74593.fb2
Так что влияние Маркса на Прудона стремилось к нулю. А вот формирование Маркса-экономиста происходило под влиянием книги «Что такое собственность», хотя это и не был единственный источник экономического учения марксизма. Симптоматично, что Прудон обычно не упоминается в ряду «предтеч». Во многом два теоретика шли параллельными путями, но Прудон естественным образом опережал Маркса, так как начал заниматься политической экономией раньше.
Для Маркса было принципиально важно не прослыть учеником Прудона, хотя во многом он им являлся. По оценке Б. Тэккера, «несомненно, Варенн (американский анархо-индивидуалист, идейный предшественник самого Тэккера – А.Ш.) и Прудон пришли к своим окончательным выводам самостоятельно, но относительно Маркса этот вопрос остается открытым, так как возможно, что он заимствовал часть своих экономических идей от Прудона. Как бы то ни было, эти идеи были так своеобразно им разработаны, что он имеет полное право на оригинальность творческой мысли. Тот факт, что работы этих трех ученых совпадают почти во времени, несомненно, свидетельствует о том, что идеи социализма уже носились в воздухе, и что назрело благоприятное время для развития этого учения»[135].
И Прудон, и Маркс стремились вывести свои социальные взгляды из нужд и противоречий современного им общества. Прудон успел сделать это раньше. В работе «Система экономических противоречий или философия нищеты» Прудон применил метод диалектики и трудовую теорию стоимости к анализу экономических противоречий капитализма и предложил свой путь их преодоления. По мнению марксиста М. Туган-Барановского, «“Экономические противоречия” содержат в себе такую глубокую критику капиталистического строя, что большинству последующих критиков капитализма оставалось только развивать или видоизменять мысли Прудона. Не подлежит сомнению, что, несмотря на крайне пристрастную критику Прудона Марксом, «Капитал» Маркса создался под непосредственным влиянием «Экономических противоречий». И это не удивительно, так как Прудон был первым замечательным экономистом, применившим гегелевский диалектический метод к исследованию системы экономических категорий во всей их совокупности. Тому же методу следовал и Маркс»[136].
Маркс вынужден в своих философско-экономических штудиях следовать за Прудоном или параллельно ему, что вызывает с его стороны вполне понятную эмоциональную реакцию.
В своей книге Прудон не критикует Маркса, чьи экономические представления еще не были сформулированы. Объект нападения отца анархизма — Луи Блан. Прудон критикует его не идеи ассоциаций, а как раз за то, что получит наиболее полное выражение в марксизме — за этатизм: «Лекарство от конкуренции, или средство ее преодолеть по Блану — во вмешательстве авторитета, в замене государством индивидуальной свободы — это противоположность системы экономистов»[137] (то есть либералов). Блан надеется захватить власть, обложить налогом богатых, создать гигантскую государственную монополию и «командовать пролетариатом»[138]. Прудон и не подозревал, что Блан окажется слабой тенью Маркса.
Острие критики Прудона было направлено против этатизма Блана и против этатизма, централизованного управления вообще. И критик собственности получил ассиметричный ответ.
В работе «Нищета философии» Маркс подверг Прудона придирчивой тенденциозной критике. Прочитав книгу Маркса, Прудон охарактеризовал ее несколькими крепкими словами: «Это сплетение грубости, клеветы, фальсификации, плагиата»[139]. Читая Маркса, Прудон и его друзья делали пометки на полях. Они показывают, где по мнению Прудона и его друзей Маркс приписывает оппоненту то, что тот не утверждает, где нарушает логические правила. Прудон писал для себя, поэтому нередко он ограничивается краткими надписями: «Пустой треп», «Клевета», «Плагиат» (это — когда Маркс пересказывает Прудона, не указывая, что здесь он с ним согласен). Но ряд замечаний носит содержательный характер. Возможно, Прудон подумывал об ответе, но события революции 1848 г. отвлекли его, а после революции Маркс представлял собой политическую величину гораздо меньшую, чем Прудон, и, видимо, француз не счел необходимым тратить на Маркса свое время. В 1851 г., комментируя придирки своих противников к мелочам, Прудон отметил: «мое невежество в 1840 и 1848 гг. не привело к противоречию в 1850 г.». Он считал, что его можно упрекнуть прежде всего в «грамматических» ошибках[140].
