Но современные ему отцы семейства, которым приходилось платить эти налоги, вероятно, не находили их пустяками. Нужно купить сандалии детишкам, жена плачется, что у нее нет приличной столы, в которой она могла бы посещать амфитеатр; а между тем ей так хотелось бы полюбоваться, как дикие звери растерзывают христиан. И вот теперь из-за этих несчастных налогов ей придется отказаться от такого огромного удовольствия. Конечно, будь ее муж поумнее, он сумел бы как-нибудь устроить, чтобы его жена была довольна; но так как он… И так далее, в таком же духе.
«Бесчеловечные варвары! — могло в нефилософский момент сорваться с языка Марка Аврелия. — Я бы желал, чтобы они не жгли домов несчастных бедняков, не поднимали бы на копья младенцев и не забирали бы в плен женщин и старших детей. И как это они не могут вести себя лучше!» Но философия, в конце концов, все-таки брала в нем верх над преходящими огорчениями, и он говорил себе:
«Как, однако, глупо с моей стороны досадовать на то, что варвары таковы, какими их создала природа. Не приходит же никому в голову негодовать на смоковницу за то, что она производит одну смокву и что огурцы бывают иногда горькими».
И Марк Аврелий шел колотить варваров, с тем чтобы потом простить их.
Мы все способны прощать нашим братьям их прегрешения против нас, раз нам удалось отплатить им за это. Помню, однажды в небольшой швейцарской деревушке, за углом школьной ограды, мне попалась маленькая горько плачущая девочка. Уткнув голову в руки, она рыдала самым душераздирающим образом. Я спросил ее, что с ней. Сквозь рыдания и всхлипывания она поведала мне свое горе. Оказалось, что один из ее школьных товарищей сорвал с нее шляпу и что этот товарищ теперь наверняка играет с ее шляпой в футбол по ту сторону ограды. Я старался утешить девочку философскими доводами, доказывая ей, что мальчики — всегда мальчики и что ждать от них, чтобы они относились с уважением к женскому головному убору, — значит ожидать кое-чего совсем несовместимого с природой мальчиков. Но философия плохо действовала на девочку, продолжавшую рыдать в прежней позе, уткнув голову в руки. Она кричала, что этот мальчик — самый негодный из всех мальчиков на свете и что шляпа, которую он у нее сорвал, была как раз ее самая любимая.
Оглянувшись, я заметил, что мальчик со шляпою в руках выглядывает из-за угла. Он стоял от девочки в нескольких шагах и протягивал ей шляпу. Девочка кричала, что она ненавидит этого мальчика и умрет, если он испортит ее шляпу. Мальчик подошел поближе и предложил девочке получить ее.
Думая, что этим инцидент исчерпан, я пошел было своей дорогой, но через несколько шагов оглянулся, любопытствуя узнать, что будут теперь делать дети, наверное, уже примирившиеся. Мальчик все ближе и ближе подходил к девочке. Видно было, что ему немножко стыдно и хотелось бы загладить свою вину. Но девочка продолжала реветь, не отнимая рук от лица. Очевидно, она была так погружена в свое горе, что ничего не замечала вокруг. Между тем мальчик решительно подошел к ней и хотел надеть ей шляпу на голову. Вдруг девочка неожиданным движением выхватила из сумки пенал и так треснула им по голове мальчика, что тот присел и в свою очередь заревел на всю деревню.
Вечером я снова встретился с этой девочкой и спросил ее:
— Испортил тебе мальчик шляпу-то?
— О нет! — со смехом ответила она. — Ведь это была моя старая шляпа. У меня есть еще новая для воскресных дней…
Я люблю пофилософствовать, в особенности после обеда, сидя в удобном кресле и с хорошей сигарой в зубах. В такие минуты я открываю Марка Аврелия, Эпикура или Платона; в такие минуты я вполне схожусь со взглядами этих философов и нахожу, что они были вполне правы, говоря, что человек часто совершенно зря так много огорчается. Нам следует питать в себе одно хорошее, ясное настроение духа. Ничего такого дурного не может случиться с нами, чего мы не были бы приспособлены переносить самой природой. Вместо того чтобы огорчаться малым заработком, каждому рабочему лучше бы иметь в виду те радости, которыми он пользуется в своем положении. Разве он не избавлен от мучительных забот о том, как бы повернее пристроить свой капитал на хорошие проценты? Разве для него не так же восходит и заходит солнце?..
