75254.fb2
До свадьбы они ходили под ручку, нежно прижавшись друг к дружке, а после свадьбы, спустя этак недельки две-три, муж во всю прыть несется вперед и кричит не поспевающей за ним жене: «Ну, ты, колода, прибавляй шагу, чего отстаешь от меня!» Муж возвращается домой поздно по ночам, а жена встречает его с метлой в руках.
И все в таком же духе.
Но вот певец, наконец, окончил и удалился, провожаемый восторженными рукоплесканиями и криками: «бис!» Я снова оглянулся и увидел искаженные от смеха лица. Мисс Бичер была вынуждена заткнуть рот носовым платком, чтобы заглушить свой визгливый хохот; мистер Зинкер утирал катившиеся от смеха слезы; на этот раз он не стыдился своих слез, потому что они были вызваны веселостью, а не грустью. Могучая грудь миссис аптекарши ходила ходуном, и вся эта маленькая, кругленькая особа колыхалась как студень. Полковник щерился от уха до уха.
После комического певца выступила старшая учительница того училища, в стенах которого мы сидели, и пропела полукомическую песенку, тоже принятую публикою очень приветливо, хотя и не с таким увлеченьем, какого удостоилась песня комика. Из программы было видно, что этот любимец публики должен был выступить еще со сценкою под заглавием «Теща». От избытка чувств, возбужденных в моем сердце предыдущими выступлениями «артистов», я не досидел до этой сценки.
Вместо этой сценки нарисуем такую. Идет компания молодежи и встречается со старою цыганкой. Цыганка останавливает молодую девушку и говорит ей: «Дай, красавица, тебе погадает старая цыганка».
Девушка хихикает, жмется, отказывается. Спутники настаивают. Цыганка смотрит на розовую ладонь белой ручки и гадает. Красавицу любит черноволосый молодой человек. Намечается веселая свадьба. Красавица жеманно лепечет: «Что за глупости!» Один из ее спутников как раз соответствует описанию цыганки. Этот спутник вручает предсказательнице серебряную монету, пока красавица конфузливо идет вперед, потом бросается догонять свою спутницу, а довольная щедрой подачкой смотрит им вслед и щерит свой беззубый рот.
Неужели старая цыганка только это и знает о будущем молодой красавицы?
Когда-то черные и огненные, а теперь выцветшие и гноящиеся, но все еще зоркие глаза цыганки, так много всего навидавшиеся в продолжение долгой жизни их владелицы, — неужели эти глаза ничего больше не разглядели на розовой ладони красавицы?
Нет, они прочли и всю дальнейшую судьбу этой красавицы, но смолчали об этом, потому что им не выгодно было говорить. Нельзя же старой цыганке добавить: «Красавица плачет, зарывшись головою в подушки. Красавица дурнеет; горе и скорбь портят ее черты. Молодой черноволосый человек быстро ее разлюбит. Он будет говорить ей горькие слова, а, может быть, сделает и еще кое-что похуже. Жизнь красавицы будет разбита черноволосым молодым человеком».
Мой друг Уэллс написал повесть «Остров доктора Моро». Я прочел эту повесть в рукописи, зимним вечером, в уединенной усадьбе среди холмов. В темноте за стенами выл, рвал и свистел ветер. Повесть произвела на меня такое сильное впечатление, от которого я не могу отделаться и до сих пор, хотя прошло уже много времени. Доктор Моро набрал диких обитателей лесов и разных чудовищ из морской бездны, с ужасающей жестокостью придал им вид людей и дал им законы. По наружности они стали людьми, но их врожденные инстинкты остались при них и не поддавались облагораживанию. Вся их жизнь превратилась в сплошную пытку. Законы говорили им, что они, бывшие низшими, теперь высшие существа, поэтому не должны делать того, что делали раньше, но их новорожденные свойства протестовали, не подчинялись этим законам и погубили их самих.
Просвещение накладывает на нас ярмо своих законов, созданных для высших существ, какими мы, быть может, когда-нибудь и сделаемся. Но пока в нас еще сидит первобытный человек, и мы также стараемся не подчиниться этим законам, а потому и гибнем.
Принимая во внимание, что мы не боги, а люди, приходится только удивляться, как все-таки у нас еще держится брак. Мы берем двух существ с различными вкусами и инстинктами; двух существ, созданных по закону себялюбия; двух самостоятельных существ, одаренных противоположными аппетитами, противоположными желаниями и стремлениями; двух существ, еще не научившихся самообладанию и самоотречению, — и связываем их вместе так тесно, что ни одно из них не может даже пошевельнуться без того, чтобы не обеспокоить другого; ни одно без риска своим счастьем не может проявлять ни малейшего отклонения от вкуса другого; ни одно не может не иметь мнения, не разделяемого другим.