Оба теоретика используют, хотя и по-разному видоизменяя, инструментарий Гегеля, применяя его к экономике. Оба исходят из того, что стоимость определяется через труд. Оба, в духе XIX в., придают исключительное значение терминологическим нюансам, что делает спор во многом схоластическим. Маркс не указывает на явное сходство в их взглядах, он прячет общее и, не всегда понимая, о чем пишет Прудон, раздувает разногласия, высмеивает мысли и логические приемы, к которым сам будет прибегать в “Капитале”. В этом отношении книга “Нищета философии” — первая опубликованная монография марксизма, представляет не столько экономический, сколько психологический интерес. Маркс ищет, к чему придраться, упрекает Прудона в отсутствии описания исторической эволюции капитализма (Прудон рассуждает не исторически, а логически, называя «эпохами» явления, вытекающие по его мнению одно из другого), в незнании нюансов трудов предшественников. Прудон ссылается на десятки имен, но предшественникам Маркса повезло меньше, он нередко подвергал их оскорбительной критике. Прудон в стиле времени тоже часто бывает груб, но он критикует своих противников за позиции, с которыми не согласен. Из произведений Прудона легко понять, что думает его оппонент. Из критики Маркса — значительно сложнее. В этой связи странно звучат обиженные комментарии марксистов. П. Луи пишет о Прудоне: «Этот сын народа (скромное его происхождение достаточно известно) обладал чисто аристократическим, неукротимым характером; можно было бы подумать, что он держал пари поочередно перессориться со всеми школами». Однако количество социалистических школ, обиженных Прудоном, не так велико — это или течения, которые не пережили Прудона (по отношению к ним он применяет обвинения в глупости и невежестве, которые марксизм адресует как самому Прудону, так и прочим своим оппонентам), или коммунисты, которых Прудон к ужасу П. Луи клеймит за «уничтожение мысли, смерть собственного «я»… религию нищеты»[141] и др. Мы увидим, что традицию Прудона в той или иной степени продолжали многие влиятельные социалистические идеологи второй половины столетия, в том числе и российские. Грубость, которой бравировали полемисты XIX столетия, не следует смешивать с подтасовкой, в которой Прудон обвиняет своего критика Маркса.
Маркс то и дело домысливает за Прудона, конструирует его мысль, доводит до абсурда и затем обрушивается с критикой на эту конструкцию. Иногда Маркс так увлекается, что совершенно забывает о тексте Прудона. Так, приведя цитату о свободе воли как причине противоположности между меновой и потребительской стоимостями, забрасывает ее и опровергает сконструированную им же “антитезу Прудона” о том, что предложение представляет собой исключительно полезность, а спрос — исключительно мнение[142]. Но такой цитаты Прудона Маркс не находит, это его домысел, основанный на изъятых из контекста высказываниях. Маркс то обвиняет Прудона в игнорировании фактора спроса, то спорит с прудоновским пониманием этого фактора (так значит, игнорирования нет). Маркс не смог опровергнуть наблюдение Прудона о том, что спрос во многом определяется мнением, массовой психологией.