А сколько из нас, более или менее состоятельных горожан, никогда не видят восхода солнца! Наша же, так называемая «меньшая братия», всегда пользуется счастьем видеть это чарующее зрелище. Пусть же обитающий в них «демон» заставляет их проникнуться сознанием этого счастья и радоваться ему.
И зачем огорчаться сельскому труженику, когда его голодные дети просят хлеба, которого у него не хватает на них? Разве не в порядке вещей, чтобы дети бедных людей кричали о хлебе? Так устроено мудрыми богами, и не нам упрекать их за это. Пусть «демон» этого работника лучше хорошенько поразмыслит о пользе для целого общества дешевого труда и пусть почаще созерцает мировое добро…
Мне грустно, что я вынужден бросить пятно на литературную профессию. Эта профессия, хотя и имеет по-прежнему в своих рядах тружеников, специально рожденных для нее, но все более и более стесняется рамками того контингента среднего читателя, для которого Парк-Лейн никогда не будет ничем другим, как кратчайшим путем между Ноттингхиллом и Стрэндом; для которого красиво переплетенный и золотообрезный красный том «Пэрства» Дебретта всегда останется только предметом украшения, а не предметом общественной необходимости.
Что же должно теперь статься с нами, литературными тружениками? — осмелюсь я спросить в качестве представителя этой, хотя и быстро идущей на убыль, но все еще многочисленной корпорации? В прежнее время мы, литераторы, обладая хорошим слогом, живым воображением, глубоким взглядом, знанием человеческого сердца и жизни и уменьем говорить обо всем ясно и с юмором, — были менее стеснены. Мы черпали материал из жизни средних классов, пропускали этот материал сквозь свою среднеклассовую индивидуальность и преподносили свои писания тоже среднеклассовому читателю.
Нынче же по отношению к искусству среднеклассовая публика может считаться более не существующей. Общественные слои, из которых брали свои типы Джордж Эллиот и Диккенс, больше не интересуют большую публику. Хетти Соррель, Маленькая Эмили теперь считаются «провинциальными», а Деронда или семейство Уилферов презрительно отвергаются как «люди предместий».
Мне всегда казалось странным, что выражение «провинциальный» и «предместный» могут заключать в себе осуждение. Я никогда не встречал человека более щепетильного на счет того, что теперь стали называть «литературной провинциальностью» или «колоритом предместий», как одну неважную даму, живущую в старом доме, в одном из переулков Хаммер-смита. Разве искусство превратилось в вопрос одной географии, и если так, то где же его точные границы? И неужели сыровар из Тоттенхэм-Корт-роуд обязательно должен быть человеком, обладающим изящным вкусом, а профессор из Оксфорда — невеждой? Я никак не могу понять этого, и однажды предложил этот вопрос на разрешение одного приятеля-критика, отличавшегося остротой суждения.
— Вот, — говорил я ему, — вы, господа критики, назовете книгу «провинциальной» или «отдающею предместьем» и — дело с концом. А что именно вы хотите сказать этим?
— Очень ясно, — ответил он, — мы так называем книги, которые написаны во вкусе людей, живущих в предместьях. — Какой же развитой человек будет жить… ну, хоть в Сербитоне? — не без иронии прибавил он.
Этот критик жил в самом центре Лондона.
— Однако вот, например, Джонс, редактор «Вечернего Обозрения» живет же там, — возразил я. — Так неужели вы назовете все, что выходит из-под пера Джонса, вульгарным только потому, что он живет в Сербитоне? Потом возьмите хоть Томлинсона. Как вам известно, он живет в Корест-Гейт, по дороге в Эппинг, и как вы ни придете к нему, он непременно будет занимать вас своими «какемонами». Это такие длинные штуки, которые похожи на листы коричневой бумаги, покрытые иероглифами. Томлисон подхватывает их на палку и держит над своей головой так, чтобы вы могли одним взглядом обозреть эти чудеса; при этом он сообщает вам имя того японского художника, который нарисовал их за полторы тысячи лет до нашей эры. Он так увлекается этим занятием, что забывает накормить вас обедом, на который пригласил, и вы, просидев у него несколько часов, так и уйдете от него голодным. И во всем его доме нет ни одного удобного стула. Так можно ли, с высшей точки зрения, называть этого человека «вульгарным», хотя он и не живет в столице?
