74593.fb2
В 1879 г. марксисты и левые прудонисты создали Французскую рабочую партию (ФРП). Программа ФРП испытывала сильное влияние бакунизма и прудонизма. Партия выступала за «коллективное присвоение» и «возвращение обществу всех средств производства». Ее лидерами стали П. Брусс, Б. Малон, Ж. Гед и П. Лафарг.
П. Брусс, тоже участник Коммуны, сохранив приверженность прудонизму и бакунизму, сделал лишь одну тактическую поправку к анархизму – возможность участия в выборах. Таким образом, он вернулся от бакунизма к прудонизму, продолжая вызывать раздражение Маркса и Энгельса. Энгельс назвал его «отъявленным анархистом, признавшим лишь допустимость участия в выборах…»[741] Тем самым Маркс признал, что с анархистами их разделяет не вопрос участия в выборах, а программа преобразований.
Но и сблизившийся с Марксом, Ж. Гед продолжал испытывать влияние идей Бакунина. В 1880 г. Гед писал: «коллективисты не являются коммунистами в том смысле, в котором во Франции обычно употребляют это слово… то, чего они добиваются – это обобществление средств производства; целью, которую они преследуют, является индивидуальная собственность, но распространенная на всех и основанная на личном труде ее владельцев»[742]. Только по мере обострения конфликта с товарищами-прудонистами Гед окончательно перешел на позиции марксизма.
В 1880 Лафарг и Гед с помощью самого Маркса подготовили более чистый марксистский вариант программы ФРП, но под влиянием Малона в ней осталось требование перехода орудий труда в собственность общин, а не всего общества. Выступая за расширение государственного сектора экономики, программа предусматривала распоряжение рабочих государственными предприятиями.
Несмотря на то, что Рабочая партия шла по пути синтеза различных теорий социализма, ей предстояла тяжелая работа по борьбе за влияние в рабочем движении. На севере Франции преобладали более умеренные сторонники развития кооперации, на юге – более радикальные анархисты. Созвать объединенный рабочий съезд уже не удалось, но и в самой Рабочей партии обострилась борьба между двумя тенденциями социализма.
В условиях преследований революционного социализма во Франции предложенная Прудоном стратегия постепенных действий, вытеснения власти и собственности гражданским обществом, оказалась ко времени. Именно на этом прудонизм сходился с тенденциями умеренности в марксисткой школе, которые усиливались и в Германии.
Но в другом отношении французский (и в целом европейский) социализм удалялся от прудонизма. Преобладающим стало непредрешенчество конкретных черт социализма, антиутопизм – поссибилизм (действие по возможности). Прудон победил в тактическом споре. Но ценой этого стало замалчивание принципиальных конструктивных разногласий, а по существу – забвение конструктивной программы социализма, разработанной Прудоном. Это забвение происходило по мере «вымирания» прудонистов времен Парижской коммуны.
Последним из могикан прудонизма был Бенуа Малон (1841-1893), участник бакунинского Альянса социалистической демократии, Интернационала и депутат Парижской коммуны. Он разработал идею «интегрального социализма», в котором сочетались идеи коммунального социализма прудоновского толка и социальная доктрина марксизма.
Штурм капитализма Коммуной не удался, и старый коммунар по возращении во Францию в конце 70-х гг. предлагал осаждать систему через местные коммуны, превращая их в территориальное самоуправление, в своего рода школу: «Завоевание муниципалитетов даст нам возможность приобретать опыт административного управления»[743]. Затем «красные муниципалитеты» могут превратиться в бастионы социализма.
В отличие от более поздних идей Бернштейна, Малон считал необходимым, действуя постепенно, держать в голове четкие параметры нового общества. Последним заветом прудонизма были слова Малона: «мы желаем не улучшить буржуазный строй, а подготовить социалистический»[744]. Почти цитируя Прудона, Малон заявлял: «придется долго ждать, но это лучше, чем одна Варфоломеевская ночь»[745]. По мнению Малона, как только муниципальный социализм укрепится, он совершит «бескровную революцию». Таким образом, задача социалистических властей на местах – «создать базу для коммунальной собственности и подготовить образование большой социалистической федерации коммун»[746]. Провозглашенная Коммуной стратегия революции может проводиться без грохота орудий.