В своем «втором замечании» Маркс обвиняет Прудона в идеализме: «Он воображает, что строит мир посредством движения мысли; между тем как он систематически перестраивает и располагает, согласно своему абстрактному методу, те мысли, которые имеются в голове у всех людей»[143]. Прудон не видит ничего дурного в классификации мыслей других авторов. Ему остается лишь пожать плечами: «Я не претендую на то, что делаю что-то иное, и считаю, что это — уже нечто. Ваши замечания ничего не замечают»[144]. На утверждение Маркса, что «он не понял того, что эти определенные общественные отношения также произведены людьми, как холст, лен и т.д.»[145], Прудон возмущенно «восклицает»: «Это ложь! Это как раз то, что я говорю. Общество производит законы и материалы из своего опыта»[146]. На другое аналогичное обвинение Прудон отвечает: «К сожалению, и здесь я думаю также, как и Вы. Претендовал ли я когда-либо на то, что принципы являются чем-либо иным, кроме как интеллектуальным представлением — не причиной, рождающей факты?»[147] Попытка приписать Прудону идеализм была расценена им как клевета. Прудон понимает, что упорядочение представлений меняет мир, но не претендует на то, что только деятельность мыслителей ведет к этим изменениям. Маркс, оспаривающий эту роль мыслителей (как и политиков, о чем ниже), тем не менее, активно сражается на идеологическом фронте. Решение этого противоречия — в уверенности Маркса, что именно он защищает единственно верную объективную научную истину. Характерно, что развитие темы Марксом в сторону экономического детерминизма уже не встречает согласия Прудона. Маркс указывает Прудону, что социальные законы не вечны и относятся к определенной эпохе. Прудон парирует, что некоторые законы «вечны, как человечество — не больше, не меньше»[148]. Можно спорить, какие социальные законы временны, а какие — присущи человечеству как таковому. Но вряд ли можно отрицать само существование последних.
Эти философские разногласия любопытны, но не могут служить доказательствами в споре на социально-экономические темы. В целом ряде случаев вообще нельзя говорить о разногласиях, иллюзия которых возникает из-за предвзятого толкования Марксом вырванных из контекста фраз Прудона.
Многочисленные передержки и подтасовки Маркса заставляют Прудона подозревать критика в том, что тот просто ревнует: «Настоящий смысл труда Маркса заключается в том, что повсеместно я думаю также, как и он, но я это сказал прежде, чем он. Читателю остается подумать, что сам Маркс после того, как меня прочел, стал сожалеть, что думал, как и я. Какой человек!»[149]
Разумеется, Маркс вступил в борьбу с Прудоном не только из ревности. Реальные противоречия закамуфлированы в книге Маркса многочисленными придирками. И тем не менее они несомненны. Социальные взгляды Маркса и Прудона полярны, но в рамках социалистического поля. На «оси координат» конструктивной модели общества Маркс оказывается с краю абсолютного централизма, а Прудон — на стороне самоуправления. На «оси координат» радикализма методов Маркс колеблется в спектре большего или меньшего революционного радикализма, он сторонник насильственного ниспровержения всей системы общества, основанной на частной собственности. Прудон — реформист, он считает, что революционный взрыв не гарантирует возникновение более сложных и гуманных отношений, чем нынешние. В то же время его критика революций не должна вводить нас в заблуждение – Прудон относится к революции положительно. Но не к любой. «Я желаю мирной революции, я желаю, чтобы в осуществлении моих желаний приняли участие те самые учреждения, которые подлежат отмене, и те правовые начала, которые предстоит дополнить»[150]. Одним из открытий Прудона, таким образом, является революционная реформа и ненасильственная революция, использующая существующие институты для их преодоления (в конце жизни Маркс и Энгельс также стали склоняться к прудоновскому пониманию революции).
Революцию он принимает лишь как процесс качественных перемен, стремясь к их ненасильственному характеру. Тем не менее, Прудон принял активное участие в событиях революции 1848 г. Тем, кто упрекает его в оппортунизме, полезно помнить, что Прудон сидел в тюрьме за свои убеждения.
Марксу нельзя отказать в последовательности — его модель общества будущего чрезвычайно проста и однородна. Такое упрощение может произойти и в результате насильственного социального взрыва.
Простота модели Маркса — результат радикального философствования, а не изучения социальной реальности. Но Прудон в своей работе также идет философским путем, и профессиональные возражения философа Маркса имеют для Прудона значение. Если бы не грубость и тенденциозность Маркса, Прудон мог бы обсудить эти замечания спокойно и пояснить свою логику. Он стремится к преодолению разрушительных сторон противоречия, а затем и самого противоречия путем синтеза существующих явлений, в то время как Маркс считает, что противоречие может разрешиться путем разрушения составляющих. При этом Маркс считает необходимым поддерживать именно разрушительную сторону противоречия (к ней он относит пролетариат[151]), то есть начинать с разрушения одной стороны (консервативной) и усиления другой (революционной). Лишь после победы в революции пролетариат преодолеет и сам себя, изменив условия жизни.
