75132.fb2
В 1727 году Пенелопа Обэн перевела и напечатала без имени автора (эти мелкие литературные кражи были тогда в порядке вещей) книгу Робера Шалля «Знаменитые француженки». В этом романе автор-вольнодумец, любитель пожить и страстный путешественник, рассказывал ряд пикантных историй, довольно слабо связанных между собой.
Недрогнувшей рукой Пенелопа Обэн сокращала книгу Шалля и вписывала многое от себя. Первая история в романе Шалля рассказывает о молодом человеке по имени де Руэ, без памяти влюбленном в некую Манон дю Пюи. Накануне свадьбы он находит страстное письмо, написанное каким-то Готье его невесте. Обезумев от горя, де Руэ решает покончить с собой, но потом спохватывается и пишет Манон письмо, заканчивающееся словами: «Прощай, жестокая, неблагодарная, коварная Манон!» Если вспомним слова, с которыми герой Прево обращается к своей любовнице после его лекции в Сорбонне, то нетрудно уловить те же эпитеты, тот же ритм фразы.
Сходство между отдельными эпизодами у Шалля и Прево этим не ограничивается.
С де Грие происходит то же, что и с героем Шалля господином де Прэ, который тайком женился на мадемуазель де Лэпин. Отец молодого человека, прознав об этом, врывается к молодоженам с четырьмя подозрительными типами, которые по его приказу хватают и увозят сына в карете. Так же, как и де Грие, господина де Прэ сажают в тюрьму Сен-Лазар, где он узнает, что Мадлен де Лэпин умерла во время родов в приюте. Выйдя на свободу, де Прэ находит прибежище у своего брата в Нормандии, что совпадает с концовкой романа Прево.
Черты Манон встречаются и в «Истории де Франа и Сильвии». Кокетливая, ветреная, любящая удовольствия Сильвия, уличенная де Франом, который любит ее неодолимой любовью, в неверности, умоляет возлюбленного ее выслушать, вызывает у него умиление и вновь покоряет его сердце.
Однако вскоре Сильвия умирает в монастыре Пуату, после того как еще раз изменяет де Франу, по ее уверениям, не по своей воле, а благодаря колдовству…
Что сказать по поводу приведенных эпизодов? Весьма вероятно, что писатель использовал их, работая над своим романом. «Очарование героинь Шалля, — пишет по этому поводу А. Бийи, — и их невольные измены, дополненные и исправленные миссис Обэн, роковые страсти его героев, тюрьмы, смерть — эти характеры и темы могли поразить чувствительного Прево, подсказать ему отдельные описания и сцены»…
Но несомненно также и то, что книги Пенелопы Обэн не были для Прево единственным литературным источником вдохновения. Он черпал и у других авторов. Так, вполне возможно, что Прево вдохновлялся известной английской драмой Дж. Лилло «Лондонский купец», где герой ради любви к корыстолюбивой и безнравственной Милвуд совершает преступление и гибнет на эшафоте. Не мог Прево не знать и романа Д. Дефо о похождениях Молль Флендерс, судьба которой, как отмечает профессор А. Елистратова, многими внешними приметами схожа с судьбой героини Прево. Иные исследователи (Анри Радье) пишут о моментах прямого подражания у Прево. А. это значит, что опыт реализма Д. Дефо был далеко не безразличен автору «Манон Леско».
И все же авантюра Прево с красивой узницей Сальпетриер, которой вполне могла быть Манон Эду, хочется думать, послужила одним из основных источников сюжета романа.
Однажды издатель Нольм, настырно требующий оплатить авансы, выданные нищенствующему литератору в счет его будущих сочинений, с удовольствием раскрыл свежую рукопись Прево и прочел заглавие: «История кавалера де Грие и Манон Леско». Летом 1731 года роман появляется в Голландии у книгопродавца как дополнение к седьмому тому «Записок знатного человека».