В ходе избирательной кампании 1881 г. Рабочая партия потерпела поражение, и это вызвало обострение конфликтов в ней. Жесткое и неудачное руководство Геда подверглось нападкам, структура партии была демократизирована. Гед, заклейменный как авторитарист (его сближение с Марксом также способствовало этому обвинению), ушел из партии, но продолжал называть свою организацию Рабочей партией.
П. Луи в своей крайне пристрастной «Истории социализма во Франции» писал о ситуации в ФРП: «Против Геда выступил Брусс, подобно тому, как против Маркса Бакунин. Та же полемика, те же аргументы»[747]. Впрочем, при «клонировании» конфликта «Маркс-Бакунин» произошли некоторые изменения. Даже Маркс признавал, что его товарищи Лафарг и Гед первыми вывели противоречия в партии на уровень публичной полемики, и «будут опорочены как нарушители мира»[748]. Позиции сторон тоже изменились – теперь федералисты выступал с более умеренных позиций, а марксисты – с более радикальных. Последователи Прудона оказались теоретически сильнее, и даже Маркс с прискорбием писал о поражении своих адептов в полемике[749].
После раскола ФРП в 1882 г. Брусс и Малон возглавили Федерацию работников социалистов-революционеров, которая приняла принципы Интернационала образца 1866 г., то есть идеологические рамки, открывавшие возможность синтеза различных тенденций социализма.
После 1880 г. в страну вернулось большинство деятелей Коммуны. Бланкисты создали еще одну социалистическую организацию – Центральный революционный комитет (социал-революционная партия). Поскольку собственной конструктивной программы, принципиально отличной от марксизма и прудонизма, у бланкистов не было, им предстояло после некоторых колебаний сделать выбор между двумя тенденциями. Авторитарная политическая программа бланкистов способствовала сближению с марксистами. В то же время общая тенденция к большей умеренности мировой социал-демократии способствовала залечиванию раскола гедистов и поссибилистов. Из-за того, что постаревший Брусс в своем поссибилизме совсем сблизился с либералами, в немарксистском социализме произошло выделение более радикального крыла – в 1890 г. образовалась Французская партия социал-революционных рабочих во главе с Ж. Алеманом, выступавшая за сочетание синдикализма и революционной политической борьбы. Одновременно бурно развивалось синдикалистское движение, которое стало еще одним проявлением идей освободительного социализма.
Впрочем, несмотря на свой поссибилизм, Брусс, в отличие от немца Бернштейна, не подвергал сомнению важность целей движения, и категорически требовал не забывать и о них: «Новая политика – … это великая рабочая партия, неизменно верная коммунистической цельности своей программы, регулярно наносящая на скрижали своего знамени всю совокупность идеалов, кои позволяет предвидеть наука, но в повседневной борьбе становящаяся на почву возможного и осуществляющая таким образом свой идеал по частям»[750].
В 1885 г. социалисты всех направлений выдвинули общий избирательный список Федерации республиканских социалистов, в который вошли не только бланкисты Вальян и Гамбон, поссибилист Малон, марксист Гед, но и анархисты Э. Реклю и П. Кропоткин. Список потерпел поражение, Франция еще не ощутила остроту социальных проблем. Но уже в 1886 г. начались мощные стачки, которые в дальнейшем сопровождались правительственными репрессиями. Эти события способствовали росту влияния социалистов, и в 1886 г. они вошли в столичный муниципалитет, что подтвердило правильность линии Малона.
В 1893 г. произошло событие, которое заметно усилило влияние социалистов во Франции, одновременно сделав сам социализм более этатистским и умеренным. Несколько депутатов-радикалов (то есть либералов) во главе с Ж. Жоресом и А. Мильераном объявили себя социалистами и выступили за национализацию промышленности. Жорес начал свое восхождение к славе одного из лидеров Интернационала, будучи еще полу-либералом, но уже революционным демократом. Он был историком Великой французской революции и считал, что якобинцы «уже проявляли смелый социализм»[751]. Такое понимание социализма как демократического радикализма и этатизма сочеталось с тактическими взглядами Жореса, которые были весьма умеренными. Со времен Великой революции много воды утекло, и сегодня Жорес считал залогом успеха союз либералов и социалистов против реакции. В эпоху после поражения Коммуны это было вполне логично, но вызывало возмущение Геда, для которого условия своей страны были вторичны в отношении универсальных законов марксистской науки.