Поэтому с точки зрения Маркса Прудон «запутывается в противоречиях». В действительности два теоретика по-разному трактуют принципы диалектики. По мнению Г. Гурвича «Прудон, далекий от того, чтобы разрушать диалектику, напротив, умножает ее методы». Методы Прудона в большей степени соответствуют тем, которые «победили сегодня и… связывают диалектику с непрестанно обновляющимся эмпиризмом»[152]. При всей спорности такого вывода, он иллюстрирует по крайней мере равноправие марксистского и прудоновского подходов к диалектике.
Прудон считает, что «социальная истина не может находиться ни в утопии, ни в повседневности». Социальная наука должна без устали искать гарантирующие равноправие законы обмена и системы гарантий для всех[153]. Теоретик не ставит целью создание какой-то окончательной социальной модели. Его идеал — постоянное социальное совершенствование, приближение ко все большему равноправию, «общество, одним словом, которое, будучи одновременно организацией и переходом, ускользает от временного, гарантирует все и ни к чему не принуждает»[154].
Марксизм и прудонизм обозначили два полюса социалистической мысли. «Нужно помнить, что Прудон был и остается антиподом Маркса»,[155] — справедливо утверждает Б. Вышеславцев.
Либерал Б. Вышеставцев, пришедший к прудонизму в 30-е гг. ХХ в., полагает, что Прудона нельзя считать социалистом, так как он критиковал коммунизм и социализм[156]. Но и Маркс критиковал коммунизм, которому потом был привержен. Теоретики социализма часто непримиримы к иным социалистическим учениям. Тем не менее, прудонисты – важная часть социалистического движения, в том числе I Интернационала и Парижской коммуны. Это естественно, так как Прудон – последовательный противник капиталистической собственности и, следовательно, социалист. Прудон писал: «И подобно тому, как право силы и право хитрости уступают место все более и более распространяющемуся понятию справедливости и осуждены раствориться в равенстве, так и суверенность воли уступает суверенности разума и в конце концов растворится в научном социализме»[157]. Марксисты, которые лучше осведомлены о социалистической самоидентификации Прудона, также иногда пытаются отказать ему в принадлежности к социалистическому течению на том основании, что он не был коммунистом: «Он выдавал себя за социалиста, неоднократно применяя к себе этот эпитет в своих сочинениях, а между тем никто с большею резкостью и преувеличениями не нападал на коммунизм и этатизм»[158]. Таким образом, Прудон не является социалистом для тех, кто зауживает многообразие социалистических идей до этатистско-коммунистической ветви. Но с точки зрения антиавторитарного социализма, развиваемого Прудоном, государственники и коммунисты также называют себя социалистами без должных оснований: «Господин Блан постоянно призывает к авторитету, а социализм во весь голос провозглашает себя анархическим, господин Блан устанавливает власть выше общества, а социализм ведет к тому, что власть окажется под обществом, Блан диктует жизнь сверху, а социализм — рождает и развивает ее снизу; господин Блан бегает за политикой, а социализм ищет науку»[159].
Так кто же прав в своих притязаниях на право считаться социалистами: анархисты или этатисты (социал-демократы)? Левый берег или правый? Оба. Ибо река омывает оба берега.
Маркс стремится к максимальной последовательности, радикальности выводов. К этому его толкает гегельянский принцип диалектики, требующей преодоления противоречий. Диалектика находит противоречия в любых формах современности, обрекая философа на оппозиционность и критику. Может ли он быть конструктивен? Диалектик отступает от собственных принципов, если искусственно ограничивает движение мысли каким-либо политическим идеалом (конституционная монархия для Гегеля) либо чисто идеальной сферой (позиция тех младогегельянцев, которые считали неуместным вторжение диалектики в социальную практику). Маркс презирал оба ограничения. Он стремился не только познать, но и изменить мир в соответствии со своими философскими выводами.
