Крест" уже как раз так и лежал: на треть деления точно на цели -- на резкой, жирной, черной железной черте в серых камнях.
"Угадал!-- пронзило восторгом, счастьем Ваню Изюмова.-- Вот так! Как и взводный! Порознь!.. Каждый отдельно!.. А одинаково!.. Как сговорились. Ну сейчас, сейчас я его!.." И только услышал, скорее почуял, как от дрожавших, трясущихся рук инженера, влетев с лязгом в казенник, снаряд автоматически защелкнул за собой клин замка, и сам, уже не слыша, да и не слушая, не нуждаясь больше в командирской команде, Ваня ослепленно, страстно нажал на p{w`c.
Увидел... На этот раз отчетливо, ясно увидел, как там, точно в той точке, к которой секунду назад и прилип черненький махонький "крестик" прицела, вдруг взметнулось все вверх, разлетелось в куски, затянулось сизым, клубившимся дымом. И не успел Ваня первую свою победу, первую свою военную радость вполне осознать, пережить, упиться ею сполна, как все для него провалилось, исчезло в оглушительном грохоте, в глаза плеснуло огнем, в нос, в рот, в легкие ударило ядовитой отвратительной гарью -- будто луком, чесноком перегнившим, прелым чем-то. И он повалился на станину, на землю, под щит.
Пришел в себя Ваня минут через пять. Был весь словно раздавлен, голова как котел, в ушах, во рту клейкая каша, кисея на глазах, руки и ноги, все тело безобразно, безудержно трясутся, дрожат. Бросил вокруг обалделый затуманенный взгляд. Пушка лежала на боку. Правое колесо словно скомканный блин, решетом -- неприкрытый щитом кожух противооткатника. И масло из него, словно из лейки, упругими золотистыми струями. Дым кругом, редкий уже, но все еще кислый и въедливый. И -- никого. Только Голоколосский и Огурцов. И тоже бледные, зачумленные. Тоже трясутся, дрожат.
И Нургалиев кричит из воронки:
-- Взводный! Ай, ай, ай!.. Зачем так, Илюша? Зачем!
Потом, позже, когда, пригибаясь, хоронясь от вражеских глаз, снарядов и пуль, подбежали пехотинцы, а затем и сестра и разобрались во всем, оказалось: "курсант" (голову осколком ему оттяпало как топором) -- наповал; Нургалиева зацепило пониже спины -- кровью налило ботинки, обмотки, штаны; Агубелуеву навыпуск кишки (тоже ясно всем -- не жилец), а Ашоту перемололо руки и ноги. Жить будет, возможно, но не музыкант, не человек уже, а дышащий и страдающий вечно обрубок.
Только трое -- Ваня, Голоколосский, Пацан -- всего-то они и остались. Как прикрыли их от осколков и ударной волны колесо и вся правая сторона стального щита, а также казенник и свисавший уже в это время вниз стальной клин замка (тоже встал между ними и смертью), так только они трое, оглушенные, одуревшие, а живые все же остались. Ни единой царапины, только небольшая контузия. Целый день потом приходили в себя. Да и сегодня еще не совсем отошли: и слышат, и видят как будто бы хуже, и трещит, болит порой голова.
Да и ездовой из их расчета еще, Лосев, остался -- в обозе своем. Так, наверное, там и сидит. В общем, четверо из всего отделения. Остальные -- в первый же день, в первый же час...
Запасного орудия не было. Какое там запасное... Основных не хватало: остальные три расчета из их батареи, наверное, тоже сидят сейчас где-нибудь с пехотой в окопах. Так что, пока не доставят новой пушки со склада, если там она еще есть, отправили их -- Пацана, инженера и Ваню во второй эшелон, штаб полка охранять. Вот и сидели в окопах со взводом охраны полкового капэ, на зависть всем остальным, всем тем, что остались на передке.
x x x
-- Кто батарейные здесь? Кто наводчик?-- все еще бегал тревожно по брустверу и взывал к сидевшим в траншее солдатам штабной -- в истоптанных командирских сапожках, с тремя "кубарями" в петлицах, и с "пэпэша" на груди.