На выборах 1893 г. социалисты добились успеха. Социалистическая пропаганда полилась с парламентской трибуны. Но понимание социализма у депутатов было все таким же примитивным. Вчерашние либералы Жорес и Мильеран, ставшие социал-либералами, уже не видели очевидной для Маркса и Прудона разницы между государством и обществом. Ж. Жорес отождествляет государство и нацию. Стремясь «поставить государство на место крупных посредников, диктующих в соответствующее время рынку свои законы», он утверждает, что тогда «сама нация будет своим собственным посредником»[752]. Логическая уязвимость концепции неофитов социал-демократии открывала хорошие возможности для критики со стороны либералов, которые тут же сравнили Жореса с библейским Иосифом – чиновником фараона. Древнеегипетская бюрократическая машина спекулировала хлебом ничуть не меньше, чем частные торговцы. Уж не хочет ли Жорес вернуть Европу к принципам древнего деспотизма, когда чиновник заменял предпринимателя? Жорес отмахнулся от этого вопроса с помощью ссылок на национальный (сейчас было бы уместно сказать – антиглобалистский) и социалистический характер своей программы. Новые чиновники будут действовать в интересах нации против мировых спекулянтов. Но эта парламентская полемика 1894 г. показала, что социал-либеральная программа Жореса была не социалистической, а национал-бюрократической (что не мешало Жоресу бороться за солидарность партий Интернационала и бороться с шовинизмом, когда речь шла о военной угрозе). Программа Жореса противостояла не столько отношениям господства, сколько глобальному рынку конца XIX в. и консерватизму внутри страны.
В 30-х гг. XX в. глобальный рынок рухнул, и социал-либерализм стал велением времени – совершенно независимо от того, под каким знаменем действовали последователи Иосифа – под коммунистическим, нацистским, французским, шведским или американским. И выяснилось, что чиновник также корыстен, как и буржуа, но все же в условиях индустриализма способен смягчить последствия капиталистического экономического хаоса, порождающего массовую нищету, соседствующую с богатством. ХХ век так и не смог решить дилемму: бюрократические методы стабилизации экономики ведут к ее стагнации, а ограничение власти чиновников в отсутствие развитого самоуправления – к всевластию глобальной олигархии и возвращению социальных бедствий ХIХ в. на новом уровне. Историческая правота оказалась и за социал-демократами, и за их критиками либералами, что в итоге свело к минимуму разницу между ними, и загнало исторический процесс в тупик, при котором лекарства стали синонимом другой болезни.
Но на заре политики социального государства она казалась простым решением наиболее острых проблем. Можно было оставить в стороне споры о будущем обществе и путем умеренных законов несколько улучшить положение работников. В конце XIX века для такой политики были еще значительные резервы, особенно в условиях, когда Запад превращался в своего рода «столицу мира», пользующуюся ресурсами Азии, Африки и Латинской Америки.
К началу ХХ в. поссибилизм и этатизм возобладали в социалистическом движении как Франции, так и Западной Европы в целом. Но если в прудонизме эволюционная стратегия, бескровная революция и децентрализованная модель общества будущего были органически увязаны, то в марксизме отступление от идеи мировой революции и радикального перехода к диктатуре пролетариата разрушало всю концепцию, выводило ее за рамки социализма и превращало марксизм в социал-либерализм.
Во Франции федерализм еще некоторое время не сдавал позиций. Разногласия между фракциями неоднократно обострялись из-за разного взгляда на политические кризисы республики и другие тактические проблемы. Но именно на тактическом уровне было легче всего договориться. В итоге и федералистская модель социализма, и принципиальные положения коммунистической доктрины марксизма была оставлена в стороне ради единства.