Марксистские исследователи утверждают, что уже в 1843 г. “завершается его (Маркса — А.Ш.) освобождение от гегелевской спекулятивной философии”[160]. Этот вывод выглядит преждевременным. “Освобождение” в это время только начиналось, и не закончилось оно до конца жизни философа. Маркс унаследовал от Гегеля и терминологический ряд, определяющий сам способ мышления, и методологию, и способ поиска идеала. Этот идеал заключался в разумности (рациональности) и целостности, в преодоленных противоречиях настоящего. Если рациональность является общим веянием времени, то преодоление (снятие) противоречий — ценность гегелевской школы. Снятие противоречий восстанавливает целостность. Эта задача способствует эволюции взглядов Маркса к централизованной модели коммунизма.
Маркс стремился соединить диалектику с реальностью, и поэтому каждое противоречие в материальной среде воспринимал как приговор тому явлению, которое рассматривал. Таков был его всеразрушающий критический метод. Следуя гегелевскому идеализму, Маркс видит в таком анализе существующей реальности путь к будущей реальности. “Критик может, следовательно, взять за исходную точку всякую форму теоретического и практического осознания, – пишет Маркс, – и из собственных форм существующей действительности развить истинную действительность как ее долженствование и конечную цель”[161]. Эта цель становится материальной силой, центром притяжения практической деятельности, основанной на предпосылках существующей реальности. Следовательно, «мы не стремимся догматически предвосхитить будущее, а желаем только посредством критики старого мира найти новый мир»[162]. Этот подход близок прудоновскому, но у Прудона вслед за критикой следует синтез, а у Маркса — ниспровержение.
Маркс надеется на «гибель всего отношения»[163] труда и капитала в случае доведения его до крайности. Но эти надежды, навеянные философией Гегеля, никак не доказываются Марксом. Прудон предпочитает противоположный путь – синтез сторон отношения с освобождением их от части черт, присущих крайностям.
Идеал Маркса мог называться не только коммунизмом, но и демократией (властью демоса), гуманизмом, социализмом или даже гражданским обществом. В письме к А. Руге (1843) Маркс трактует коммунизм еще как «одностороннее осуществление социалистического принципа», «особое выражение гуманистического принципа»[164]. Социализм представляется Марксу движением за уничтожение частной собственности, в котором коммунизм – более узкая тенденция, а гуманизм – более широкое понимание проблемы, чем социализм.
Но постепенно путь тотальной критики привел Маркса именно к коммунизму, крайней степени общности, полному отрицанию частности. Коммунизм – доведение критики частного до крайних выводов, которые далеко уходят от стремлений современных Марксу людей. Коммунизм должен ликвидировать все противоречия общества, смести и переварить все перегородки, разделяющие (отчуждающие) людей.
Первоначально коммунизм был неприемлем для Маркса из-за «догматической абстрактности» построений коммунистов, из-за вневременной утопии. Маркс был настроен футурологически, ему было интересно то, что вытекает не из моральных формул, а из тенденций развития общества. А это общество, по мнению Маркса, могло развиваться, только преодолевая найденные философом противоречия.
Гегелевская диалектика позволяет развивать до логического предела любой принцип, например – принцип свободы. Человек, имея право на полную свободу от коллектива, может и не пойти на компромисс с сообществом, с другими людьми. Он может бросить вызов среде, посвятить жизнь бунту и неподчинению окружающим, объединившись с такими же бунтарями в партизанское движение свободы. Это сообщество не борцов за свободу, а людей, стремящихся быть свободными здесь и сейчас.
Такие выводы сделал Макс Штирнер (И. Шмидт) (1806-1856). Он решил дойти до края. П. Рябов пишет об этом: «Главное достоинство книги Штирнера в том, что немецкий анархист восстал против теоретического и практического игнорирования личности, ее нивелировки, принесения в жертву чего бы то ни было внешнему, по отношению к ней самой, против рассмотрения ее как сугубо «механического», пассивно страдательного начала. Штирнер показал, что личность является первичной реальностью, творческим и действующим началом, центром, а не периферией, целью, а не средством»[165]. Штирнер не одинок – в этом направлении пытались идти и либералы, но каждый раз перед призраком хаоса отступали под сень порядка, собственности и плюралистичного государства. Штирнер не боится хаоса.
Его общественный идеал – не какое-то устройство общества, а Союз эгоистов, движение свободных бунтарей, не принимающих правил общества.
Это стык максимального либерализма и «немедленного» анархизма – анархо-индивидуализм. Анархия для него – это и цель, и образ жизни, субкультура. Именно так большинство и представляет себе анархистов. Начинающие анархисты, далекие от понимания его теории в ее многообразии, также представляют себе истинный анархизм как агрессивную «антиобщественную тусовку». Это круто. Но это – уже не противостояние Системе, уже не анархизм. Отказ от конструктивной программы – путь отступления для анархистов в маргинальную подсистему общества. Общество выделило им этот безопасный закуток и отгородилось от него полицией. Атаки варваров на цивилизацию из этого маргинального закутка – удобный предлог для наращивания репрессивности государства без угрозы реального революционного движения, способного что-то изменить. Ведь анархо-индивидуалисты добиваются свободы для сильных: «с горсточкой силы можно сделать больше, чем с мешком прав»[166], – писал Штирнер. А это – уже принцип элитарных, не анархических и не социалистических теорий. Социалисты тоже искали пути к свободе. Но они понимали, что право сильного – это путь к порабощению слабого, а не к свободе. Маркс, который тоже не боится крайностей, отрицает индивидуализм ради личности, право сильного ради права каждого.
Зарисовки о коммунизме «ранних» Маркса и Энгельса сознательно абсурдны. Философская подготовка приучила их не останавливаться перед препятствиями реальности. Философ имеет право формулировать заведомо нереализуемые в современном мире цели, исходя только из чистых принципов. Как математик может приходить к формулам, действие которых невозможно в реальном мире. Маркса это не смущает, так как революция все равно сметет современный мир, переустроив его на совершенно иных началах. Отрицая принципы современного мира, Маркс полагает, что уже этим определяет принципы будущего. Критика сущего, отрицание его принципов — ключ к прогнозу будущего. Но разрушение, попытка создать новое самим актом разрушения основ существующего общественного здания, вовсе не обязательно ведет к возникновению принципиально новых общественных отношений, к творческому прорыву в будущее. Груда кирпичей качественно отличается от рухнувшего здания, но она ближе по сути к той груде кирпичей, из которого здание строилось, чем к качественно новому зданию. Также и социализм в СССР вобрал в себя больше от докапиталистической традиции, чем от принципов, разработанных социальными мыслителями XIX в.
Нельзя создать нечто новое, не разрушив чего-либо в старом. Но разрушения недостаточно для творчества. И детская игра, результатом которой является груда сломанных игрушек – это имитация творчества, но еще не само творчество. Также как и ленинский военный коммунизм – это имитация нового общества, в действительности являющаяся грудой развалин прежних общественных укладов. Где грань допустимого разрушения и критерий готовности общества к переменам? На этот вопрос было рано отвечать XIX веку, воспитанному на романтике баррикад.
Маркс изначально был склонен трактовать собственность расширительно. Став коммунистом, он даже о коммунизме, то есть обществе, упразднившем частную собственность, пишет: «на первых порах он выступает как всеобщая частная собственность», а «категория рабочего не отменяется, а распространяется на всех людей»[167]. Это умственное упражнение молодого Маркса язвит коммунистическую практику страшнее любой либеральной критики. Получается, что коммунизм «на первых порах» организует общество сверхсобственника, доведя до максимума черты собственности (в том числе и негативные ее черты). Так и получилось. Реальные коммунистические режимы не уничтожили собственность в понимании Прудона, а лишь придали ей чудовищные монополистические формы.
Маркс утверждает, что предложение Прудона уравнять заработные платы не решает проблемы – общество выступает в роли «абстрактного капиталиста»[168]. Очень тонкое наблюдение, но не над теорией Прудона. Ведь он не сводил все решение вопроса к уравнению заработной платы. Но если ассоциация становится единственным контрагентом работника (как предлагает Маркс), то она остается абстрактным капиталистом.
Преодоление этого грубого коммунизма описывается Марксом скорее как проблема, чем как программа. «Коммунизм как положительное упразднение частной собственности» – это гуманизм, развитость культуры, осознание человеком своей сущности, возвращение человека из частных форм жизни к своему общественному бытию, всестороннему развитию. Получается не столько социальное явление, требующее преобразования общества, сколько культурный процесс. В это время молодой Маркс еще не был революционером, и вся логика его рассуждений отталкивала от революционных действий, которые позволяли привести только к грубому коммунизму. Но дальнейшие размышления приводят Маркса к необходимости «коммунистического действия»[169], поскольку интеллектуального отрицания идеи частной собственности недостаточно. Получается, что путь к истинному коммунизму (гуманизму) ведет через коммунистическое действие, а значит в существующих условиях – через грубый коммунизм, столь убедительно раскритикованный выше.
В «Экономико-философских рукописях» Маркс отталкивается от посылки, что «основу монополии» составляет «частная собственность»[170]. Это мнение принимается без доказательств, но ниже фактически опровергается. Монополия оказывается более глубоким явлением, чем частная собственность. Более того, если монополия всегда основана на частной собственности, то получается, что монополия ассоциации трудящихся – это тоже частная собственность. Следовательно, это – не общественная собственность, не собственность всех трудящихся, а монополия организации, построенной также, как частно-собственническая корпорация. Следовательно, государственная собственность и даже собственность «всех трудящихся» – это не общественная собственность.
Не удивительно, что ранний Маркс некоторое время колебался, что считать основной причиной существования классового общества и эксплуатации: частную собственность или нечто иное. Частная собственность бросалась в глаза и возмущала своими проявлениями. Но в юности Маркс хорошо видел, что упразднение частной собственности не решает проблему. Прежде всего, оно не меняет характер труда.
Как сделать труд настолько привлекательным, чтобы он стал добровольным? Это – задача, над которой бились представители самых разных оттенков мысли с глубокой древности. Вслед за Оуэном Маркс видит решение этой, равно как и ряда других проблем, в преодолении специализации. В «Немецкой идеологии» вместе с Энгельсом он решает эту проблему в духе русской дворянки, решившей бежать с любимым и добывать средства тем, что «трудиться» в перерывах между прочими делами вроде примеривания шляпок и чтения романов. Предложение Маркса и Энгельса, выдвинутое для решения проблемы специализации, характерно только для очень наивных представителей интеллигенции, никогда не занимавшихся физическим трудом, который требует навыков и квалификации: «в коммунистическом обществе, где никто не ограничен каким-нибудь исключительным кругом деятельности, а каждый может совершенствоваться в любой отрасли, общество регулирует все производство и именно поэтому создает для меня возможность делать сегодня одно, завтра – другое, утром охотиться, после полудня ловить рыбу, вечером заниматься скотоводством, после ужина предаваться критике, — как моей душе угодно, – не делая меня, в силу этого, охотником, рыболовом, пастухом или критиком».[171] Общество обеспечит…
Но не будем смеяться над этой идеей, такой абсурдной для XIX в. На то и футурология, чтобы предвидеть времена, когда невозможные требования могут стать вполне реальными.
Интересно, что в этой наивной картинке коммунистического общества разделение труда сохраняется, но оно не закреплено социально. Один и тот же человек, словно по-детски играя, занимается то аристократичной охотой (вряд ли при развитом животноводстве она преследует цель добычи продовольствия), то прозаическим скотоводством и рыболовством, то демократичной критикой. Но в этом детском саду присутствует мудрый воспитатель – общество, которое «регулирует», решает, чего не хватает – скотоводства или критики.
Машинный идеал превращает это регулирование в «простую статистику», подсчет дефицита и ресурсов. Компьютерные мощности конца ХХ в. (не говоря уже о статистиках предыдущего столетия) не в состоянии подсчитать всю совокупность возможностей и потребностей человека даже в грубых чертах, не говоря о таких деталях, как форма и цвет модной одежды или вкусовые оттенки кетчупа. Тем более, что и сам человек заранее не сможет сказать, сколько чего ему потребуется через год, когда продукт должен прийти к потребителю. С уверенностью можно сказать только, что “статистики” всегда будут считать избыточным количество язвительных критиков их регулирования. Дело, таким образом, даже не в недостаточности статистических возможностей, а в непостоянстве человеческих потребностей. Их можно только предугадать, подстроиться под них или подстроить их под регулирующий шаблон. Последний путь в наибольшей степени враждебен потребителю.
То же – и в отношении занятий. Даже в мягкой советской форме распределения студентов после вуза, регулирование профессиональной принадлежности создавало множество проблем для трудящихся, калеча их судьбы и вызывая отвращение к труду, мечту о пенсии. Каждодневное регулирование, дергание от одного вида работы, от творчества к скотному двору (даже чистенькому и автоматизированному) – это ли не пытка. Но Маркс и Энгельс вовсе не похожи на садистов. Просто они не знают, как соединить две гуманистические идеи – избавление от однобокого специализированного труда и рациональную организацию общества, при которой все получают то, что желают.
Философский радикализм Маркса и Энгельса позволил им сформулировать социальные условия человеческого счастья – заниматься разнообразной деятельностью в свободном сотрудничестве с другими людьми, меняя одни полезные занятия на другие. По сути речь идет о преодолении специализации. Такая жизнь может существовать в условиях, когда общество обеспечивает каждому человеку тот «фронт работ», который ему по душе, моментально согласуя многочисленные человеческие потребности как в производстве, так и в потреблении. Это, в свою очередь, возможно только при условии, что коммуникации, культура и политический механизм позволяют немедленно согласовывать интересы, что уже нет технологически обусловленной специализации людей (а именно на ней основано индустриальное общество, современное «классикам»). Общество должно быть социально однородным, люди – альтруистичными, самоотверженными, готовыми свободно принять именно то, что «нужно обществу», а общество – нуждаться именно в том деле, которым “взбрело в голову” заняться индивидууму. Потребности общества будет определять регулирующий центр, выполняющий свою работу также самоотверженно (не в собственных социальных интересах, а в «научно» вычисляемых интересах всех людей). Первоначально функции этого центра возьмет на себя «пролетарское государство», то есть революционеры, опирающиеся на пролетариат – наименее привязанный к капиталистическому строю, к старой культуре класс. При этом насилие может осуществляться только в отношении меньшинства — бывших эксплуататоров.
Нарушение одного из этих условий приводит к крушению или перерождению всей системы. Если руководящий центр не сумеет найти решение, устраивающее всех рабочих, ему придется прибегнуть к насилию против части трудящихся. Если в однородном обществе выделяются особые социальные группы (и особенно – вокруг регулирующего центра), то «интересы общества», распадутся на интересы господствующего и иных классов. Если люди не будут альтруистами, то их интересы не удастся согласовать, и придется принудительно отчуждать их труд в пользу регулирующего центра. Но уже по мере продвижения к идеалу коммунистический уклад будет разлагаться под влиянием противостоящих социальных интересов, еще не растворившихся в социальной однородности. Целостность общества будет нарушаться, эгоисты станут паразитировать на труде альтруистов. Неудача Оуэна повторится в масштабах всего мира. Отсюда надежда Маркса на очищающий социальный взрыв, после которого все организуется сразу по единому социальному плану.
Если забыть об авторитарном регулировании человеческой деятельности, то ее идеал по «Немецкой идеологии» – это игра (позднее ставший более солидным Маркс предпочтет идеал научного творчества). Немножко того – надоело – немножко другого – наскучило – возьмемся за третье. Игра и труд – это не одно и то же. Маркс это понимает, и произносит фразу, шокирующую читателей: «коммунистическая революция выступает против прежнего характера деятельности, устраняет труд…»[172]
Эта фраза часто вызывает недоумение как у сторонников, так и у противников Маркса. Так, В. Гринив считает, что призыв к уничтожению труда является призывом к уничтожению человека, так как труд – первопричина человеческого существования[173]. Так, продолжая мыслить в позднемарксистской системе координат, комментаторы просто не понимают, что сказал Маркс.
Сказав «А», Маркс и Энгельс не сказали «Б», вызвав недоумение у недалеких критиков. В рукописи Маркс попытался дать определение труда и таким образом устранить возможное недоразумение. Но, написав: «современную форму деятельности, при которой господство…», зачеркнул, и пошел дальше.