— Кроме того, — продолжал я, — я знаю человека, живущего в Бирмингеме… И вы, наверное, слыхали о нем? Это неутомимый собиратель карикатур восемнадцатого столетия школы Роулендсона и Джилендрея. Лично мне эти карикатуры вовсе не кажутся художественными: мне даже становится нехорошо, когда я гляжу на них. Но люди, знающие толк в искусстве, восторгаются ими. И в самом деле, разве нельзя быть артистом человеку, живущему в провинции?
— Вы меня не поняли, — с досадой проговорил мой приятель. — Совсем не поняли.
— Может быть, — согласился я. — Выскажитесь яснее. Тогда я, быть может, и пойму.
— Я не говорю, чтобы люди с высшим развитием не могли жить в предместьях и пригородах, и раз они такие, то, конечно, не могут сопричисляться к «предместникам» и «пригородникам», а должны разбираться особо.
— Значит, если они и живут в Уимблдоне или Хореи, то смело могут петь вместе с шотландским бардом: «Мое сердце в юго-западной области; мое сердце не здесь!» — подхватил я.
— Да хотя бы и так, — пробурчал мой приятель, бывший в тот день не в духе.
Модные беллетристы тщательно избегают выводить своих героев за черту, с одной стороны, Бонд-стрит, а с другой — Гайд-парка. Положим, года два тому назад большой успех имела одна повесть, героиня которой обитала в Оксли-гарден. Один известный критик писал тогда по поводу этой повести: «Недостает очень немногого, чтобы это произведение могло считаться ценным вкладом в английскую литературу». Из бесед с содержателем кэбов, на углу Гайд-парка, я узнал, что то «немногое», имевшееся в виду критиком, заключало в себе расстояние в какие-нибудь сто шагов. Описываемые в модных повестях представители высших классов никогда не уезжают в провинцию; на такую вульгарность они не способны. Нет, они направляются прямо к Барчестер-Тауэр или в «мое местечко на севере», как выражается в этих случаях литературный герцог. Вообще они всегда с такой неопределенностью говорят о своих местопребываниях вне города, словно витают где-нибудь в воздухе.
В каждом общественном слое есть люди, стремящиеся к высшему. Даже среди рабочих не редкость встретить тонкие натуры, одаренные джентльменскими наклонностями. Для человека с такой утонченной натурой, разумеется, плуг и лопата должны представляться предметами низкими, и они мечтают о величии городских домашних слуг. Так и на Греб-стрит мы всегда можем рассчитывать столкнуться с писателем, чувствующим себя призванным изучать и описывать людей, хотя немного превосходящих его по месту их пребывания и положению.
К несчастью, большая публика наших дней не хочет ничего читать, кроме повестей из быта «верхних десяти тысяч». Подавай ей одних южноафриканских миллионеров, американских миллиардеров и европейских герцогов и герцогинь; о простых смертных она и читать не станет. Даже дети должны изображаться только такие, которые хотя и бедны, но происходят по прямой линии от каких-нибудь громких фамилий и в конце концов тоже превращаются в миллионеров или миллиардеров; последнее, разумеется, предпочтительнее…
Открываю дешевенький журнал. Героиня — молодая герцогиня, супруг которой швыряется тысячефунтовыми билетами до тех пор, пока этой аристократической чете не приходится переселиться из собственного роскошного дворца в номера гостиницы, правда, еще первоклассной, и даже в бельэтаже. Злодеем выведен русский князь. Прежде в этой роли фигурировали опустившиеся отечественные баронеты, но нынче они не в моде, слишком уж стали обыденными. Потом какая же уважающая себя героиня решится бросить своего мужа и детей ради какого-нибудь разорившегося баронета, как бы он ни был обольстителен сам по себе? Она может сделать такое преступление и позор разве только ради годового дохода, вдесятеро превосходящего тот, которым обладал ее муж в то время, когда женился на ней.
Беру другой журнал, дамский, которым восхищается моя жена, находя, что нигде не даются рисунки таких красивых и изящных блуз, как в нем. Открываю этот журнал и на первой же странице натыкаюсь на то, что в прежнее время называлось «фарсом», а теперь слывет под громким названием «салонной комедиеты».
Действующие лица: герцог Денберийский, маркиз Роттенбургский и американская наследница — миллиардерша, тип которой заменил прежнюю «Розу, дочь мельника».
Я иногда спрашиваю себя: уж не Карлейль ли и Теннисон ответственны за такие склонности современной литературы? Карлейль внушал нам, что для истории интересна жизнь людей лишь выдающихся, а Теннисон учил, что «мы должны любить только самых великих». Может быть как последствие этих внушений и явилось стремление литературы «вверх».
Британская драма вращается теперь исключительно среди стен замков и таких домов, которые на языке объявлений называются «подходящими для лиц со средствами». Однажды я состряпал пьеску, которую сам же и прочел одному известному директору театра. Внимательно выслушав мою стряпню, директор объявил мне, что это — вещь довольно интересная (директора театров часто говорят так о пьесах, читаемых им самими авторами). Я с любопытством ждал, к какому другому директору он направит меня с этой «интересной» вещью, но, к немалому моему удивлению, он добавил, что не прочь и сам взять пьесу, при условии только некоторых исправлений.
— Следует несколько возвысить ее, — сказал он. — Ваш герой — простой адвокат, а публика не интересуется теперь простыми адвокатами. Сделайте его генерал-прокурором…
— Но он у меня играет комическую роль; нельзя же придавать такую роль генерал-прокурору? — возразил я.
— Гм?.. Да, в самом деле…
Директор призадумался, кусая усы, потом предложил:
— Так пусть он будет ирландским генерал-прокурором.
Я сделал соответствующую отметку в своей записной книжке, а директор продолжал:
— Ваша героиня — дочь содержателя меблированных комнат. Отчего бы не сделать ее дочерью… Ну хоть собственника первоклассной гостиницы? Положим, и это рискованно… Впрочем, — добавил он с внезапно просиявшим лицом, — лучше всего сделать ее дочерью главного директора какого-нибудь треста. Это будет вполне прилично и подходит к моей главной артистке. На содержателя же простых меблированных комнат моя публика и смотреть не станет; да ни одна из моих артисток и не возьмет на себя роли дочери такой мелочи.
Случилось так, что мне было некогда тотчас же заняться переделкой моей пьесы в указанном директором духе. Когда же я через несколько месяцев взялся было за это дело, то оказалось, что театральная публика шагнула еще на шаг вперед. Британские драматические театры были закрыты для пьес, в которых не выступали родовые аристократы, и носителем комической роли мог быть человек с титулом никак не ниже маркиза.
Как же нам, среднеклассовым литераторам, теперь быть? Мы не знаем салонов, потому что вращаемся только в обыкновенных гостиных. Мы с сердечной любовью смотрим на эти гостиные, а они, право, вовсе недурны, когда широко открыты их двустворчатые двери. Только в такой гостиной и может разыграться вполне понятная нам драма. Герой сидит в покойном, обитом зеленым трипом кресле главы семейства. Героиня восседает в кресле матери семейства; кресло это отличается от первого лишь отсутствием ручек.
Гневные взгляды и горькие слова среднеклассового мира перебрасываются через треногие ломберные столы. Красующиеся под стеклянным колпаком украшения свадебного пирога занимают место белого призрака.
В наши дни, когда высшим сортом цемента считается тот, который носит название «империального», можно ли осмелиться утверждать, что в гостиной средней руки могут переживаться и выражаться те же чувства, что и в салоне, убранном в стиле Людовика Четырнадцатого; что слезы, проливаемые в Бэйсуотер, могут быть сравнены с жидкостью, источаемою глазами обитателей Сгот-Одли-стрит; что смех, раздающийся в Клэпхем, нисколько не хуже культурного кудахтанья и клохтанья, оглашающих палаты Керзон-стрит?
Что же мы, средние литераторы, талант которых почерпает пищу только в среднеклассовых гостиных, должны теперь делать? Разве мы в состоянии обнажать душу герцогинь и истолковывать сердечные муки пэров государства?
Положим, некоторые из моих собратьев ухитряются в торжественных случаях беседовать с титулованными особами.
Но, во-первых, беседы эти всегда сильно ограничиваются присутствующими при них посторонними лицами, а во-вторых, я сомневаюсь, чтобы эти беседы могли принести пользу человеку, не посвященному в тайны сердечных и мозговых движений людей не его среды.