Спрашивается: могут ли в подобных условиях мирно ужиться даже два ангела? Сомневаюсь. Для того чтобы сделать брак таким идеальным, каким он рисуется нам в повестях прежних времен, необходимо возвысить человеческую натуру. Полное самоотречение, крайнее терпение, неизменная любезность в обращении — вот что нам нужно для того, чтобы осуществить мечту утопистов о счастливом браке.
Мне не верится, чтобы Дерби и Джейн были такими, какими они воспеты в известной песне. Они могут быть только плодом поэтического воображения. Для того чтобы признать их существование, они должны быть вполне реальными, а не выдуманными.
Но и среди нас есть реальные, облеченные плотью и кровью мужчины и женщины, которых Господь посылает нам в пример, — люди стойкие, мужественные, здравомыслящие. Такой Дерби и такая Джейн вступают в брачный союз и действительно остаются верными друг другу до самого гроба. Конечно, бывают и у них ссоры; бывают и у них такие темные минуты, когда Дерби готов проклинать тот день, в который в первый раз встретился с Джейн, а еще больше тот, когда сделал ей предложение. Мог ли он предвидеть, что ее свежие розовые губки когда-нибудь будут произносить такие жестокие слова, а ее ясные голубые глаза, которые он так любил целовать, разгораться гневом? А Джейн? Могла ли она предвидеть в то время, когда он стоял перед ней на коленях, целовал край ее одежды и клялся ей в вечной любви, что ее ожидает с ним?
Страсть погасла: это такой огонь, который быстро разгорается, но так же быстро и угасает. Самое красивое лицо в мире должно терять над нами свое первоначальное обаяние, когда мы года два-три видим его каждый день. Страсть, это только семя, из которого произрастает тонкий, нежный стебелек любви, такой тонкий, нежный и хрупкий, что его легко сломать, раздавить, истоптать среди будничной суеты брачной жизни. Только ценою самого заботливого ухода можно сохранить и выходить этот стебелек, чтобы он окреп и сделался тем прекрасным деревом, под сенью которого супруги лелеют свою старость.
Но у наших Дерби и Джен стойкие сердца и здравый ум. Дерби понимает, что он ожидал слишком многого от самого себя и от жены: ведь они оба — обыкновенные человеческие существа со всеми их достоинствами и недостатками, и считается с этим. Понимает это и Джейн и надеется, что муж простит ей ее минутную вспыльчивость, от которой она, Джейн, постарается отделаться. Он не станет больше обижаться, когда она в возбуждении, вызванном каким-нибудь житейским недочетом, скажет ему горькое слово; Джейн обещает сдерживаться. Супруги со слезами раскаяния горячо обнимают друг друга, и мир восстановлен. Они сознают, что жизнь — задача тяжелая, и постараются облегчить ее друг другу добрым согласием, добрым взглядом и добрым словом.
Рискуя быть названным еретиком, я не могу не высказать, что едва ли наш английский путь любви лучший из всех остальных. Я как-то раз обсуждал этот вопрос с одной умной пожилой француженкой. Англичане составляют себе понятие о французской жизни по французской литературе, но это ведет к заблуждениям. И во Франции есть немало своих Дерби и Джейн.
— Поверьте мне, — говорила моя французская приятельница, — ваш английский путь неверен. И наш не совершенен, но все же лучше вашего. Вы предоставляете все дело на личное усмотрение молодых людей. А что они понимают в жизни? Он влюбляется в хорошенькое личико. Она прельщается тем, что он такой ловкий танцор, так мил и любезен в обращении. Если бы брак заключался только на один медовый месяц или, вообще, на то время, пока пылает страсть, то, пожалуй, вы были бы и правы. Восемнадцати лет я тоже была безумно влюблена и думала — умру от «разбитого» сердца, когда оказалось, что мне нельзя сделаться женой моего избранника; а теперь, встречаясь иногда с ним, сама удивляюсь, как я могла тогда увлечься им? Ах, голубок мой (этой даме за шестьдесят лет, и она всегда называет меня «голубком», хотя мне самому уже тридцать пять лет; но в эти годы так приятно, когда вас называют как ребенка), если бы вы знали, какой это глупый и грубый человек! Он только и отличался стройною фигурой да красивым лицом самого вульгарного пошиба. Последнего я тогда, в свои восемнадцать лет, разумеется, не замечала. Теперь же, глядя на его несчастную, забитую, еле живую от страха перед ним жену, я с содроганием думаю о той участи, которой подверглась бы сама, если бы мои родители не оказались умнее меня. Но в то время я очень обижалась на них и не верила ни одному их слову, когда они обрисовывали моего избранника таким, каким он оказался в действительности. Я смотрела на его лицо и думала про себя, что человек только с таким лицом и может доставить мне истинное счастье. Потом меня чуть не насильно выдали замуж за человека, которого я видеть не могла, но который потом так крепко привязал меня к себе, что я теперь готова идти за него в огонь и в воду. Это случилось тогда, когда я, наконец, разглядела, что мой муж — один из лучших людей в мире. Я не любила его, идя с ним к алтарю, зато люблю его теперь вот уже чуть ли не полвека. Не лучше ли это, чем если бы я вышла за того негодяя и…
— Позвольте, — перебил я, — ведь его жена, наверное, вышла за него тоже по выбору своих родителей, но от этого ей не легче с ним. Между тем мало ли бывает случаев, когда брак, заключенный по обоюдному влечению молодых людей, выходит вполне удачным? Родители точно так же могут ошибаться, как ошибаются дети. По-моему, общего правила для счастливых браков нет и быть не может.