В 1905 г. поссибилисты, республиканцы-социалисты, марксисты, алеманисты и бланкисты объединились во Французскую социалистическую партию, известную также как Секция рабочего интернационала (СФИО). Итогом этого теоретического синтеза стала формула этатизм + парламентаризм + поссибилизм. Несмотря на то, что германская и британская социал-демократии развивались другими путями, их теоретики пришли к схожим выводам. Унаследовав тактические идеи Прудона и Лассаля, социалистические и экономические взгляды Маркса, социал-демократия в то же время откатилась к социальной программе якобинцев и государственных социалистов, к 1848 году.
Заняв нишу умеренного социализма, этатизм вытеснил антиавторитарное направление в нишу антисистемного Сопротивления. Первоначально это вело к ослаблению освободительного социализма и анархизма, но затем дало ему новый импульс развития. Ведь даже марксисты, сохранившие антисистемные принципы Маркса, с отвращением отшатывались от оппортунизма социал-демократии и шли на сближение с анархизмом. Анархизм и близкий ему революционный синдикализм стали прибежищем тех масс, которые не могли или не желали интегрироваться в Систему. Социал-демократия выражала интересы тех, кто хотел быть частью рационально управляемой социальной системы, в которую шаг за шагом превращался и капитализм.
Усиление марксизма происходило на фоне падения влияния анархизма. Оно началось еще при жизни «великого бунтаря» и было осознано им как объективный процесс.
Бакунин дополнил конструктивную модель Прудона радикализмом и более последовательным коллективизмом, который соответствовал и позиции учеников Прудона, принявших участие в Парижской коммуне. Бакунина отличала вера в народные способности, в то, что народ свободолюбив и склонен к солидарности хотя бы настолько, чтобы самоорганизоваться при крушении государства. Прудон занимал более осторожную позицию и оказался прав, что вынужден был подтвердить в 1875 г. и сам Бакунин. Эта реальность предопределила дальнейшее развитие социалистической идеи к умеренности на протяжении последней четверти XIX в.
Но чтобы сохранить свою идентичность, анархистам приходилось оставаться наиболее радикальными в нерадикальную эпоху. Перед ними оставалось два пути. Первый: упрямо игнорировать нереволюционность большинства и превращаться либо в бунтарскую субкультуру штирнерианского толка. Второй – возглавить маргинальную часть формировавшегося рабочего класса, продолжая настаивать на отрицании партийной борьбы.
Как пишет современный анархист В. Дамье, «антиавторитарные социалисты (анархисты) оказались в большинстве стран оттеснены на обочину рабочего движения. С одной стороны, этому способствовала ошибочная тактика самих анархистов конца XIX века, полагавших, что они могут вызвать немедленную революцию с помощью символических актов насилия и не нуждаются в прочной и длительной организации сил трудящихся. С другой стороны, бурный экономический рост 1880-х гг. укрепил иллюзию о возможности мирного улучшения положения трудящихся в рамках индустриально-капиталистической системы»[753].
Но это была не просто иллюзия. Положение некоторой части работников действительно улучшилось. В связи с ростом производительности труда и расширением ресурсной базы капитализма в ходе колониальной экспансии «пирог» доходов населения стал больше. Соответственно, увеличилась и доля, достававшаяся рабочим, особенно квалифицированным. Этому способствовали и успехи науки, и борьба социалистов за минималистские меры социальной защиты. При этом возможности для социального творчества простого человека в индустриальном обществе заметно снизились. Все это давало явные преимущества социал-демократии с ее дисциплиной, политическим реформизмом и марксистской научностью. Впрочем, марксистский «мэйнстрим» не мог полностью вытеснить либертарный элемент, унаследованный Марксом в 70-е гг.
Обаяние марксизма как комплексного социального учения захватила и последователей идей анархизма и народничества. Анархист А. Боровой писал: «в этом гениальном превращении обрывков мыслей в цельное научное миросозерцание лежит непреходящая заслуга Маркса»[754]. Гипноз цельности учения делала анархистов податливыми к коммунистическим выводам Маркса, тем более, что их независимо подтверждал и Кропоткин. Впрочем, по мнению того же Борового, выводы анархо-коммунистов были не научными, а эмоциональными: «Конечно, пофос сердца, трепет страдания, которыми проникнуты многия вдохновенныя страницы Кропоткина или Реклю, невольно заражают читателя; но в этих книгах, печатанных кровью сердца, нет той неумолимой логики фактов, которая не только трогает, но и убеждает… С простодушием детей верят анархисты, что успех их идеи может наступить уже завтра»[755]. Достижения народнической социологии оказались заслоненными от Борового громадой марксистской литературы. Однако, самостоятельно развивая анархистскую идею, Боровой приходит к выводам, близким постиндустриальным идеям Михайловского. Сама логика антиавторитарного социализма ведет к отторжению индустриализма, поиску форм общества, которые возникнут по мере того, как индустриализм «отработает» свою историческую роль: «Процесс дифференциации функций, разделения труда сменится другим колоссальным процессом, процессом интеграции, процессом обратного собирания функций. Человек будет в состоянии один собственными силами произвести целиком тот продукт, в котором он нуждается. Ему не нужны будут помощники; не нужны будут специалисты в отдельных отраслях хозяйства. Он станет самодовлеющей хозяйственной единицей»[756]. Это провидение анархо-индивидуалиста Борового казалось абсурдным в начале ХХ века, но выглядит куда реалистичней в начале XXI столетия – как теоретический предел обнаружившейся в конце XX в. тенденции.
Сила и слабость анархизма – в высоте его идеала: "Из всех формул, в которые страдающее, мыслящее и мечтающее человечество облекло свои страстные искания общественного идеала, – анархизм, несомненно, является наиболее возвышенной и наиболее полно отвечающей на вопросы пытливой человеческой мысли. Наиболее возвышенной, говорю я, потому что центральной идеей анархизма является конечное освобождение личности"[757]. Боровой сознает, что в современном мире еще не созданы предпосылки для общества свободных личностей. Он выстраивает различные социальные идеалы в последовательность: первоначально победит социализм (который у Борового соответствует скорее социальному государству), затем коммунизм, а они, удовлетворив материальные потребности людей и создав технические возможности, обеспечат дальнейшее всестороннее освобождение человека, которое будет означать освобождение и от них, разрушение «отработанных» социальных систем. Сходные идеи высказывал Д. Новомирский, который считал анархо-коммунизм переходным периодом к абсолютной анархии, когда общество утратит экономические предпосылки своего существования и превратится в «совокупность самостоятельных свободных личностей»[758].
Таким образом, наиболее радикальная постановка целей освобождения личности ведет к выстраиванию последовательности переходных моделей – социальное государство, социализм (коммунизм), анархия. В этой цепи этатизм оказывается самой «низкой» ступенью, но потому и самой актуальной. Во время Великой Российской революции эта логика приведет к союзу анархистов и большевиков, а затем и к переходу части анархистов на службу советскому государству[759].
Анархия – результат длительного процесса социального развития. Но нетерпеливое радикальное сознание требует воплощения идеала здесь и сейчас. Этот путь тоже возможен, он приводит к возникновению бунтарской субкультуры, ведущей войну с обществом угнетения.
БенджаминТаккер (1854-1939), вслед за своим учителем Джозией Уорреном (1799-1874) призывал жить по-анархически здесь и сейчас. Америка второй половины XIX века, с ее неустойчивостью социальных связей в потоке переселенцев из Европы, растянувшихся от атлантических портов до Дикого Запада, давала шанс на создание штирнеровского «союза эгоистов» в модернизированном американцами варианте.