Ваня еще пуще прижался к окопной холодной стене, уставил в нее, боясь себя выдать, растерянный, ускользающий взгляд, напрягся весь, съежился. Думал, все, повезло, чуть ли не до самой победы прописался у штаба. Ан нет... Выходит, конец его счастью, везению. Все, отсиделся. Еще не прошел, еще до сих пор гудит в ушах, в голове, отдается во всем теле опустошительный минный разрыв, еще стоят в глазах те, что вчера полегли,-- искромсанные, в лужах крови, неподвижные, а его, Ваню, уже снова туда, на погибель, на смерть. Где же справедливость? Где? Ведь есть еще три расчета! И они еще не стреляли, не побывали там! Вот их... Их ищите! Их гоните туда! Но тот, с "пэпэша" на ремне, с "кубарями" в петлицах, остановился на бруствере -- как раз ну точно над Ваней. И как узнал? Как? И смотрит, смотрит на Ваню -bmhl`rek|mn, пристально, норовит ему прямо в глаза.
И Ваня еще пуще прижался к сырой отвесной стене, как приклеился к ней, вдавился в нее. Почти не дышит. Зажмурился.
-- Ага, вот ты где?-- не то показалось Ване, не то взаправду крикнул ему сверху штабной.-- Я ищу тебя тут... А ты... Скрываться! От солдатского долга, от боя увиливать! Я ведь предупреждал... Хватит! Под трибунал!-- И вдруг стремительно, жадно ухватил Ваню за шиворот.
Ваня рванулся. Но тот цепко держал, словно клещами. И Ваня от обиды и страха взревел:
-- Зачем? Не надо, не надо меня! Не хочу! Пусть другой!-- невольно в ужасе вскинул рукой, размахнулся невольно.
-- Нас, нас ведь ищут!-- со всей силой схватил, тряс его за плечо Огурцов.-- Тебя ищут!
"А-а... Так это Яшка, Пацан... Не штабной... Штабной вон, на бруствере, наверху. Все равно,-- отдалось отчаянием в Ванином сердце. И как ножом по нему: -- Нельзя, нельзя дальше так -- таиться, молчать... Нельзя!" Вдруг снова запавшие неподвижные глаза при-морца увидел, услышал его спокойный убежденный призыв: "Смолоду честь береги. Смолоду! Это самое главное -честная, чистая жизнь! Понят дело? Вот так! Самое главное!"
Перед глазами опять эти двое возникли: тот, что сам себе могилу копал, и свихнувшийся, тощенький и белобрысый, что от расстрела в степь бежал. И эти, что сорвались с передовой, а сейчас бездыханные валяются перед траншеей, которых из пистолетов уложили очкарик, штабной и сам комполка. И забегал, забегал в смятении Ваня глазами. Встретил глаза Пацана -- нахальные, озорные всегда, а сейчас тоже недоуменные, в ожидании: чего, мол, тянешь, Ваня? Кличут, ищут ведь нас, а ты почему-то... Ведь ты за командира сейчас. А молчишь... Вот я сам сейчас, сам...
-- Ну сколько можно?-- потребовал, чуть ли не взмолился снова штабной.-Кто батарейные здесь? Кто здесь наводчик?
Ваня не выдержал. Сжавшись весь, через силу, едва ворочая немеющим языком, прохрипел:
-- Я,-- как бросился в омут башкой.-- Я... Трое нас здесь.
С "кубарями" остановился. Замер на миг. Развернулся. Два-три прыжка -- и вот он опять возле Вани, у края окопа, над ним.
-- Ты?-- сверху недоверчиво уставился он на побледневшего молодого солдата.-- А остальные?
-- Вот,-- чуть слышно прошелестели обсохшие Ванины губы,-- подносчик снарядов,-- кивнул он в смятении на Пацана. На инженера потом:-- Замковой, за ряжающий.-- Поперхнувшись, сглотнул.
"Эх, дурак! -- сплюнул досадливо, в сердцах инженер.-- Потянуло тебя за язык!-- Раздраженно пригладил пшеничные, даже в походе и здесь, на передовой, не успевшие запуститься и захиреть аккуратные небольшие усы, чубчик льняной над залысинами, мрачно, угрюмо поднялся с траншейного дна, оправил слегка гимнастерку.-- Дурак,-- снова окатил он презрительным взглядом наводчика, сплюнул так же презрительно,-- теперь нас снова туда".
И, как бы подтверждая его правоту, штабной тут же решительно, даже чуть злобно, отрывисто рявкнул:
-- За мной! Живо, живо! Бегом!
Ни выговаривать, ни угрожать больше не стал: не до того, видать, каждой минутой дорожил. Только это крикнул: "За мной!" -- и побежал вверх, по склону оврага, вскинув и прижав к груди автомат. Не поворачиваясь, не проверяя: бегут ли за ним или нет. Должны. Обязаны были бежать. Пусть только попробуют не побежать. И как пришпарит на своих худых и долгих ногах, в истоптанных хромовых сапожках. Будто не бой, не враг, не опасность ждут его там, впереди, а мир, тишина -- финиш желанный, победный. Жизнь их там ждет.
Следом за ним, зажав в руке карабин, сорвался Пацан. Пехотинцы -- с полдесятка дружных, грязных, натруженных рук прямо-таки вышвырнули его из глубокой траншеи. Как из катапульты взлетел. Приземлился на четвереньки на бруствере. Тотчас вскочил на ноги и за штабным -- на своих коротких и кривоватых, но борзых, где-то, когда-то уже набеганных сильных ногах. На psj`u подняла из траншеи пехота и Ваню -- торопливо, с готовностью: не дай бог, передумает, вернется назад командир и еще кого-нибудь вместе прихватит с собой. И спешила, спешила, старалась пехота: поскорей бы избавиться от тех, кого он искал -- так упорно искал, нашел наконец и теперь поспешно, упрямо повлек за собой.
А инженер... Нет, этот никому не позволил себе помогать. Какой смысл был ему торопиться? Не на свадьбу же, не на пир. Ох, не хотелось ему покидать это спокойное и все-таки относительно безопасное место... Но коли уж надо, не отвертеться никак, он -- длинный, сухопарый и жилистый -- может и сам... Чуть ли не вышагнуть может из этой траншеи. Но не желает, не будет спешить. Не тот это случай, чтобы выкладываться. С секунду-другую еще подождал, неторопливо, нехотя вскинул тощую долгую ногу, нащупал ею в стенке уступ. Ступил на него. Руками ухватился за камень на бруствере. Рывок -- и он уже на нем, наверху. Встал во весь рост. Не спеша отряхнулся. Прощально глянул сверху вниз на завидно, несправедливо оставшихся в окопе счастливчиков. Кашлянул, высморкался -- без носового платка, пальцами, прямо на землю. Вытер их о штаны. Подхватил с земли карабин. И туда же -- за мельтешившими уже далеко перед ним спинами командира и обоих напарников, номерных.
"Эх, дурак ты, дурак,-- клял он ближайшего к нему Ваню Изюмова,-- и чего не сиделось в окопе?" Сплюнул с досадой опять -- уже на бегу. И, переходя против желания с ленивой, тяжелой трусцы на чуть полегче, борзее рысцу, беспокойно вертя лысеющей на затылке и лбу головой, стал настороженно вслушиваться в нарастающий спереди с каждым шагом грохот разрывов. И хотя с ростом своим, с долгими, как у цапли, ногами и с легкостью рысака мог бы всех обогнать, даже и этого, тоже как и он, вытянутого и длинноногого, что увлекал их троих за собой, держался Игорь Герасимович от маячившей перед ним белесой от пота и соли спины Вани Изюмова как привязанный, на одном и том же, ни больше ни меньше, устойчивом расстоянии. И вообще упирался весь внутренне, противился этому нежданному и совсем, совсем нежеланному бегу. Да и не бежал даже, а так, едва-едва тянулся, тащился за Ваней. Зрелый, бывалый -- тертый калач,-- по опыту знал, вполне допускал, что в любую минуту еще всякое может случиться: вдруг помешает им что, по-другому все повернется, убьет, например, или ранит штабного, а может, он просто так, для острастки им о танках кричал, а на самом деле это вовсе неправда и бегут они не туда. И тайно невольно еще на что-то надеялся.
Высунув из-за бруствера головы, наголо стриженные у новичков, а у бывалых солдат заросшие, немытые и нечесаные (под касками у кого, а у иных даже и без пилоток), штабная охрана затаенно и молча следила за тем, как трое "избранных" покорно и неуклонно, нелегкой, натужной к концу подъема трусцой уже приближались к гребню оврага. Достигли его. Перевалили за голый каменистый излом. И теперь как в землю начали погружаться. И наконец словно провалились в нее, пропали из виду -- там, где все громыхало, тряслось и пылало.
И только перевалили все четверо за излом, сразу увидели то, чего не могли видеть те, что остались в окопах, в овражке: просторный и ровный, как поле, уходящий куда-то вниз, к долине с рекой, склон бесконечной пологой горы -- в клочьях чудом уцелевшего сухого бурьяна и хилых, низкорослых кустов, беспощадно посеченных осколками, изрытый и искромсанный весь, в дыму и огне. И там, впереди, не так далеко, в клубившейся гари и поднятой в воздух земле что-то уже вроде бы двигалось. Тут и там словно из пастей сотен огнедышащих змей -- и тяжелых, и малых, с треском и громом вырывался то отдельными короткими молниями, то целыми потоками испепеляющий все живое огонь. А по небу, ныряя и взмывая заново ввысь, с ревом носились огромные черные птицы. И все это... Все, все было направлено против людей. Всех без разбору людей: и чужих, и своих. Но как будто бы и без них. Словно бы разворачивалось, происходило все это на поле само по себе. Потому как никого, ни единого человека, вообще ничего живого нигде не было видно. Но люди были. Были! Не могло их не быть. Но позапрятались все, как кроты, как крысы, как тараканы куда-то позаползали, позарылись под землю, забились в rp`mxeh, окопы и щели, под камни, бурьян и кусты, прикрылись стальными щитами орудий, втиснули себя в железные ребра и перья метавшихся по небу с клекотом птиц, в броню уже и сюда подбиравшихся неживых, скрежетавших всеми своими суставами чудищ. И палили, палили... Вовсю друг по другу палили. Всеми средствами стремились подобных себе истребить.
И все, все слилось вдруг для Вани во внезапно заклокотавший и зачадивший настоящий вулкан. О них, о вулканах, отец ему рассказывал (сам видел их, на Камчатке. Показывал даже красочные цветные картинки. Что-то похожее, страшное Ваня и сам испытал совсем еще ребенком, когда с Дальнего Востока они переехали в Крым. И чуть ли не в первую же ночь, как приехали, трясение земли под ногами почуял, увидел нереальный сдвиг и падение черного беззвездного неба и накат с моря на берег огромной ревучей волны, холод и мрак, тучу пыли и дробную россыпь камней на месте рухнувшего в одно мгновение дома, плач и вопли людей, вой собак, мяуканье кошек и крик петухов. Так на всю жизнь каленой неистребимой печатью на перепуганной Ваниной детской душе и отложилась та его, кажется, первая крымская предрассветная ночь -- как знак, как предвестница этой, нынешней всеобщей беды, пришедшей не из недр мироздания, не из чрева земли, а рукотворной, бушевавшей по воле людей, но такой же, оказывается, слепой и жестокой, как и стихия.
-- Сюда!-- штабной остановился. И только теперь впервые повернулся к послушно бежавшим за ним. И, пригибаясь, прячась за небольшим терновым кустом, в россыпи серых ноздреватых камней, закричал: -- Пригибайся! За мной! Скорее, скорее!
Пацан и Ваня подбежали сразу же. Тоже, хоронясь за кустами, припали к камням.
А Голоколосский только-только вынырнул из овражка. И, по всему видать, не очень спешил.