— Вы судите по дурным исключениям, — возразила моя собеседница, — а я стою за основу данной системы. Молодая девушка никогда не может быть верным судьей характера. Она обманывается, потому что не только не знает людей, но не знает и самой себя. Она воображает, что охватившее ее минутное чувство будет продолжаться до бесконечности. На то и старшие с их житейским опытом, чтобы молодые не губили себя ради мимолетной прихоти.
Они обязаны выбирать с большой тщательностью и осмотрительностью, помня, какая огромная ответственность лежит на них.
— А что, если ваши собственные дети не останутся довольны вашим выбором? — спросил я.
— А вы думаете, они были бы довольны своим собственным? — с улыбкою проговорила моя почтенная собеседница.
Потолковав еще несколько времени на эту тему, мы пришли к заключению, что брачный вопрос — один из самых сложных, запутанных и темных.
Но все-таки я думаю, что мы напрасно осмеиваем брачный институт. Брак не может быть в одно и то же время признан и «святым» и «смешным». Пора бы нам уж освоиться с этим учреждением настолько, чтобы уметь верно судить о нем, не вдаваясь в ту или другую крайность.
Не знаю, как мне теперь быть? Дело в том, что я очень привык к подвязкам, благодаря которым так хорошо держатся на ногах, не сползая постоянно вниз, длинные (вроде дамских чулок) носки; а между тем, судя по современным повестям, пользоваться этой принадлежностью интимного туалета мужчине, если он хочет быть вполне джентльменом, никак нельзя.
Такой мужчина во всех отношениях может быть вполне достойным уважения человеком, но раз какая-нибудь дама узнает, что он, этот мужчина, носит подвязки, он тотчас же теряет в ее глазах всякую цену, и дама с презрением отворачивается от него; ни один порядочный человек не захочет с ним знаться, ни одна дверь порядочного дома не отворится перед ним.
Когда я узнал об этом, мне пришлось прибегнуть к следующим уловкам, чтобы приобрести подвязки. В туманные вечера, нахлобучив на уши шляпу, подвязав бороду и надев темные очки, потихоньку, точно ночной тать, я прокрадываюсь на улицу. Пробираясь в тени домов, отыскиваю какой-нибудь неважный чулочный магазин и робким шепотом спрашиваю то, что мне нужно.
Зато я и не джентльмен. Правда, когда-то я мечтал быть джентльменом, воображая, что это достижимо с помощью знания и труда, но жестоко ошибся и уже давно забросил об этом всякую мысль. Для того чтобы сделаться джентльменом, прежде всего необходимо уменье ловко завязывать бант на галстук. Этого уменья я никогда не мог себе усвоить. Положим, завязать галстук красивым бантом вокруг ножки кровати или кувшина для воды я умел в совершенстве, и если бы эта ножка или этот кувшин могли заменить меня в гостиных, то дело было бы в шляпе: украшенные белоснежным галстуком, завязанным в великолепный бант, эти предметы вполне могли бы осуществить тот идеал джентльмена, какой витает перед воображением современных новеллистов. Но лишь только я принимался завязывать галстук вокруг своей шеи, ничего, кроме чувства удушения, не получалось. Я никак не мог постигнуть, как это нужно делать. Иной раз у меня мелькала в уме догадка, что весь секрет состоит в том, чтобы, так сказать, вывернуться наизнанку, закрутить назад руки и стать на голову. Но, к несчастью, я оказался негоден и для таких высших, гимнастических упражнений. «Человек без костей» или «человек-змея», упражняющиеся в цирках, могут быть превосходными джентльменами, но для людей, одаренных лишь обычными суставными и мускульными скреплениями, «истинное» джентльменство недостижимо.
Дело, однако, не в одних подвязках и галстуках. Недавно я читал, что один из литературных «пэров», небрежно вытянувшись в кресле и попыхивая ароматической сигарой, лениво цедил сквозь зубы: «Для того, чтобы охарактеризовать всю вульгарность этого человека, достаточно сказать, что он носит рубашки с тремя запонками на груди».