Таккер игнорирует социалистические и коммунистические направления анархизма, сводя все учение к анархо-индивидуализму: «Анархисты… – эгоисты в наиболее полном и крайнем значении этого слова»[760]. Эгоист может рассчитывать только на себя. А как же мораль, право? Таккер придерживается циничного взгляда на этот предмет: «анархисты вопрос права считают исключительно вопросом силы»[761]. Анархист не приветствует это обстоятельство, он просто считается с реальностью. Ведь именно так действуют в современном мире все «правовые» инстанции: «…группа людей, будут ли это китайские головорезы или конгресс Соединенных Штатов, имеют право, если в их руках сила, убивать или принуждать других людей, или подчинить весь мир своим целям. Право общества на порабощение индивида, и право индивида на порабощение общества, не равны между собою только потому, что их силы не одинаковы»[762]. Таккер также враждебен принуждению личности со стороны законнейшего конгресса, как и со стороны банды головорезов. И личность должна сопротивляться. «Единственное принуждение индивидов, которое анархизм признает, заключается в принуждении нападающих индивидов воздержаться от нарушения принципов равной свободы»[763]. Лучше сопротивляться вместе, чем в одиночку. Но объединение не должно угнетать его членов (здесь Таккер следует за Штирнером) – достаточную силу (для того, чтобы с его волей считались) может приобрести только такой союз, который будет минимально вмешиваться в дела своих членов[764].
Раз права людей основаны на силе, то принципы анархистского сообщества должны определять порядок ее применения: «Не применять силы иначе, как против нападающего; а в тех случаях, когда трудно решить, является ли данный обидчик нападающим или нет, все же не применять силы, если только необходимость немедленного решения не столь настоятельна, что сила нужна для спасения жизни»[765]. «Анархизм признает право индивида или любого числа индивидов определять, что никто не должен насиловать равной свободы своего сочлена. За этими пределами он не признает никакого права контроля над индивидуальным поведением»[766]. Но это – общие правила. Чтобы применять их на практике, Таккер вынужден признать и суд присяжных, и даже тюрьмы[767]. Совмещение идеального принципа индивидуализма с реальностью заставляет Таккера отступать к более умеренным проектам социальной организации, определяя свой анархизм как «последовательное фритредерство»[768].
Итак, перед нами модель общежития, напоминающая дикий Запад – свободные фермеры, которым мало дела друг до друга, и которые готовы стрелять в покушающегося на их свободу. Естественно, что это учение появилось в Америке XIX века, но распространение получило именно там, где для его осуществления были наихудшие условия – в городах. Фермерам и ковбоям Таккер был не нужен, они и так знали, когда можно доставать кольт, а когда нельзя. Жители дикого Запада мечтали о большем порядке, безопасности, гарантиях хлеба насущного. А в невыносимой скученности фабрик и рабочих кварталов Чикаго и Парижа мечта абсолютной свободы была естественной реакцией на фабричное угнетение. Чтобы избежать его, одни копили гроши, чтобы купить билет в Америку, а другие – объявляли обществу угнетения в войну на уничтожение.
Единица может вести смертельную борьбу против общества средствами терроризма. Цепочка событий, которая привела к анархистским террористическим актам во Франции в 1892-1894 гг., шла от произвола капиталистов и государства в отношении рабочих и левых активистов. 1 мая 1891 г. по всей Западной Европе, в том числе по Франции, прокатились социалистические манифестации солидарности с Чикагскими жертвами – анархистами, казненными в США за организацию рабочих выступлений. В Фурми в первомайский праздник началась стачка, на подавление которой была вызвана армия. Солдаты открыли огонь по толпе, 9 рабочих, их жен и детей погибли. Одновременно в Клиши под Парижем произошло столкновение полиции и левых активистов, за которое леваки получили максимальные сроки каторжных работ. В качестве мести за это анархист Равашоль в 1892 г. взорвал стену дома судьи (никто не пострадал). Выяснилось, что Равашоль пришел в анархистское движение недавно и так понял свой долг борьбы с режимом. Поскольку он «в прежней жизни» был виновен в уголовных преступлениях, это был идеальный пример анархиста, которым можно было пугать общество. Но когда Равашоль был казнен, его примеру последовали террористы, к которым трудно было предъявить уголовные и даже нравственные претензии. Анархист Вайан в 1893 г. бросил бомбу в палате депутатов (опять никто не пострадал). Анархист Анри в 1894 г. бросил бомбу в дорогом кафе. При этом пострадали не только посетители-буржуа, но и работники кафе. Уже в 1893 г. по стране прокатилась волна арестов анархистов, было ужесточено законодательство. Характерно, что Анри указал на эту «коллективную ответственность», которую государство ввело для анархистов за действия двух из них, чтобы объяснить, почему он ввел коллективную ответственность для буржуа, взрывая одних за преступления других. А. Холичер называет Анри несостоявшимся Сен-Жюстом анархизма и продолжает: «лишь отсутствие всеобщего восстания привела этих людей к изолированным и очень ветреным, несистематичным действиям, ибо во время революции каждый из этих индивидуалистов нашел бы свое место в общем движении»[769]. Но может быть истории анархизма повезло, что таким «сен-жюстам» с их примитивными идеями коллективной ответственности и тотального разрушения не довелось развернуться как следует. Они стали проявлением своеобразного интеллигентско-маргинального луддизма, пытаясь сломать общество с помощью бомбы, как луддиты ломали машины (не случайно Анри призывал к разрушению фабрик). Но затем анархисты перешли к индивидуальному террору, жертвами которого стал президент Франции Карно и итальянский король Умберто.
Характерно, что терроризм применяли и различные течения государственников, в то время как часть анархистов выступила против этого метода. Терроризм анархистов конца XIX – начала XX вв. – явление того же порядка, что действия погромщиков реформации и «красный террор» коммунистов. Сознание, не обладающее достаточной культурной подготовкой, может увлечься высокой и гуманистической идеей, но при этом видит путь к высокому идеалу не в конструктивной работе, а прежде всего – в разрушении препятствий, в уничтожении носителей существующего общества. Увы, как правило это только укрепляет авторитарные черты Системы, против которой сражаются наивные радикальные бунтари. Однако действия террористов были ощутимым симптомом кризиса капитализма, враждебного социальным гарантиям.
Однако и в таких актах бывает своя положительная сторона. Система, столкнувшись с местью единиц за произвол в отношении рабочего движения, становится осторожней, сдвигаясь от дикого капитализма к социальному государству – парадоксальный эффект анархистского бунтарства. Италия к тому же после убийства короля перешла к более либеральному и социально-ориентированному курсу, известному как «эра Джолитти». Но сам анархизм был скомпрометирован как источник убийств людей, которые не являются источником социальных бедствий. Трагедия терроризма лишний раз подтвердила вывод Бакунина о необходимости бороться не против людей, а против социальных явлений.
Социальному явлению может противостоять не союз эгоистов, а другое социальное явление. Организационной силе государства, которое легко перемалывало группки вооруженных бунтарей, можно было противопоставить силу рабочей организации.
Теперь анархистам нужно было найти организационную форму, которая противостояла бы партийности. «Выразителям интересов рабочего класса» ответ не пришлось искать долго. Со времен Оуэна и Прудона было известно, что самоорганизация рабочих возможна через профсоюзы. Из антипартийности естественным образом вытекал синдикализм. Из радикализма, который стал «визитной карточкой» антиэтатистов – революционный синдикализм.
Простота идеи прямой конфронтации с капиталом и властью создает иллюзию, что «революционный синдикализм начала ХХ века родился не в головах теоретиков. Это была практика рабочего движения, которая искала свою доктрину, – прежде всего практика прямого действия»[770]. Но стачка, подобная бунту – это еще не революционный синдикализм. Для того, чтобы превратиться в движение, имеющее стратегию (революционного синдикализма или какую-то другую), рабочие выступления должны соединиться с идеей. А идея не может прийти одновременно в миллион голов. Все равно кто-то должен был ответить на вопросы, которые ставило прямое и беспорядочное действие рабочих с середины XIX века (когда не было еще никакого революционного синдикализма): каким образом преодолеть сопротивление существующей системы и чем ее заменить? Социальные процессы (в том числе рабочие выступления) ставят проблему, а теория, идеология более или менее успешно решает ее. То же самое можно сказать не только о синдикализме, но о любой влиятельной идеологии. Синдикализм отталкивается от радикального тред-юнионизма и формирует на его основе альтернативную капитализму модель общества, используя теоретические достижения анархизма и марксизма.
Революционный синдикализм стал полем нового синтеза анархизма и левого крыла марксизма. Идея классового сплочения и действия рабочего класса объединяла марксизм и бакунизм. Та часть марксистов, которая скептически относилась к парламентским методам борьбы, продолжала сближение с анархизмом, начатое еще Марксом и Энгельсом после Парижской коммуны. Этому способствовала и практика рабочего движения, где росло недовольство профбюрократией, где стачка воспринималась как революционное действие. Попытка провести всеобщую стачку была предпринята бакунистами в Испании в 1873 г. Тогда осмеянное Энгельсом, это средство борьбы уже через десятилетие входит в арсенал профсоюзов как социал-демократического, так и анархистского направлений.
В соответствии с идеей Прудона синдикаты становятся не просто организаторами забастовок, но моделью общества будущего. С 1886 г. французские рабочие стали развивать новую форму самоорганизации – «биржи труда», фиксирующие спрос и предложение рабочей силы. Вскоре «биржи» превратились в просветительские центры, взяв на себя ту работу, которой в будущем займется социальное государство. Федерация «бирж труда», возникшая в 1892 г., обросла сетью библиотек, лекториев и музеев. Некоторые программы финансировались муниципалитетами, особенно левыми (как раз в русле идей Малона). Рабочее и социалистическое движение превращалось в особую субкультуру со своей инфраструктурой.
Торжество реформизма в социал-демократии имело оборотной стороной подъем радикализма в профсоюзном движении. Одни слои рабочих находили решение своих проблем на пути реформизма, но «пряников не хватало на всех» – другие слои неизбежно не могли вписаться в новую индустриальную систему, где существовали только зачаточные формы социального государства. Тем более, что переход к новому индустриальному миру в большинстве европейских стран оставался незавершенным и все еще был весьма болезненным. В результате за первой волной социальных протестов, связанных с «раскрестьяниванием» и «разремесливанием» трудящихся, их маргинализацией, теперь надвигалась вторая, вызванная преодолением маргинальности, втискиванием личности в потогонную систему, превращением человека в инструмент. Это было новое бедствие, требовавшее нового периода привыкания, который завершился только в эпоху социального государства. А пока неизбежна была новая фаза фабричной конфронтации.
Соответственно, менялись и идеалы рабочего класса. Дело в том, что «вплоть до 1890-1900-х годов его организация не доходила в целом до такого уровня специализации, который позволял осуществить разделение трудового процесса на дробные операции», – пишет В.В. Дамье. Пока этот процесс не зашел достаточно далеко, работники обладали «комплексными производственными знаниями в своей специальности», что «способствовало формированию у них представлений о возможности рабочего контроля над производством в целом, производственного и общественного самоуправления»[771]. Таким образом, завершение перехода к индустриальному обществу создавало новые возможности для либертарного движения, но время работало против него. По мере дальнейшего развития индустриализма фабричная община разрушалась, и рабочий становился элементом глобализирующихся систем (экономических, социальных и политических), над которыми был уже не властен, но которые качественно расширяли его культурный горизонт.
Пока не возникла система тотальной специализации и социального государства, «рабочий вопрос» решали профсоюзы – социал-демократические и синдикалистские. Их оружием была стачка.
Стачка не была вписана в систему государственного права и воспринималась как вызов священному праву частной собственности. Власть реагировала на стачки как на восстания, и трудовые конфликты то и дело перерастали в столкновения и даже в уличные бои в Италии, Испании, США и других странах. Стачка напоминает преддверие революции. Кажется, что она вот-вот разрушит экономическую систему и позволит нанести решающий удар капитализму, не захватывая правительство. Оно само падет – по ходу дела. Но кто тогда унаследует экономическую мощь, которая будет вырвана из рук капитала? Ответ очевиден, и он вытекает из всего учения Бакунина – организация рабочего класса. Это не противоречит и идее Маркса о взятии власти организованным рабочим классом. Организация рабочего класса – это профсоюзы (синдикаты). Это не машина подавления, значит возражения Бакунина против бюрократии теряют силу. Правда, потом выяснится, что и профсоюз может быть поражен вирусом бюрократизма. Все зависит от его организации. Но в конце XIX века профсоюзная работа в большинстве стран была еще делом энтузиастов, а не функционеров. Почему бы этой организации самих масс не взять власть, не организовать производство на новый лад, преодолеть конкуренцию, организовать планирование? Здесь соединяются марксистские и анархо-коммунистические идеи.