С этого часа Прево познал подлинный литературный успех и всласть вкусил от щедрот издателя.
Но еще больший успех выпал на долю сочинения аббата Прево у него на родине. Правда, здесь роман появился два года спустя, только в 1733 году. Книга была издана отдельно, как не имеющая отношения к «Запискам знатного человека». И вообще имя автора на обложке отсутствовало. Значилось лишь, что это «сочинение г-на Д***», изданное якобы в Амстердаме. Публика встретила историю Манон и кавалера де Грие с большим интересом. Все восторгались мастерством и умением автора писать занимательно, тем, что ему каким-то образом «удается внушить порядочным людям сочувствие к героям — мошеннику и публичной девке». «Газета двора и Парижа» сравнила Прево с Вольтером. И даже те, кому сочинение пришлось не по вкусу, например старшине сословия адвокатов и литератору Матье Марэ, вынуждены были признать, что «все набрасывались на эту книгу, как мотыльки на огонь».
Не прошло, однако, и четырех месяцев, как власти отдали приказ изъять и уничтожить «безнравственную» книжку. И это тогда, когда нравы отличались особой распущенностью. В таком случае, почему роман столь поспешно изымали из продажи? Видимо, потому, что те, кто предавался пороку втайне, цинично не желали признавать сочинение, в котором увидели лишь описание фривольных приключений, не более. «Легкий взгляд XVIII столетия, — писал по этому поводу А. Герцен, — не умел разглядеть во всю ширину и бездонность ужас любви к такому существу, как Манон…» Недалеким и пресыщенным великосветским снобам не понять было того, что родилось великое произведение, в котором «все естественно, все правдиво, все верно», как скажет о нем А. Франс, назвав «чудом искусства».
«Манон любит в продолжение всей своей жизни, — писал далее А. Франс, — а остается верной неделю. Ей нужны тряпки, ужины, в ней все дышит страстью, и даже на тележке, везущей ее в Приют, она остается прелестной; ее нельзя не любить! А юный кавалер, решающийся ради нее на мошенничество и прячущий карту за манжет, разве он не вызывает истинного сострадания? Эти дети оба изрядные плуты, но они любят друг друга… И сколько людей, закрывая книгу, скажут: «О Манон! как бы я любил тебя, будь ты жива!»
Книга была запрещена, и Прево едва ли рассчитывал при своей жизни увидеть ее новое издание. Тем не менее двадцать лет спустя, в 1753 году, она вышла в двух томах с прекрасными гравюрами Паскье и Гравело. Аббат Прево к тому времени обрел славу крупнейшего писателя современности.
Вернемся, однако, в Гаагу, где в каморке под крышей мы оставили господина аббата. Дела его поправились, но ненадолго. Гонорар улетучился как дым, и снова надо было сидеть, согнувшись над листом бумаги, чтобы заработать на жизнь. К тому же влюбчивого аббата вновь поразила стрела Купидона. Его избранница, девушка красивая, благородного происхождения, обладала, к несчастью, ветреным характером. Прево лучше, чем кто-либо, знал, что Ленки Экхардт не могла прослыть добродетельным существом. Ему были известны ее легкомыслие и шумные похождения и ее способность извлекать выгоду из своих романов. Болтали, что она обирала любовников, иных доводила до нищеты. Была ли эта пленительная блондинка с томным взглядом всего-навсего пошлой куртизанкой, падкой на роскошь? Была ли она жадной и кокетливой соблазнительницей? Подвластный капризам женщины, которую любил, Прево закрывал глаза на ее поведение, прощал ей измены и исчезновения, за которыми всегда следовали пылкие примирения, когда слезы чередовались с ласками и горячими клятвами. Надо ли говорить, что все заработанные деньги уходили на экстравагантные причуды его возлюбленной, ее туалеты и удовольствия!
Положение, в котором оказался Прево, напоминало перипетии его знаменитого романа. Неужели он пророчески изобразил в нем свою собственную судьбу? Во всяком случае временами ему казалось, что он выступает в роли кавалера де Грие, а Ленки — это Манон.
Что касается литературоведов, то они попались на удочку этого видимого соответствия и одно время решительно заявляли, что Ленки и есть прототип Манон Леско. Это можно было бы правдоподобно доказать, если бы роман Прево появился в 1733 году. Тогда имелось бы основание считать, что любовное приключение в Голландии легло в основу сюжета книги. Та же слепая страсть влюбленного в потаскушку, та же судьба, вынуждающая Прево, чтобы покрыть расходы на содержание любовницы, бегать от кредиторов и, находясь с ней в Англии, пойти на мошенничество, которое могло ему стоить жизни, — все это действительно являет очевидную аналогию с де Грие. Но поскольку, как позже установили, первое издание вышло в 1731 году, надежда найти в даме из Гааги прообраз Манон равна нулю. В самом деле, свою рукопись Прево передал в типографию в феврале, а со своей возлюбленной, видимо, встретился не раньше, чем в марте того же 1731 года. Это значит, что все злоключения, которые он пережил с Ленки, имели место уже после выхода романа в свет. Но авантюра с обворожительной и беспутной Ленки подтверждает вывод историка Лежье-Дегранжа о том, что Прево вывел в своем романе тип мелкой куртизанки, который был тогда распространен в достаточном числе экземпляров.
Как следовало ожидать, связь с обольстительной голландкой привела его на край пропасти. Наделав долгов и не в состоянии их оплатить, Прево благоразумно покинул город, иначе говоря, сбежал от кредиторов. Все его нехитрое имущество пошло с торгов. Но вряд ли пострадавшие остались довольны суммой, которую удалось выручить на распродаже. Выручка составила всего 500 флоринов против 2500— суммы по тем временам огромной, которую задолжал этот пройдоха аббат. Он же, в то время как его костили и проклинали, трясся в почтовой карете по разбитой дороге вдоль побережья. Напротив него с неприступным видом восседала прекрасная Ленки. Как ни странно, она не бросила своего обожателя и последовала за ним. Куда направлялись беглецы? Одни предлагали искать их в Берлине, другие утверждали, что они скрылись в России. Между тем парочка пересекла море и благополучно высадилась в Англии.
В Англии, где ему уже доводилось жить, он надеялся поправить свои дела. Тем более что в этой стране у него было немало друзей. Он бывает в свете, дружит с знаменитыми писателями, путешествует. И чем ближе узнает страну, тем больше она ему нравится. Ее мудрые, как ему кажется, законы, дух веротерпимости, что царит в религиозных учреждениях в отличие от французских монастырей, «где пестуются безделье и праздность», — все приводит его в умиление, и он восклицает: «Счастливый остров!..»
События, развернувшиеся вскоре, надо думать, несколько охладили его восторги.
Чтобы как-то существовать, он начал издавать газету «За и против». Ее страницы заполняли материалы на политические, философские, исторические, теологические и географические темы, она широко знакомила с английской культурой, поскольку ее задачей было информировать французов о жизни Англии. Но ни газета, ни упорный литературный труд не улучшили его положения. Несравненная Ленки требовала новых нарядов, новых развлечений, новых удовольствий.
Прево поступает воспитателем к сыну богатого и влиятельного человека. Настает роковой день — 13 декабря 1733 года, начальник тюрьмы Ньюгейт заносит в списки арестантов фамилию Марк Энтони Прево. Что случилось? Ответ на этот вопрос мы находим в том же списке, где о причинах ареста говорится: «Преступно подделал документ с просьбой выдать ему 50 фунтов». Автор «Манон Леско» рисковал, по крайней мере теоретически, смертной казнью, то есть виселицей. В каком отчаянном положении он, видимо, оказался вновь, если пошел на такой шаг!
К счастью для Прево, отец его воспитанника (от имени которого он сочинил подложное письмо с просьбой выдать деньги) отказался от преследования. Через несколько дней против имени Прево в списках арестантов появилось спасительное слово: «Освобожден». Но оставаться более на «счастливой земле» он уже не мог.
Несколько месяцев его жизни окутаны тайной. Возможно, он укрылся в Бельгии или Германии. Где-то здесь его настигает приятное известие. Ему даровано прощение и разрешается вернуться на родину.
Во Франции он, знаменитый писатель, тотчас же попадает под покровительство принца Конти, тот делает его своим домашним священником. На самом деле это чистая фикция, никто не требует от него исполнения обязанностей духовного отца. Об этом он договорился со своим покровителем при первой же встрече.
— Монсеньер, я никогда не служу мессы, — откровенно предупредил Прево.
— Пустяки, а я ее никогда не слушаю, — ответил Луи Франсуа де Бурбон-Конти, кузен Людовика XV.
Оставшиеся двадцать семь лет жизни Прево провел относительно спокойно. Он жил вне монастыря, все более уединенно, носил одеяние, подобающее белому духовенству (таково было одно из условий его возвращения), и писал, писал. Иногда неделями не покидал своего кабинета, создавал нескончаемые романы, трактаты, книги о путешествиях, много переводил с латинского и английского. Из-под его пера, которое, по словам того же А. Франса, словно само ходило по бумаге, одно за другим выходили сочинения: «История Маргариты Анжуйской», «История одной гречанки», «История Вильгельма Завоевателя», переводы «Писем Брута» и «Частных писем Цицерона» и многое другое, всего не брался перечислить даже А. Франс. Причем, сочинял с такой легкостью, что мог, не отрываясь от работы, принимать участие в разговоре, — способность, которой из его земляков позже владел, пожалуй, лишь один А. Дюма. Наступила пора собирания плодов, слава его достигла вершины. Он работал, не выпуская пера из рук, до последнего дня, до того самого утра, когда отправился на прогулку в. монастырь Сен-Николя д'Арси.
На развилке у Куртейльского креста сердце старого аббата пронзила острая боль. Взгляд его помутнел, огненное дыхание опалило воспаленные, ссохшиеся, словно пергамент, губы, и на них как бы застыл вопрос: куда ведет дорога? Из глубин угасавшего сознания он услышал ответ: в бессмертие.
Положенное в основу «Вертера» событие личной жизни Гете… получило такую же широкую известность, как и самый роман, — и на это есть все основания, ибо значительнейшая часть книги полностью совпадает с действительностью, правдиво, без изменений повторяя ее.
Все в доме были удивлены. Такого еще не бывало, чтобы Гете переписывал им самим сочиненное. Во всяком случае последние четверть века престарелый поэт обычно диктовал, расхаживая по рабочей комнате, которую называл «своей кельей». И хотя в ней стоит письменный стол в стиле Людовика XVI и высокий старый пятиножный стул с подставкой для головы, а на столе, как положено, чернильница с пером, песочница и подушечка для локтя, — все, что родилось в этой комнате веймарского дома, все бессмертные шедевры были впервые начертаны на бумаге рукой его секретаря. Причем даже личные письма и лирические стихи записывались под диктовку, из чего иные делали вывод, что Гете трудно быть в них вполне откровенным. Эта неприязнь, или, как он сам говорил, отвращение к чернилам и бумаге, с годами возрастала, процесс писания все больше тяготил его. И, видимо, не случайно Эгмонт по воле автора признается: «всего несносней мне писанье». Когда же, едва ли не однажды, в молодости, по настоянию сестры, Гете собственноручно принялся за рукопись «Геца фон Берлихингера», страницы ее были заполнены четким, опрятным бисером слов и, что удивительно, — без единой помарки.
И вот снова, чуть ли не полвека спустя, Гете сидит за столом и сам переписывает текст недавно созданной элегии. Он пишет красивым каллиграфическим почерком, тщательно и аккуратно. Затем сшивает рукопись и самолично переплетает ее, так как считает, что переплет то же, что рама для картины: так виднее, являет ли она собою законченное целое. Никто пока еще не знает, чем был занят эти три дня поэт, ибо Гете хранит до поры написанное, «как святыню». Однако постепенно его охватывает желание обнародовать свое творение, услышать его в устах других. Чем объяснить такую перемену? Вначале нежелание, а может быть, опасение доверить стихи посторонним, потом, словно спохватившись, он решает сделать их достоянием в первую очередь близких и друзей. И тогда становится ясно, какое значение имеют эти стихи для автора, обычно столь сдержанного в своей любовной лирике. «Мариенбадская элегия» — так назовет он это свое стихотворение — горестное, нет, трагическое признание о посетившей старца последней любви к пленительной девятнадцатилетней Ульрике фон Левецов, о мелькнувшей было надежде на счастье семидесятичетырехлетнего поэта и о безжалостном крушении иллюзий. Как мучительный стон, вырываются из его груди строки:
Но странное дело, завершив работу над стихом, Гете почувствовал, что наступило избавление от сжигавшего его недуга, пришло «исцеление от копья, которым он был ранен». И прав был С. Цвейг, когда написал в своей великолепной новелле, посвященной последней любви Гете, что поэта спасла его элегия. Стихи, сочиненные в начале сентября 1823 года, во время поездки в Мариенбад, избавляют, вернее, излечивают его от «глубочайшей боли». Как говорит С. Цвейг, поэт нашел «прибежище от жизни в поэзии». И так бывало не раз — исцеление от любви, утоление печали он находил в творчестве.
У Гете всегда замысел был связан с переживанием, любовные стихи он, по его собственному признанию, писал только тогда, когда влюблялся. Восхищение являлось для него одним из основных стимулов творчества. Для того чтобы преодолеть сердечный недуг, избавиться от увлечения — будь то Фредерика или Лотта, Лили или Марианна, Монна или Ульрика — ему необходимо было «страсть пережечь в духовное». Рецепт этот, собственно, известен издавна, чуть ли не со времен Древней Греции и Рима. Так что можно сказать: свои страдания поэты исстари пытались лечить поэзией. И недаром Альфред де Мюссе, зная об этом, надеялся, описав историю своей любви к Жорж Санд, избавиться от роковой страсти. В этом смысле поэзия, творчество и для Петрарки, и для Гюго, и для многих иных служила лекарством освобождения от самого себя, как и для Достоевского, который должен был очиститься творчеством, пройти через катарсис, чтобы жить дальше, или для Моэма, написавшего, по его признанию, роман «Бремя страстей человеческих» с целью сбросить с себя гнет воспоминаний.
Что касается Гете, то те, кто изучали любовную сторону его биографии, ну, скажем, Томас Манн, подметили, что сердечные увлечения великого немца, его влюбленности, обычно лишенные серьезных намерений, помогали только достижению творческих целей.
В конце концов, именно таким средством для творчества послужила охватившая Гете на склоне жизни любовь к Ульрике фон Левецов. Но и в начале пути поразившее его, двадцатитрехлетнего, глубокое чувство, пережитое и выстраданное тогда, выплеснулось на бумагу в смешении действительности и вымысла.
Написав эту свою вещицу, написав, по его словам, почти бессознательно, Гете немедленно сброшюровал ее и переплел. После чего, перечитав написанное, сам изумился, почувствовав себя свободным, радостным, получившим право на новую жизнь. Преобразовав действительность в поэзию, признавался Гете, он обрел очищение; стародавний рецепт вновь возымел силу. Словом, книжечка оказалась на диво целительным средством.
Какое же из своих творений имел в виду поэт? И какие события, пережитые им, Гете решился тогда художественно увековечить?
Пассажирская карета при выезде из деревни Буцбах свернула в сторону, переехала каменный мост через Лан и остановилась под липами около почтовой станции. Гете ступил на мостовую. Вецлар-на-Лане, куда он прибыл, красиво расположенный, но маленький и плохо построенный городок, производил унылое впечатление. Узкие и грязные улочки, пыльные деревья, серые домики. Зато окрест, он заметил это из окна кареты, пейзаж поражал своим великолепием. Повсюду — на равнине, окружающей город, по склонам долины Лана, среди полей и под кроной лесов — бушевала всепобеждающая весна. Гете запомнил этот день — 24 мая 1772 года.
На следующее утро молодой человек записался в присутствие в чине референдария. Ему предстояло заняться дальнейшим изучением юриспруденции, а точнее говоря, стать практикантом в Имперской судебной палате. Такова была воля старого господина в напудренном парике, однажды решившего, что его единственный сын, полгода назад вернувшийся из Страсбурга в родной Франкфурт лиценциатом права, должен обречь себя на прозябание в Вецларе. Здесь Гете оказался среди восьмидесяти чрезвычайных уполномоченных, присланных немецкими государствами по велению Иосифа II, тогдашнего главы Священной римской империи. Съехавшись, они изрядно увеличили своими личными свитами из секретарей, прислуги и служащих всех рангов население городка, которое обычно не превышало пяти тысяч человек. Однако что привело их, как и Гете, в Вецлар?
Городок этот, как уже говорилось, был местом пребывания Имперской судебной палаты. С давних пор в ней скопилось двадцать тысяч процессов — наследство тяжб Священной империи. Дела десятилетиями лежали неразобранными, в архиве царил невообразимый хаос, усугубленный Тридцатилетней и Семилетней войнами и их последствиями. Немногочисленные судейские чиновники не в состоянии были справляться даже с текущими делами. Вот и решили, чтобы разобрать этот чудовищный ворох бумаг, перебудоражить и перетрясти их, привлечь юристов со стороны, из владений, подвластных германскому императору. Правда, попытка разобраться в злополучных залежах дел приводила лишь к тому, что росли новые вороха бумаг, разбухали папки, создавались новые проволочки и возникали новые препятствия. Тем не менее в имперский суд приезжали набираться опыта многие начинающие правоведы.
Очень скоро, однако, Гете стало ясно, что никакого толку для себя во всем этом он не может ни усмотреть, ни предвидеть. И что вообще ничего из ряда вон выходящего не ждало его в захудалом Вецларе. Не лучше ли бродить по долинам и лесам, созерцать прекрасный сельский ландшафт, оживленный приветливой речкой, чистой серебряной нитью протянувшейся в долине, и предаваться сладостным мечтам? Или рисовать окрестные пейзажи, находя в них отзвук своим настроениям, а может быть, и чудесное родство, внутреннее созвучие с ними, когда взгляд живописца сливается со взглядом поэта?
Пройдут годы, и Гете будет с благоговением вспоминать ставшую столь милой сердцу обстановку, которая так украсила его пребывание в долине Лана. Но только ли пейзаж, только ли охватившее его здесь чувство родства с природой будет тому причиной?
Однажды, в начале июля, Гете возвращался с прогулки. В руках папка с рисунками, под мышкой томик Гомера. На проселке, который вел к Бранфельской дороге, послышался цокот. Гете обернулся. Его нагонял всадник. Когда тот поравнялся с ним и, спрыгнув на землю, неуклюже поклонился, он узнал в нем слугу графа Айнзиделя, молодого владельца Гарбенхейма — близлежащей деревни.
— Ты кого ищешь, Вильгельм?
— Вас, господин, — ответил тот и протянул записку. Это было приглашение на загородный бал.
— Поблагодари своего хозяина и передай, что я с удовольствием приму участие в празднике.
И Гете заспешил в город, ему еще предстояло заехать за двумя девицами, кузинами графа, и по дороге захватить одну их подружку.