Вот вам и раз! Я сам ношу рубашки с тремя грудными запонками, и вдруг благодаря этому оказываюсь вульгарным! Положительно уничтожен этим открытием! Я искренно поверил тому магазинному франту, который уверял меня, что теперь в высших кругах принято носить рубашки непременно с тремя грудными запонками, и заказал себе сразу две дюжины таких рубашек. Следовательно, я останусь «вульгарным» до тех пор, пока не изношу этих двух дюжин.
Как жаль, что у нас нет министра изящных туалетов! Отчего бы правительству не простереть своей отеческой заботливости о нас до того, чтобы вывешивать на углах улиц объявление с указанием, сколько запонок должен носить каждый джентльмен и каким бантом повязывать свой галстук? Что бы этому правительству, так усердно снабжающему нас всевозможными полицейскими предписаниями и постановлениями, не заняться, наконец, высшими потребностями нашей жизни!
Припоминаю другой отрывок из модной великосветской литературы.
— Дорогая моя, — со своим легким аристократическим смехом произнесла леди Монтрезор, — неужели вы серьезно можете пожелать выйти замуж за человека, носящего носки с желтыми полосками?
Леди Эммелина вздохнула и томно проговорила:
— Он такой интересный. Но, конечно, вы правы: муж с такими вкусами постоянно будет бить по нервам.
Весь в холодном поту, я бросился в свою спальню. Так я и знал, что и в этом окажусь вульгарным: все мои носки испещрены желтыми полосками! А они мне так нравились, да и стоили недешево.
Что же мне теперь делать? Если пожертвовать этими носками, отдав их какому-нибудь оборванцу, и приобрести себе другие… ну, хоть с красными полосками, то, чего доброго, опять ошибусь. У меня нет настоящего чутья в области туалетов, а модный новеллист никогда не выручит. Он только говорит нам, что у нас не так, но ни за что не скажет, что надо делать, чтобы было так.
Почему он не заставит леди Монтрезор высказаться до конца, чтобы дать нам понять, с какими именно полосками должны носить носки джентльмены, желающие быть признанными в фешенебельных гостиных?
Когда я раздумывал об этом, мне вдруг пришла в голову блестящая, но крайне смелая мысль. С целью устранения всех этих неприятных неудобств не обратиться ли к великосветскому новеллисту с письменным запросом, вроде следующего:
«Глубокоуважаемый мистер (а может быть, нужно писать глубокоуважаемая миссис или мисс, а то и леди?)! Раньше, чем идти в модный магазин и к портному, позволяю себе побеспокоить вас вопросом, имеющим для меня огромное жизненное значение.
Я человек со средствами, хорошего рода, с приличным воспитанием и, как уверяют дамы, обладаю довольно представительной наружностью. Ко всему этому я желал бы быть настоящим джентльменом. Если это не слишком затруднит вас, не будете ли вы так любезны указать мне, что я должен для этого делать? Какие должен носить галстуки и носки? Какой иметь в петлице цветок? Сколько следует насажать пуговиц на утреннюю куртку? Доказывают ли стоячий воротничок и рубашка с тремя запонками благородное происхождение, или же, наоборот, это признак вульгарности?
Если ответы на все эти вопросы отнимут у вас слишком много вашего драгоценного времени, то не соблаговолите ли сообщить мне хоть кратко: от кого вы сами узнали все признаки истинного джентльменства? Кто ваш авторитет в этих делах, где он живет и когда можно застать его дома?
Я бы извинился в том, что дерзнул обратиться к вам с этим письмом, если бы не был уверен, что вы отнесетесь вполне сочувственно к моей нужде в вашем компетентном руководстве. Думаю, вы сами скорбите о том, что на свет расплодилось такое множество людей дурного тона, когда, в сущности, нужно лишь указать им, чего не следует и что следует делать, чтобы превратить их всех в джентльменов.
Вперед убежденный в вашем благосклонном отношении к моей скромной просьбе, имею честь быть…»
Но я вовсе не «убежден», чтобы он или она удостоили меня ответом. Вернее всего, что, если и удостоят, то ответ будет вроде того, которым однажды обрадовала моя тетушка своих детей. Как-то раз чересчур расшалились в саду ее дети. Она вышла к ним и говорит:
— Томми, зачем ты так шумишь? Разве ты не знаешь, что нельзя так кричать?.. Джонни, негодный мальчик, сколько раз я тебе говорила, чтобы ты не смел лазить по деревьям, обрывать сучья и швырять их в чужие сады, а ты все не слушаешься!.. Дженни, если ты, гадкая девочка, еще раз позволишь себе такие шалости, как сейчас, то я тебя накажу!
Выложив все это, тетушка с облегченным сердцем вернулась к себе в комнату и снова уселась за работу. Немного спустя дверь в эту комнату чуть приотворилась, из-за нее выглянуло маленькое розовое личико и тоненький голосок пропищал: