74984.fb2
Иванов дежурил в этот день на посту, в который входил Белый зал, и видел, как унтера ввели в него сотни три парней, большей частью крестьян в армяках и лаптях, бородатых, обезображенных забритыми лбами. Прижимая к животам шапки, выстроенные в две шеренги лицом друг к другу во всю длину зала, они оторопело оглядывали золоченые люстры, мраморные колонны и паркет, середина которого оставалась блестящей, не тронутой их мокрой обувью, потому что опытные унтера вели гуськом вдоль стен, оставляя широкую дорогу для прохода начальства.
Но вот раздалась команда, все замерли и повернули головы в сторону зал на Неву. Идя рядом, показались братья - более высокий и стройный Николай и меньший ростом да еще нарочно сутулившийся Михаил. За ними - толпа генералов и офицеров.
Братья пошли по фронту. Каждый держал мелок, какими господа записывают счет на сукне ломберных столов. По очереди: царь - первого, Михаил второго, царь - третьего, брат его - четвертого, метили новобранцев буквами на одежде, приговаривая: "Сапер... Павловец... Улан... Семеновец... Конногвардеец..." - И тотчас офицер названного полка, выделясь из группы сопровождавших, оказывался около рекрута, чтобы передать его также мигом выраставшему рядом унтеру, уводившему "своего" к стенке зала, где постепенно выравнивались Отделения и взводы. Иногда царь с братом останавливались перед рекрутом и совещались, куда лучше подходит по росту, сложению, по цвету волос и глаз. Иногда задавали вопросы и хохотали над ответами испуганного парня. А за ними, как эхо, смеялась свита, хотя не всегда слышала, что лепетал оторопелый рекрут.
Окончив разбивку, царь с братом ушли, за ними поспешили генералы и офицеры. Унтера повели команды к Иорданской лестнице. Лакеи, чертыхаясь, вытирали тряпками лужи, оставленные лаптями на паркете, который завтра чуть свет окончательно загладит артель полотеров. Скороходы с курильницами прошли по залу. Запахло смолкой, таял в воздухе синеватый дымок.
Иванов двинулся в обход поста, представляя, как идут сейчас под дождем в разные концы незнакомого им огромного Петербурга деревенские парни, для которых нынче началась солдатская доля с каждодневной руганью и битьем. Скоро узнают бедняги, что только одна треть новобранцев доживет до отставки...
Не поспели, казалось, оглянуться, а уже пролетел год, как чудом встретились, как обвенчались. Пролетел год в двух светлых комнатках во дворе на Мойке. Потерлись крашеные полы, потускнел, несмотря на чистку, самовар, разбились две фарфоровые чашки. А здешняя хозяйка нисколько не потускнела, а расцвела еще краше, стала звонче петь за работой, чаще смеяться - все оттого, верно, что в муже не ошиблась нисколько.
И ему делалась все милей добротой, порядливостью, покладистым характером.
Хорошо и покойно Иванову дома, а во дворце в эту осень куда как тревожно. В конце октября заговорили, что вот-вот царь прикажет гвардии двинуться в какую-то Бельгию, где народ бунтует против законного короля. Но скоро про тех бунтовщиков забыли - восстание началось куда ближе, в Варшаве. Придворные господа шептались, что великий князь Константин, которого едва не захватили в постели, бежал из Варшавы под конвоем верных ему войск. Даже не пытался с этими полками сопротивляться восставшим, которых вначале было совсем немного. Верно Красовский говорил, что, кроме смотров, ни к чему не пригоден, раз ныне трусом оказался.
Восставшая Польша объявила войну России. Командовать армией царь назначил фельдмаршала Дибича.
Гвардия выступила в поход, и вскоре во дворце пошли невеселые слухи. Сначала у поляков было всего тридцать тысяч войска, но, пока наши подходили, набралось за сто тысяч отлично вооруженных в арсеналах, устроенных нами же на польской земле. Толковали, что Дибич не озаботился доставкой продовольствия, а польское население ничего не продает русским.
Рождество и новый, 1831 год прошли тихо. Из традиционных торжеств совершили только церковную службу 25 декабря да водосвятие в крещение - то и другое без военного парада.
В феврале отпраздновали победу под Гроховым. Слушали благодарственный молебен, над занесенной снегом Невой гремели пушечные салюты, взлетал разноцветный фейерверк. Но все чаще на улицах встречали женщин в трауре, с заплаканными лицами.
Весна наступила ранняя и дружная - в Польше разлились реки, распустило дороги. И по ним на театр войны потребовали осадную артиллерию, передавали - чтобы в мае штурмовать Варшаву.
А в роте шла обыденная жизнь: кто-то просился в отставку, кто-то крестил детей, холостяки опаздывали на поверку и получали нахлобучку от начальства. Потом случилось совсем плохое - тяжко заболел Карп Варламов. На рассвете понедельника вернулся из города без шинели и знаков отличия, в разорванном сюртуке, с глубокими ссадинами на щеках и шее. По темному времени этого никто, кроме дневального, не заметил, но соседи слышали, как он кашлял и стучал зубами: видно, не мог согреться. Утром отказался встать на поверку и обругал фельдфебеля зудой, когда тот уговаривал повиниться полковнику за гульбу. Качмарев на доклад фельдфебеля приказал не трогать Варламова, должно, ждал вестей из полиции, что набедокурил, но днем к дверям канцелярии подкинули узел - шинель Варламова с завернутыми в нее всеми наградами. Этой ночью Карп почти непрерывно кашлял, не давая спать целому взводу. На вопросы товарищей отвечал:
- Сам во всем виноват. С меня и взыщут, коли встану.
Отвезенный в дворцовый госпиталь, Карп горел сильным жаром, но был в памяти. Навестившему его через три дня Иванову показался плоской восковой куклой, остовом недавнего силача и красавца. Палата была небольшая, и две другие кровати пустовали.
- Опять, видно, писарей бить полез, - укорил Иванов.
- У лепщика господина Ковшенкова гостевал, - отвечал Карп еле слышно. Он от государя за мой статуй награду получил и меня в честь того кормил-поил и золотым подарил.
А дрался оттого, что погубителя дочки встретил. И трезвый не стерпел бы...
- Где же? Как? - -спросил Иванов.
Варламов с натугой повернулся на бок, лицом к приятелю, после чего, отдышавшись, продолжал:
- Шел мимо Кадетского корпуса на Острову. Там около ворот, гляжу, писарь с молодкой пересмеивается, щекотит ее, а тут его из фортки кто-то и окликни: "Сладков! Идем, что ли?" Я уже было их миновал, а тут вернулся, в морду ему заглянул - тот ли?.. Вижу - беспременно тот: лицом чистый, глаза большие и зубы белущие бабенке скалит. Все ж таки для верности спросил: "Не Тихоном ли тебя звать?" - "Я и есть, - отвечает. - А у вас ко мне дело имеется?" - "Да, - говорю. - Я Фене Варламовой из Ярославля отцом довожусь". - "Никакой, - отвечает, - Фени я не знаю..." А сам побелел да задом к двери... Ну нет! Сгреб я его - да об тумбу каменную, что рядом торчала, харей, харей, зубками белыми, носиком хваленым раз да раз, так что мигом в крови захлебнулся. А баба та давай голосить: "Караул, убивают!.." Что ж, может, и убил бы, да тут писаря из дому набежали. Видать, там команда ихняя квартирует и куда собравшись, все примундирившись... Ну, и пошло у нас - дал я, кажись, каждому. Да ведь шестеро...
В сени затащили, повалили, связали полотенцами мокрыми, как барана, рот заткнули, на ледник чей-то снесли и бросили... - Карп снова перевалился на спину, полежал, трудно и редко дыша, и закончил: - Утром куфарка чья-то пришла мясо брать с фонарем, так разрезала ножиком полотенца да встать помогла...
- Доложить полковнику, чтобы их сыскал? За такую расправу, поди, под суд пойдут, - предложил Иванов.
- Чего там... - прикрыл веки Варламов. - Я драку затеял, мне и помирать. Но и Тишке, сукину сыну, больше не красоваться...
- С чего тебе помирать? - возразил Иванов, хотя видел, что очень на то похоже; теперь Карп лежал, закрыв глаза, и едва приметно дышал. - Вот я от Анюты гостинца, пирожков твоих любимых капустных, принес да яблоков моченых с брусникой.
- Спасибо... Яковлевне своей кланяйся. Скажи, из всех жен гренадерских одну ее почитал... - Карп закрыл глаза, смолк и так долго не разжимал губ, что Иванов подумал, не уйти ли.
Но только пошевелился, как больной заговорил: - Чего помирать?.. Оттого, что жить постыло... Ежели семьи путной нету, которой надобен, то хотя и куклой раззолоченной, а чем жить, когда совесть гложет?..
- Тебя-то? - удивился Иванов. - Какой куклой?.. И неужто за писаришку того совестью маешься?
- Не то... - нетерпеливо передернул щекой в запекшихся ссадинах Карп. А всех нас, которые тогда на площади были, хоть и во дворец ноне взяты и в мебель золоченую из защитников отечества превращены, совесть до смерти жалить должна...
Как не поддержали братьев своих, не перебежали в ихние ряды, чтобы вместе на власти войной пойтить?.. Ну, офицеры молодые сробели. А мы что же?.. Правда, знать, даже у бывалого солдата разум в строю отымается... Варламов опять смолк и закрыл глаза.
Иванов в страхе оглядывался - нет, слава богу, кругом пусто... А больной снова заговорил, уже совсем еле слышно:
- Ты полковника проси, что в ящике моего есть - рублей, никак, триста сестре переслать. Как звать, помнишь?
- В Ярославль, во второй полицейской части, по Углицкой улице, в доме купца Бусова, мещанке Домне Васильевой Куриной, - припомнил Иванов, что писал на конвертах.
- Все верно. А от себя отпиши, как я его нашел и что с им сделал... Аль не надо?.. Ну, как хошь...
Через неделю отделение гренадер с опущенными в землю дулами ружей провожало катафалк с останками Карпа Варламова на новое кладбище при устраиваемой Чесменской военной богадельне.
Первые похороны в роте вызвали надобность испросить у министра двора, кто из чинов должен идти за гробом, - ведь при среднем возрасте в полсотни лет следующих ждать долго не придется. Приказано: за гробом гренадера 2-й статьи следовать отделению с унтером, а 1-й статьи - с фельдфебелем. Когда ж помрет унтер, то провожать взводу с обер-офицером, а ежели офицер - то всей роте. Родилось еще одно правило, тотчас выученное наизусть Петухом, который на учениях начал требовать, чтоб гренадеры отвечали и эти "пункты".
Вскоре после похорон один из лакеев, убиравший царские комнаты, сказал Иванову, что в государевом кабинете появилась статуэтка Варламова с ружьем у ноги. Поднес ее недавно мастер, который отливал, за что пожалован алмазным перстнем из Кабинета. Видно, на радостях и угостил гренадера в тот злосчастный день, когда встретился со своим недругом. Но вот, оказывается, жгла Карпа изнутри не одна злоба на дочкиного погубителя, а еще воспоминание о Петровской площади и унижение лакейской службой дворцовой. Всем виделся только кутила и драчун, а выходит, носил в душе особенные занозы, которые в последней беседе Иванову высказал... Теперь и его те занозы порой колют... А может, кто еще из гренадер Их в себе чувствует? Но разве узнаешь?..
9
В мае отпраздновали победу Дибича под Остраленкой. Говорили, что теперь двинется на Варшаву. Но вскоре пришло известие - Дибич умер от холеры. Вместо него государь назначил Паскевича.
Как всегда во дворце, громко говорили одно, а шептали другое. Передавали, что фельдмаршал умер с перепою, и гренадеры верили, потому что прошлым летом не раз видели у Шепелевского дома, где жил Дибич, вызванный ко двору, как вечерами лакеи высаживали его из кареты с багровым лицом и несвязной речью.
А через полмесяца привезли депешу о смерти цесаревича Константина в Витебске, где почему-то оказался в стороне от военных действий. При дворе был наложен траур, но о покойном почти не вспоминали. Отчасти оттого, что шестнадцать лет прожил в Польше, главное же от слухов, что царь им недоволен.
Причиной смерти объявили ту же холеру, а шептали, будто отравился "от огорчения".
Но сама холера не была выдумкой. Еще прошлой осенью толковали, что в окрестностях Петербурга случались заболевания этим страшным недугом, против которого бессильны все средства лекарей. А сейчас Качмарев получил приказ запастись трехмесячным продовольствием на всю роту и держать его в неприкосновенности на случай, если в городе появятся больные и дворец окружат карантином, настрого запретив выход в город. Гренадеры-артельщики, взяв пароконный фургон дворцового обоза, приняли из казенных магазинов и купили на рынке потребное количество муки, круп, масла, квашеной капусты, луку, вяленой рыбы и солонины да набили тем ротную кладовую и угол дворцового ледника. Но когда приказали сделать то же и семейным гренадерам, которые довольствовались дома, на выдаваемые деньги, их бабы закричали, что от несвежих припасов всех проберут поносы, да где видано в самое лето жить без свежей рыбины и мяса с зеленью? Пришлось полковнику пригрозить женатым, что прикажет переселиться в казарму, как в военное время, а жены, коль не нравится объявленный порядок, пусть немедля выбираются из дворцовых квартир. Тогда узнают, где верней от болезней укрыться.
Слушая такие распоряжения, Иванов тревожился: а как же Анюта? И спросил о том Качмарева.
- Мы вчерась так решили, - ответил полковник, - ежели будет ожидаемый приказ, то неси в ротный цейхгауз что поценнее, квартиру запирай и Анюту веди к нам на житье - всё рядом будете.
Двор выехал в Царское и заперся там, окруженный заставами из солдат на всех проезжих дорогах и пешеходных тропках, а по городу поползли слухи о заболевших. Конечно, умирали и важные господа, как графы Потоцкий и Ланжерон, которых знали во дворце. Но людей простого звания ежедневно валило сотни. В больницах открыли особые покои для холерных. Полиция расклеила объявления, в которых запрещала пить некипяченую воду, есть сырые овощи, приказывала обтираться уксусом и настойкой на стручковом перце, сообщать будочникам о заболевших желудком для помещения в больницы. По улицам громыхали черные кареты, в них запихивали корчившихся в судорогах холерных, а порой просто подвыпивших.
Уходя в роту, Иванов просил Анюту не выходить из дому без крайней надобности и сам покупал в ближних лавках все нужное. Но понимал, как тоскливо в такое время сидеть одной. Да еще лето выдалось жаркое, духота шла с чердака под железной крышей...
В начале июня из города стали передавать, что в холерные больницы тащат здоровых людей, чтобы обобрать, а оттуда уж никто не выходит, что в смоленых гробах на кладбище полиция по ночам отвозит еще живых. 6 июня купеческие "молодцы" и ломовые извозчики ворвались на Сенной площади в холерную больницу, убили нескольких врачей и фельдшеров, выбросили в окна лекарства. Полиция в страхе разбежалась.