7527.fb2 Балкон в лесу - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Балкон в лесу - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

He! ho! Waldhüter ihrSchlafhüter mitsammenSo wacht dock mindest am Morgen.Гей! Го! Лесные стражи,Вернее, стражи сна,Не пропустите же зарю.Вагнер. Парсифаль

С тех пор, как его поезд оставил позади предместья и дымы Шарлевиля, аспиранту[1] Гранжу казалось, что уродство мира рассеивается: в поле видимости уже не было ни одного дома. Следовавший за медленной рекой поезд попал сначала в окружение невысоких холмов, поросших папоротником и утесником. Затем, в то время как на каждой излучине реки вырисовывалась долина, железный лязг поезда одиноко отражался от скал, а когда Гранж высовывал голову в окно, резкий, уже секущий к концу осеннего дня ветер омывал ему лицо. Рельсы капризно перебегали с одного берега на другой, пересекали Мёз по мостам, состоящим из одного пролета железных стропил, то и дело ныряли в короткий тоннель сквозь расселину в излучине реки. Как только вновь появлялась долина, золотистыми осинами сверкавшая в лучах закатного солнца, ущелье, окруженное двумя завесами леса, уходило вглубь, Мёз казался неторопливым и потемневшим, словно тек по ложу из гниющих листьев. Поезд был пуст; можно было подумать, что он обслуживает эту глухомань единственно из-за удовольствия мчаться прохладным вечером меж склонов желтых лесов, которые все выше и выше уходили в прозрачную синеву октябрьского дня; вдоль реки деревья оставляли лишь узкую ленту луга, столь же опрятного, как английская лужайка. «Это поезд в поместье Арнхем», — подумал аспирант, большой почитатель Эдгара По, и, закурив сигарету, откинулся головой на саржевую обивку и проводил взглядом высоко над собой хребет поросших лесом скал, которые нимбом вырисовывались напротив низкого солнца. В мелькании проносившихся мимо ущелий за пепельно-голубой сигарной дымкой терялись далекие рощи; было ощущение, что здесь, под этим частым и узловатым лесом, земля курчавится столь же естественно, как голова негра. Однако уродство все же продолжало напоминать о себе: время от времени поезд останавливался на облупившемся вокзальчике цвета железной руды, цеплявшемся за насыпь, зажатую между рекой и скалами; под окнами, отсвечивающими уже полинялой голубизной военного образца, солдаты в хаки дремали, оседлав почтовые тележки; затем зеленая долина на мгновение как бы покрывалась лишаем; мимо проплывали мрачные желтые дома, высеченные в охре, которые, казалось, стряхивали на окружающую зелень пыль известковых карьеров, и, когда его разочарованный взгляд возвращался к Мёзу, он различал то здесь, то там небольшие, совсем новенькие кирпично-бетонные казематы, построенные кое-как, а вдоль берега — проволочные заграждения, на которых речной паводок развесил лохмотья сгнившей травы; ржавчина, тернии войны, ее запах освежеванной земли, ее заброшенность еще даже до первого пушечного выстрела уже бесчестили этот нетронутый пока кантон лесистой Галлии.

Когда он сошел на вокзале в Мориарме, тень от огромной скалы уже надвигалась на городок, внезапно похолодало; какая-то сирена в упор испустила на него свой дикий рев и на секунду как бы налепила ему на плечи мокрую тряпку, но это была всего лишь заводская сирена, по сигналу которой на крошечную площадь потекло угрюмое стадо североафриканцев. Ему вспомнилось, как иногда во время каникул он по ночам прислушивался к сирене муниципальной пожарной команды: один гудок — огонь в дымоходе, два гудка — пожар в деревне, три — огонь на отдаленной ферме. После третьего гудка вдоль встревоженных окон проносился вздох облегчения. «Здесь будет наоборот, — подумал он. — Один гудок — покой, три — воздушная тревога; надо только научиться различать». Все в этой войне складывалось немного странно. У коменданта вокзала он узнал, где находится командный пункт полка. Теперь он брел по невзрачной серой улице, сбегавшей к Мёзу; скорые октябрьские сумерки внезапно очистили ее от прохожих в штатском, однако повсюду от желтых фасадов сочился шум солдатни: позвякивание касок и котелков, стук подкованных подошв о плиточный пол. «Если закрыть на несколько секунд глаза, — подумал Гранж, — то на слух современные армии до сих пор гремят всеми доспехами Столетней войны».

Полковым командным пунктом оказался прилегающий к Мёзу загородный унылый домик из строительного камня, отгороженный от набережной решеткой и чахлой, уже истоптанной военными клумбой, где к голому стволу сирени прислонились мотоциклы; за два месяца стояния военных пол, плинтусы, стены коридора на уровне человеческого роста были, как при слишком узком отверстии улья, соскоблены до костей. Гранж довольно долго ждал в пыльной комнате, где в сумраке полуприкрытых ставен стучала пишущая машинка; время от времени каптенармус, не поднимая головы, раздавливал окурок об угол чертежного стола — должно быть, прежде в домике жил инженер-литейщик. За приоткрытыми ставнями стена деревьев казалась приклеенной к окну до самого потолка, она возвышалась над шлаковым берегом теперь уже совсем темного Мёза; временами с улицы доносились приглушенные тяжелым воздухом войны крики детей, безликие, как крики кроликов. Щелкнув каблуками в очень светлом еще кабинете полковника, Гранж поразился взгляду серых, как море, глаз и безгубому под жесткой щеткой усов рту — полковник походил на Мольтке. Этот взгляд подкупал резким, пронзительным всплеском жизненной энергии, затем глаза сразу же заволакивались пеленой и укрывались под тяжелыми веками; появлялось выражение усталости, но усталости хитрой, не более чем экономной — сокол, замерший под колпачком, но всегда готовый пустить в ход когти.

Гранж вручил направление от своего призывного пункта, полковник проверил график передвижения. Перед ним лежало несколько листков, которые он рассеянно теребил пальцами. Гранж почувствовал, что эти бумаги имеют отношение к нему: похоже, в военной службе безопасности на него завели досье.

— Я приписываю вас к дому-форту Верхние Фализы, — произнес спустя некоторое время полковник нейтрально-служебным тоном; однако в эту фразу он вкладывал некий тайный умысел, так как глаза его на секунду свирепо сощурились. — Отправитесь туда завтра утром с капитаном Виньо. А сегодня встанете на довольствие в противотанковую роту.

Гранжу вовсе не улыбалось ужинать в противотанковой роте; захваченный этим маховиком войны, который тихо вращался, оставаясь на мертвой точке, он и не помышлял о том, чтобы роптать на возможную работу, но от добровольного участия отказывался — инстинктивно, всякий раз, когда мог, он обособлялся и отстранялся. Когда его сундучок поставили в небольшой грузовик, который должен был отвезти в Фализы и его самого, он заказал себе яичницу с ветчиной в дешевом рабочем кафе на улице Басс, где уже закрывали ставни. Затем, пройдя по рано замуровавшимся улицам, где эхом отдавались шаги патрулей, он добрался до своей комнаты.

Комната представляла собой довольно узкий чердак, окна которого выходили на Мёз; в углу, напротив железной кровати, сушились фрукты, разложенные на старых газетах, устилавших кривой комод; навязчиво-сладковатый запах кислых яблок был столь агрессивен, что Гранжа затошнило. Он распахнул окна и уселся на дорожный сундук, полностью протрезвев. Простыни, одеяла благоухали гниющими яблоками, как какой-нибудь старый пресс; он придвинул кровать вплотную к открытому окну. Пламя свечи подрагивало в потоках медленно тянувшегося с реки воздуха; сквозь кровельные стропила проглядывали тяжелые, странного бордового цвета сланцевые плиты Мёза. Он разделся в весьма сумрачном настроении: городишко литейных заводов, улочки угольного цвета, полковник, яблоки — все в этом соприкосновении с жизнью расквартированной армии претило ему. «Дом-форт, — размышлял он, — что бы это могло быть?» Он порылся в своем уже застарелом запасе знаний, пытаясь вспомнить положение об использовании полевых фортификаций, — нет, решительно, там ничего такого не было. Термин скорее относился к кодексу военной юстиции; ему чудилось в этом слове нечто безысходное, что одновременно наводило на мысль и о следственном изоляторе, и о Форе, которая также была тюрьмой. Когда он задул свечу, все изменилось. Он лежал на боку, а его взгляд парил над Мёзом; над утесом уже зависла луна; слышался лишь необыкновенно спокойный шум воды, скользившей по хребту затопленной плотины, да крики сов, устроившихся в деревьях на противоположном берегу. Городок растворился вместе с клубами дыма; со скал, смешавшись с туманом, сползал аромат больших лесов, затопляя весь городок вплоть до его заводских улочек; была одна лишь звездная ночь да протянувшиеся на мили и мили вокруг него леса. Возвращалось очарование, испытанное днем. Гранж подумал, что отныне к нему вернется половина его жизни: на войне ночь обитаема и проходит «под открытым небом», мелькнуло у него в голове, и ему грезились узкие белые дороги под луной меж черными лужами круглых яблонь, лагеря, разбитые в лесах, кишащих зверьем и неожиданностями. Он заснул; его рука свешивалась с кровати, как с лодки, плывущей по Мёзу: завтра было уже очень далеко.

Как только последние дома Мориарме остались позади, асфальт кончился и начались первые извилины. По булыжнику, по всей ширине дороги, будто плугом прошлись: это напоминало своеобразную сахарскую каменистую пустыню, каменную реку без выемок и насыпей меж двух стен лесной поросли. Гранж заглянул во вздрагивающую на нескончаемых ухабах карту — начиналась лесная просека. На каждом крутом повороте вырисовывалась долина; туман клубился вдоль ее пересыхающей реки, которая скользила к низовью все быстрее и быстрее, возмущаемая водоворотами, подобно тому как вода стекает из опорожняемой ванны. Наполненное радостным солнцем утро было прозрачным и свежим, а эти леса без птиц поражали Гранжа своим безмолвием. Ухватившись за борт грузовика, он сидел вполоборота к капитану и на виражах иногда привставал, чтобы окинуть взглядом всю долину; где бы он ни очутился, любой вид гипнотизировал его до неприличия, как ребенка, вскарабкивающегося к окошку. В глубине кузова лежали два мешка с сухарями, четверть туши, завернутой в джутовую ткань, тренога от пулемета и несколько рулонов колючей проволоки.

— Остановимся на секунду в Эклатри, коль скоро это ваш первый подъем, — сказал, улыбнувшись, капитан Виньо. — На это стоит взглянуть.

У края дороги, почти на самом верху холма, на склоне была оборудована небольшая земляная площадка с двумя скамьями. Отсюда взгляд задевал верхушку другого, чуть менее высокого косогора напротив; виднелись убегающие за горизонт леса — всклоченные и щетинистые, как волчья шкура, обширные, как грозовое небо. У его ног лежал Мёз, узкий и вялый, издалека казавшийся прилипшим к своим глубинам, и Мориарме, окопавшийся во впадине гигантской лесной раковины, как муравьиный лев на дне своей воронки. Город состоял из трех выгнутых улиц, следовавших за аркой излучины Мёза и бежавших за ним ярусами в виде горизонталей; между самой низкой улицей и рекой выпирал квартал домов, оставляя пустой квадрат, разлинованный под косыми лучами солнца сухим стилетом солнечного циферблата, — площадь с церковью. Совершенно отчетливый пейзаж с огромными пластами тени и обилием голых лугов отличался жесткой военной ясностью, почти топографической красотой. «Эти восточные края созданы для войны», — подумал Гранж. Он участвовал в маневрах лишь на смутном Западе, где даже деревья никогда не бывают ни целиком шарообразными, ни целиком конусообразными.

— Это можно назвать весьма приличным рубежом, — сказал он из любезности: капитан был кадровым офицером.

Капитан с отвращением встряхнул трубкой.

— Тридцать километров фронта на шестьдесят километров реки, — произнес он с внезапной досадой. — Я называю это линией Манжету[2].

Гранж почувствовал себя молокососом: он, должно быть, задел какое-то табу штабной кухни. Молча они снова забрались в кузов.

Грузовичок еле полз, преодолевая ухабы. Но вот крутые повороты кончились, они оказались на плато, и машина въехала на прямую дорогу, которая, казалось, насколько хватало глаз, уходила вдаль через лесосеку. Лес был приземист — березки, карликовые буки, ясени и в основном невысокие дубы, ветвистые и корявые, как грушевые деревья, но казался необычайно жизнестойким и кряжистым, без единого разрыва, без единой прогалины; по обе стороны Мёза чувствовалось, что эта земля испокон веков была курчавой от деревьев и утомляла топор и секач неистребимостью своей алчной гривы. Время от времени узкая, как след зверька, тропинка устремлялась сквозь деревья. Стояла полная тишина, и все же мысль о возможной встрече не исчезала полностью; порой им чудился в отдалении, на обочине дороги, стоящий в длинном бушлате человек; вблизи им оказывалась маленькая ель, совсем черная и квадратная в плечах на фоне завесы светлой листвы. Должно быть, просека шла примерно по линии водораздела плато, так как никакого журчания слышно не было, но раза два или три Гранжу попался на глаза каменный желоб, зарытый в землю на обочине в окружении деревьев, откуда сочилась тоненькая струйка чистой воды, что лишь подчеркивало тишину сказочного леса. «Куда меня везут?» — думал он. По его подсчетам, они должны были отъехать от Мёза на добрую дюжину километров, где-то недалеко была Бельгия. Но его мысли как бы качались на волнах приятной неопределенности: он желал лишь одного — ехать и ехать безмятежным утром сквозь эти влажные заросли, пропахшие кабаньим логовом и свежими грибами. Перед очередным поворотом грузовичок замедлил ход, затем, заскрипев всеми рессорами, свернул влево под ветви и двинулся по заросшей травой просеке. Гранж угадал меж деревьев очертания дома, который показался ему не совсем обычным: будто савойский шале, опутанный ветвями аэролит, упавший в самую гущу глухих зарослей.

— Вот вы и дома, — сказал капитан Виньо.

Дом-форт Верхние Фализы был одним из блокгаузов, сооруженных посреди леса, чтобы преградить танкам доступ к путям сообщения, спускавшимся с бельгийских Арденн к линии Мёза — от тыла к фронту. Это был довольно низкий бетонный блок, куда попадали сзади через бронированную дверь, пройдя по извилистой тропинке, пересекавшей небольшую плантацию колючей проволоки, прижавшуюся с блокгаузу на манер четырехугольной капустной грядки. Он был размалеван как попало оливково-зеленой полинялой краской, которая пахла плесенью: своеобразные грибовидные лишаи, питаемые духотой подлеска, оставляли на стенах гнойные влажные пятна, как если бы там каждый день раскладывали мокрые простыни. В передней части блокгауза зияли две амбразуры: одна — узкая, для пулемета, другая — чуть пошире, для противотанковой пушки. На этом приземистом блоке, как на слишком узком цоколе, покоился одноэтажный, выступавший за его края домик; в него проникали сбоку по железной ажурной лестнице, напоминавшей fire-escape[3] в американских домах, — это было жилище крошечного гарнизона. Его убожество напоминало шахтерские поселки или будки дежурных по переезду; влажные зимы подлеска разъели скудное оборудование, повырывали кусками штукатурку, исполосовали по вертикали окна и лестничные ступени черными вытянутыми следами ржавых слез, спускавшимися до самого бетона. Под козырьком крыши и на натянутых между окнами и ближайшими ветвями веревках сохли палатки и белье. К блокгаузу прислонились совсем новая оцинкованная загородка курятника и плохонький дощатый крольчатник; квадратная грядка колючей проволоки была вся усеяна консервными банками, очевидно выбрасываемыми из окон, и заплесневелыми половинками солдатских галет. В странном совокуплении этой доисторической масштабы с обветшалым кабаком самого захудалого предместья, да еще посреди хлама, оставленного лесными бродягами, было что-то совершенно невероятное. За распахнутыми окнами чьи-то железные легкие мощно оглашали лес какой-то кабацкой мелодией, которую резко оборвал шум грузовика.

И до утра в портовых кабакахОтплясывают лихо моряки…

«Нет, — подумал Гранж, — решительно, эта война начиналась не так, как предполагали. Сплошные неожиданности». В железном грохоте подошв один за другим по лестнице сбегали солдаты, неуклюже застегивая на ходу ремни; как берберское племя на пороге своих хижин, они бросали украдкой подозрительные взгляды в сторону аспиранта, которого только что заполучили.

Утренняя заря осветила все окна, а Гранж не спешил расстаться с состоянием полусна, приковавшего его к походной койке; столь сладостно-приятного ощущения ему не доводилось испытывать со времен детства: он был свободен — единственный хозяин на борту, в домике бабушки Красной Шапочки, затерянном в лесной глуши. Ощущение счастья усиливалось доносившейся из-за двери мирной суетой пробуждающейся фермы: это было как знакомый голос из далекого прошлого; вздрогнув от неясного удовольствия, Гранж впервые подумал о том, что будет здесь жить, что, может быть, у войны есть свои необитаемые острова. Лесные ветви тянулись к окнам. Тяжелый железный грохот потряс лестницу. Гранж соскочил с кровати и увидел в окно солдат Эрвуэ и Гуркюфа, углублявшихся в лес, движением плеча поправляя ружья, подняв из-за резкого холода воротники шинелей. За стенкой кто-то растапливал печку; бряцанье жестяной посуды приятно возвещало о горячем кофе. Еще минуту он лежал на кровати, вытянувшись и завернувшись в шинель. Рассвет был пасмурно-серый; атмосфера утра, проведенного в постели, пустота деревенского воскресенья наполняли комнату; в паузах между звяканьем кастрюль с урчанием довольного животного вновь воцарялась посреди комнаты столь непривычная для военной жизни тишина. Даже холод не причинял неудобства; что неподвижность воздуха здесь нарушалась лишь перемещениями молодых и хорошо упитанных тел, чувствовалось даже в их отсутствие. Какое-то мгновение Гранж блуждающим взглядом следил за легкими клубами пара, рождавшегося из его дыхания, затем повернулся и издал смущенный гортанный смешок — мысль о том, что он оказался здесь, на передовой, совершенно сбивала его с толку. Инструкции, отданные ему капитаном Виньо, были просты. В случае атаки неприятеля инженерная часть, отступая, взорвет дорогу. В задачу дома-форта входило уничтожение остановленных естественным рубежом танков и наблюдение за передвижениями войск противника. Он должен остановить его, «не допуская и мысли об отступлении». Подземный ход, ведущий в лесные заросли, должен был в принципе позволить гарнизону покинуть блокгауз незамеченным и в случае необходимости отступить лесами к Мёзу. На столе, с краю, лежала штабная карта, и он мог, не вставая с кровати, различить маршрут скрытого отступления, помеченный капитаном Виньо красным карандашом; начиная с сегодняшнего дня он должен приступить к его разведке. Но воображение Гранжа не задерживалось на этих невероятных событиях. Перед ним до самого горизонта простирались леса, а по ту сторону защитного уголка Бельгии, ниспадавшего полотнищем занавеса, потихоньку засыпала эта война; зевала и встряхивалась, как сдавший свои работы класс, армия — вся в ожидании звука горна, возвещающего о конце маневра. Ничего не случится. Может быть, ничего не случится. Гранж принялся рассеянно листать досье с документами — боевыми приказами, перечнями боеприпасов, — частый дождь ученых параграфов, порожденных витиеватым процедурным бредом, которые, казалось, наперед рассчитывали землетрясение; затем он сложил бумаги в папку, засунул подальше в ящик стола и запер на ключ, что выглядело как заклинание. Они являлись частью того, что тщательно прорабатывается, но никогда не сбывается. Это были нотариальные архивы войны; они дремали здесь в ожидании предписания; невыразимое спокойствие чувствовал читающий эти строки, от запятой к запятой гнавшиеся за непредвиденным, — как будто война была уже позади. Стук в дверь, удивляющий своей робостью после предшествовавшего ему громкого шарканья подошв.

— Кофе, господин лейтенант.

Гранж спрыгнул с кровати и обулся. Все же это был необычный дом. Когда шагаешь в башмаках по голому бетону, то от ударов подкованных каблуков рождается матовый звук, без вибрации и резонанса, как если бы ты шагал по новой дороге или по устою моста. Чувствуешь себя припаянным к этой сырой черной впадине под собой, невольно прислушиваешься к ней — как на прогулке за пределами своей раковины. И тут вдруг окружающий тебя домик фей совершенно перестает внушать доверие. Здесь спали, как спят пассажиры в прояснениях теплых ночей на еще затянутой пляжной парусиной палубе, — они держат путь к пасмурным морям и стараются не думать о том, что в один прекрасный день ветер посвежеет.

Казалось, что жизнь в доте прочно вошла в ритм. Это было почти крестьянское существование, замедленное, жалкое, протекавшее на крайней точке одного из наименее возбужденных нервов большого тела войны: ветер, время года, дождь, сиюминутные настроения, мелкие хозяйственные заботы волновали ее куда больше, чем штабные циркуляры, эхо которых, как небольшая волна на песчаном берегу, лениво замирало на этих сонных опушках. Отсюда было ясно видно, что война живет резкими движениями, напоминая человека, выдергивающего одну часть тела за другой из засасывающих его зыбучих песков: парализованную, ее вновь забирала земля, укрепляла корнями — войско возвращалось к крестьянскому труду. Так что дом в Фализах был заселен одним их тех забытых всеми племен, что прозябают вдали от дорог, в одиноких хижинах в ландах: полуугольщики, полубраконьеры, они живут мелкими ремеслами, вольным ветром и одиночеством, в городках появляясь еще реже, чем горцы в долине. Четыре раза в неделю Эрвуэ и Гуркюф отправлялись на свою стройплощадку: небольшую лесопильню, сооруженную дивизионными инженерными подразделениями в лесных зарослях Брейя в двух километрах от Фализов; там изготовляли колья для проволочных заграждений, возведение которых вдоль границы подходило к концу. Имелись все основания думать, что кольев они вытесывали всего ничего — слишком много дичи водилось на склонах лесных балок Брейя, которые им нужно было пересечь, а времени на дорогу в эти короткие зимние дни отводилось предостаточно. Часто Гранж, проснувшись до рассвета и предаваясь размышлениям в своей постели, улавливал осторожные шаги, скользившие снаружи по мокрым ступенькам: он знал, что это Эрвуэ с солдатским мешком за спиной отправлялся с Гуркюфом на осмотр силков. Оба вызывали у Гранжа симпатию своей привязанностью к жизни на природе — что споспешествовало его одиночеству, — а также своей сдержанностью, молчаливостью и скромными манерами лесных людей и эстрадных ударников, живущих с закрытым ртом, но привыкших ухо держать востро и мало склонных откровенничать о своих делишках. Эрвуэ был высок и худощав; ночи, проведенные в засадах, наделили этого охотника на уток из Ла-Брийера сумеречным зрением, как у кошки. Гуркюф, по прозвищу Бормотуха, почти безграмотный поденщик из Кестамбера, был довольно-таки приземистым и необычайно красным — природа его мало чем одарила, и, судя по всему, его внутренние склонности обнаруживались единственно в том, что он был замечательным выпивохой. Как это часто бывает, приверженец оседлого образа жизни стал крепостным у кочевника; Эрвуэ запустил лапу в этот податливый воск — все, что бы ни слетало с его губ, отпечатывалось на нем, как слово божье, — сделав его своим оруженосцем, загонщиком и псарем. Когда они пробирались по зажатым ветвями лесным тропам, Эрвуэ, любивший свободу движений, цеплял свое ружье на плечо Гуркюфу, как на вешалку. Ранним утром они растворялись в зарослях, ступая молча и широко, подобно амазонским seringueiros[4].

— Куда опять ушли Эрвуэ и Гуркюф?

— К себе на стройплощадку, господин лейтенант. Мясо кончилось.

Они снова появлялись из-под покрова леса на закате дня, стряхивая с себя запах дичи и тяжелый пар мокрых псов, с мешками, наполненными убитой птицей, пустыми бутылками и бельгийскими сигаретами. Они несли еще и новости, ибо эти глухие леса, разбуженные войной, кишащие тайниками и радиопередатчиками, гудели громче телеграфных проводов. После ухода Эрвуэ и Гуркюфа капрал Оливон запирался в общей комнате, чтобы заняться таинственными хозяйственными работами, и у Гранжа был впереди весь долгий световой день. По утрам, устроившись за еловым столом у выходившего в лес окошка с мутными стеклами, он обычно читал и писал до той минуты, пока — раз в три дня — вдали, на дороге, не раздавался сигнал грузовика, доставлявшего в Фализы продукты, почту и газеты, различные подпольные ингредиенты, которые Оливон заказывал в Мориарме, чтобы его куры «набирали в весе», и иногда кое-какие материалы для поддержания в порядке дома и ближних защитных сооружений: банки с краской, садовый инструмент, патроны для ракетниц или рулоны колючей проволоки. Гранж подписывал квитанции, и занавес вновь — на целых два дня — опускался на обитаемый мир: в этой вознесшейся над Мёзом пустыне деревьев чувствуешь себя как на крыше, с которой убрали лестницу. Из-за того что почти каждый день двух человек забирали на лесозаготовки, служба в доме-форте, помимо ухода за оборудованием, сводилась к ничегонеделанью — нужно было лишь обеспечивать постоянное дежурство. Гранж ощущал себя чересчур высоко забравшимся консьержем этого пустующего бетона, куда время от времени наведывалась лишь официальная комиссия, хмуря брови и покусывая губы, — амбразуры все еще не были обеспечены уставными заглушками, которые пока попросту заменили мешками с землей. (Гранж был сама кротость, когда с ключами в руках показывал блок: он ощущал на себе осуждающий, чуть презрительный взгляд офицеров инженерных служб, пялившихся на него как на клошара, заткнувшего свои разбитые окна газетной бумагой; провожая их к машине, он всякий раз считал себя обязанным извиняющимся жестом указывать на своды, как бы желая сказать что-то типа: «А стены крепкие».) В погожие дни он после обеда часто спускался до деревушки Фализы. В полумиле от дома-форта крошечная белая дорога выходила на свежую прогалину — очаровательный альпийский луг, где около дюжины окруженных деревьями домиков грелись на солнце в одиночестве высоко взметнувшихся трав и канадского леса. Оставив справа от себя ферму Биоро и приют, чьи ставни за ящиками с бересклетом были запечатаны войной, Гранж усаживался в кафе «Под платанами», где обслуживали «и пеших и конных» — всех нечаянных гостей этого края света. Перед одноэтажным домом на чистенькой зацементированной террасе, возвышавшейся над дорогой, стояли столик, два железных кресла, весело раскрашенных в белый с красной сеточкой цвет, и даже — черта современности, приводящая в недоумение, — оранжевый зонт, свернутый у древка; как только солнце начинало клониться к закату, на террасу вместо тени от платана падала тень огромного каштана. Обменявшись любезностями с мадам Тране, которая, улыбаясь, выплывала из-за стеклярусной занавески, как фигурка барометра («Вот и мой лейтенант вернулся с хорошей погодой»), ободрив ее в том, что касается нестабильности переживаемых времен и ужесточения в распределении продуктов, Гранж поудобнее устраивался в садовом кресле и, отпивая маленькими глотками кофе, погружался в своего рода счастливое забытье. Обычно в это время дня деревушка была совершенно пустынна: в беспорядке разбросанные по лугу дома, черно-белые коровы, которые паслись на опушке там и сям, более желтое, чем обычно, солнце последних дней осени, приют с запертыми ставнями — все это наводило на мысль о ласковой неге высокогорных лугов, о том времени, когда собираются стада и задолго до первого снега, с отъездом последнего туриста закрываются небольшие летние гостиницы. Чувствовалось, как за этой робкой и золотистой еще красотой, за этим зябким покоем поздней осени поднимается и охватывает землю холод — кусающийся, ничем не схожий с зимним; опушка была как остров посреди смутной угрозы, которая, казалось, исходила от этих черных лесов. «Ну вот. Я последний из курортников в этом году, все кончено», — думал с щемящей болью в сердце Гранж, разглядывая свежепокрашенный стол, зонт, каштан, залитый солнцем луг. «Десять лет молодости в Стране каникул: возраст тучных коров. Теперь все кончено». Когда он закрывал глаза, то слышал лишь два легких звука: дребезжащее позвякивание колокольчиков на молодых черных коровах, которых выряжали здесь, как горные стада, чтобы отыскать, если они терялись в лесных зарослях, и другой звук, который как бы долетал из далекого детства: это десяток девчоночьих голосов читали наизусть в расположенной ниже по дороге и походившей на кузницу крохотной школе. Он чувствовал в себе слабое биение инертной и полной отчаяния волны: она была как бы гранью, за которой начинаются слезы.

Как только солнце начинало садиться, один за другим на опушке леса появлялись обитатели деревни; они возвращались по дороге с тачками и вязанками хвороста; обрезание кустов и разведение черно-пегих коров, похоже, было их единственным занятием. Проходя под каштаном, они приветствовали Гранжа прозорливыми метеорологическими замечаниями — войны не касались никогда, — порой он приглашал сына Биоро пропустить по стаканчику и заводил разговор. Меланхолия быстро проходила, и он чуть вырастал в собственных глазах: он казался себе добродушным видамом[5], спустившимся из башни, чтобы выпить на свежем воздухе с вилланами своего округа.

Если Гранж возвращался до наступления темноты, он редко упускал возможность спуститься в дот для беглой инспекции; он называл это «окинуть взглядом блокгауз». По правде сказать, никакой надобности в этом взгляде не было, поскольку блок в течение всего дня оставался запертым на ключ, однако у него это превратилось в странную манию: он любил заходить туда, чтобы провести там несколько мгновений на закате дня. Когда он был в хорошем настроении, он сам подтрунивал над этим, говоря себе, что напоминает тех состарившихся на службе офицеров-механиков, которые, чтобы выкурить сигарету, предпочитают спускаться в нижнюю часть корабля. Захлопнув за собой тяжелую дверь сейфа, он на секунду замирал на пороге и всегда с беспокойством оглядывал стены и низкий потолок, заставлявший инстинктивно втягивать голову в плечи: его охватывало напряженное чувство потерянности. Сначала поражала теснота этого помещения: на глаз она мало вязалась с наружными размерами строения; ощущение собственного заточения делалось от этого гнетущим: здесь внутри тело перемещалось, как сухая миндалина в скорлупе. Затем появлялось живое ощущение (насколько выразительно слово, думал Гранж) непроницаемого блока, крепко спаянного вокруг вас, — чувство, навеянное прокисшей прохладой, падавшей на плечи, стерильно-пресной сухостью воздуха, тонкими, вздувшимися на стыках опалубки бетонными заусенцами, которые изящными нервюрами обегали убежище, припаивая пол к стенам и потолку. «Бетонный кубик, — размышлял Гранж, невольно простукивая перегородку согнутым указательным пальцем, — ящик, который может и опрокинуться; не мешало бы приклеить здесь ярлыки „верх“ и „низ“ — будем надеяться, что надпись „стекло“ не понадобится». Голая, неотделанная комната — было в ней что-то резко нежилое. Сзади, в углу, разостланный вдоль стены соломенный тюфяк наполовину закрывал люк узкого эвакуационного хода. Слева были составлены ящики с боеприпасами, лежали незаряженные пулеметные ленты; от канистр с маслом, банок со смазкой и грязных тряпок по бетону расползались подтеки грязного оливкового цвета, какие можно увидеть на стенах гаражей. Справа к перегородке были припечатаны красный огнетушитель и покрытая белой эмалью аптечка с женевским крестом. Середина комнаты оставалась пустой; непонятно было, где там следует находиться; машинально Гранж делал несколько шагов в сторону грубой световой щели, озарявшей это темное помещение, и на несколько секунд вытягивался вдоль противотанковой пушки на месте наводчика. Через узкую амбразуру была видна лишь анфилада плавно поднимавшейся к горизонту просеки — жесткого щебеночного цвета с двумя полосками белого, как сахар, кристаллического гравия по бокам; она была затянута в корсет стенами из ветвей кустарника. Метрах в пятистах от амбразуры просека плавно ныряла вниз, следуя за складками рельефа; в пустоте на фоне неба благодаря гладкой дороге и двойному частоколу подрезанных кустарников безупречностью линий выделялся белый крепостной зубец — очерченный столь четко, что его края казались посеребренными. Прильнув к оптическому прицелу, по краям зубца можно было ясно различить каждую веточку и каждый камень на дороге с его острыми изломами и узкие, вдавленные в землю следы от колес. Гранж машинально вертел винт наводки: он не спеша выводил тонкий черный крест визирных линий к центру зубца, чуть выше горизонта дороги. Круг прицела приближал расплывчато-белесое небо, пустынность заспанной дороги, неподвижность мельчайшей из веточек — и все это завораживало: большой круглый глаз с двумя тонкими, как от бритвенного пореза, черточками своего наглазника, казалось, открывался на иной мир — мир безмолвный и устрашающий, залитый белым светом, умиротворенный бесспорной очевидностью. На мгновение Гранж поневоле задерживал дыхание, затем поднимался, пожимая плечами.

— Глупо! — бормотал он, разглядывая прожилки на кисти своей руки.

Ужинали в Фализах рано, эти минуты всегда были приятны для Гранжа. Вчетвером они устраивались возле набитой дровами печки вокруг елового столика, за которым Гранж работал днем у себя и который на время ужина перетаскивали в общую комнату. Гуркюф к концу ужина обычно засыпал, а Эрвуэ, Оливон и Гранж частенько усаживались покурить и поговорить вокруг печки, на которой постоянно грелась кастрюля с едким и безвкусным кофе, как на плите фламандской фермы. «Пенаты Фализов здесь», — размышлял Гранж, когда Оливон расставлял чашки и ритуальным жестом снимал крышку с кастрюли; его удивляло, что он, сам того не ожидая, обрел здесь некое подобие очага. Разговор шел гладко: у Оливона, работавшего бригадиром на верфи Пеноэ, были общие с Эрвуэ друзья, поскольку половина обитателей Ла-Брийера каждый день отправлялась на работу в Сен-Назер. Оба принадлежали к левым и вели жаркие политические дискуссии: забастовки 36-го года, Народный фронт проносились по низкому помещению с грохотом Великой Армии в воспоминаниях солдат наполеоновской империи; можно было подумать, что война — это всего лишь техническая неполадка, как на радио, занавес, опущенный взбалмошным машинистом на самом захватывающем месте пьесы. Затем Эрвуэ рассказывал охотничьи байки, расписывал свои ночные приключения в засадах, и в этих историях вновь и вновь воскресал образ старого бриеронца — певца, распутника и браконьера, своего рода фольклорного героя, — который забавлял Гранжа тем, что походил на деда Ерошку из «Казаков», Иногда, когда беседа затягивалась, они слушали по радио «штутгартского предателя»[6] — однажды он рассказал об их полке. После длительного потрескивания вместе с этим тонким язвительным голосом, рубившим фразы, как рядовой театральный злодей, сквозь помехи прорывалась вся ирреальность войны. В паузах было слышно, как с ветвей вокруг дома капала вода, и порой совсем рядом раздавался шорох — какой-то крупный зверь копошился в зарослях, — заставлявший Эрвуэ бросаться к окну. При распахнутом окне отчетливо различался долгий умиротворяющий шелест, который как бы убегал над вздыхавшим лесом в необозримую даль, да крики сов, сидевших совсем близко — чуть ли не на проволоке; они слетались, привлеченные мелкими грызунами, которые искали здесь корки заплесневелого хлеба. Им было хорошо, покойно, оттого что они вместе — бодрые и веселые, в приятном тепле, — но и немного не по себе из-за гула дикой природы, из-за окна, распахнутого в ночь тревожного мира. Именно этот миг выбирал Гуркюф для своего пробуждения: шутки, которыми сопровождалось выражение его толстощекого, как у младенца, лица, и вытаращивание глаз служили сигналом к отбою.

— Чертова война! — говорил, зевая, Оливон и накрывал крышкой пустую кастрюлю. Солдаты желали спокойной ночи и возвращались в свою комнату, прозванную Гранжем кают-компанией и выходившую окнами на проволочные заграждения. Когда он высовывался из окна, то какое-то время видел в соседнем окне красный кончик сигареты Эрвуэ, который, перед тем как сесть за починку силков, принюхивался к мокрому лесу носом охотничьей собаки.

Вернувшись к себе в комнату, Гранж какое-то время читал при скудном свете дрянной лампы, которую цеплял при помощи крючка к деревянной перегородке над столом, но, воспаленный кофейными возлияниями после ужина, он, особенно в сухую лунную ночь, выходил перед сном на короткую прогулку. Ночь в лесу никогда не бывала абсолютно черной. Со стороны Мёза, очень далеко, противоположная закраина долины смутно белела в просветах между деревьями — своего рода ложная заря, шелковистое трепетание мягких и густых вспышек, подобных тем крупным пузырям света, что то и дело лопаются над долинами доменных печей: это ночью при свете прожекторов с удвоенной энергией отливали бетон для казематов. Со стороны границы, где плато постепенно шло вверх, одна за другой каплями выступали и какое-то время скользили во тьме маленькие светящиеся точки, бесшумно разрастаясь и шаря быстрым лучом по верхушкам деревьев: это бельгийские автомобили катились в безмятежности иного мира, пересекая открытые ветрам прогалины, там, где Арденны начинали понемногу дробиться. Находящаяся между двумя этими бахромчатыми лентами, внезапно потревоженными ночью, Крыша (так назвал Гранж это высокое, нависшее над долиной лесистое плато) была погружена в глубокий мрак. Просека тянулась насколько хватало глаз — призрачная дорога, полуфосфоресцирующая среди зарослей, присыпанная, как пудрой, белым гравием. Мягкий теплый воздух был полон ароматом трав; приятно шагалось по этой звучно скрипящей под ногами дороге, скрытой в тени деревьев, когда над головой, будто живая, появлялась полоска посветлевшего неба, порою словно пробуждаясь от отблеска далеких огней. Гранж шагал с блаженным чувством хорошей физической формы, к которому примешивались путаные мысли — и не только приятные; ночь защищала его, передавала ему счастливое дыхание и легкость тех ночных зверей, для которых вновь открываются вольные пути; однако ночь приближала к нему войну; как будто огненный меч выводил ясные и четкие знамения над плотно сжавшимся в детском страхе миром; разбуженное над лесами небо взирало на сумрачную Францию, сумрачную Германию и — между ними — на удивительно спокойное мерцание Бельгии, огни которой угасали на краю горизонта. Ночь не спала; чувствовалось, что настороженная земля вновь облачилась в нее, как в маскировочный халат; взгляд невольно задерживался на далеких пучках света фар, которые порой скрещивались и, казалось, осторожно, как усики насекомых, ощупывали воздух за широким тревожным горизонтом. Гранж оставлял просеку и, взяв левее, выходил по тропе к отметке 457 — выбритой недавней рубкой прогалине, откуда открывался вид на плато; он усаживался на пень, закуривал сигарету и долго смотрел на тлеющие огни ночи. Видимые отсюда светлячки разбегались в неожиданно больших количествах, замыкая перед ним на горизонте полукруг быстрых мерцаний, которые словно предупреждали и вопрошали друг друга; это напоминало причаливание к населенному берегу, когда светлой ночью подходишь со стороны открытого моря; казалось, предложен некий вопрос, понимание которого не терпит промедления, но Гранж его не понимал — по истечении некоторого времени он лишь чувствовал внутри себя все нарастающую смутную лихорадочность да легкое сжимание глаз бессонницей; ему хотелось шагать и шагать в этой разбуженной ночи до изнеможения, до самого рассвета. Когда он возвращался на дорогу, вновь все было спокойно: ночь тихо дышала под сенью деревьев; он бесшумно поднимался по лестнице дома. Перед тем как лечь спать, он на секунду задерживался у двери в кают-компанию: ночью солдаты оставляли ее приоткрытой, чтобы к ним шло тепло от печки; оттуда доносился шум дыхания, звучного и здорового, отчего в темноте у него невольно появлялись складки на щеках; окружающий мир выглядел сомнительным и ненадежным, но был еще этот сон. «Все четверо», — думал он, толкая свою дверь, как бы охваченный желанием насвистать веселенький мотивчик. Просто не верилось, что двумя неделями раньше он не знал даже их имен.

По воскресеньям капитан Варен, командовавший ротой Гранжа, часто приглашал его на обед в Мориарме. Иногда его подвозили на грузовичке; в погожие дни, скорее чем занимать велосипед в Фализах и на протяжении трех миль трястись по руслу раздробленных камней, он предпочитал спускаться пешком; впрочем, он благословлял эту скверную дорогу — она развязывала ему руки и наполовину отрезала Крышу от обитаемого мира. Он пускался в путь ранним утром; приближаясь к Эклатри, он прислушивался к колоколам Мориарме, оглашавшим долину после окончания торжественной мессы: их тонкое звучание, терявшееся в гигантском лесистом амфитеатре, нравилось ему, как полузабытый приветственный жест; этот звон никогда не достигал безмолвной Крыши. Офицеров обеих рот — первая и третья питались вместе — он заставал за аперитивом; в одном окне виднелся Мёз цвета гудрона у подножия лесных выступов, в другом — площадь перед церковью, где разряженные группы, уже заметно поредевшие, распадались перед дверью кондитерской. За столом царила шумная и немного нарочитая сердечность; было ясно, что воскресенья капитана Варена, время от времени собиравшие лесников, затерянных в своих бетонных блоках на границе, имели какое-то отношение к поддержанию корпоративного духа. Капитан Маньяр, командовавший третьей ротой, был весь как на ладони: бойкий блондин — так и хотелось назвать его «блондинчиком» — с амурно-синими глазами любителя залезть под юбку, следящий за собой; он производил впечатление человека, затянутого в корсет, как офицеры времен Дела[7], и наделенного взрывной снисходительностью стрелка, переведенного в крепостной гарнизон; время от времени он публиковал небольшие патриотические сонеты в корпусной газете «Эхо с фронта», распространяемой в армии и прозванной «Провидец будущего»; когда его просили, он за десертом иногда угощал своей последней новинкой. Чувствовалось, что в день объявления войны он взял на вооружение казарменный тон — так продевают цветок в петлицу утром самого прекрасного дня в своей жизни, — но брак не состоялся, и цветок дурно пахнет для всех, кроме него. «Приказчик, вылезший из постели девки», — говорил себе Гранж, которого тот в высшей степени раздражал, когда за десертом в развязной манере смаковал какую-нибудь постельную историю расквартированной армии. У капитана Варена был отстраненный и немного отсутствующий вид, но время от времени, при какой-нибудь вздорной выходке, неожиданно поражавшей цель, в его прищуренных глазах меж ресницами вспыхивал на какие-то доли секунды, как лампочка в тире, живой луч; было очевидно, что он терпеливо сносит обед, а Маньяра — пуще всего остального. «От него ничего не ускользает, он нас оценивает», — рассуждал про себя несколько уязвленный Гранж; но ему не было неприятно смущение, из-за Варена тяготившее всех за обедом: как присутствие кюре за свадебным столом, оно позволяло избежать худшего. Разговор был крайне убог, речи — как за табльдотом коммивояжеров; после того как сдвигали тарелки и хором горланили песни, на какое-то мгновение наступала тишина — и пыл угасал. Капитан Маньяр с комедийной прямотой покровительствовал резервистам и молодым аспирантам; похлопывая по плечу и фамильярно пуская дым в лицо, он их «наставлял».

— К полковнику? Ты получишь втык… хошь не хошь, малыш, — внезапно прорезался в углу его гнусавый, как флейта, голос на арго, от которого так и пахло свежей краской. Пили много. «Каждый из присутствующих здесь лучше, чем хочет казаться, — думал про себя Гранж, сильно раздражаясь, — отцы семейства в борделе».

В окне Мёз медленно менял свою окраску, мрачнея и угасая под тенью скал; томительная и праздная скука провинциального воскресенья сочилась, несмотря на войну, сквозь оконные рамы; в воздухе висел запах перно, затхлого табачного дыма и тяжелой снеди. Здесь явно что-то передразнивалось, но что? В минуты тишины сотрапезники смотрели в окно на детей, которые после урока катехизиса выстраивались на площади, собираясь к вечерне.

— Хватит разговоров о службе! — гнусавила жеманная флейта захмелевшего капитана Маньяра. — Поговорим о бабах.

Порой после обеда по сонным воскресным улицам рабочих кварталов Гранж провожал товарища на поезд, идущий в Шарлевиль, затем заходил в ротную канцелярию уладить кое-какие служебные дела. Обычно он заставал там капитана Варена, дымившего сигаретой за ворохом бумаг. Лицо массивное, хищноватое под жесткой и необычайно черной еще щеткой волос, приплюснутые вздрагивающие ноздри, широкие челюсти; на первый взгляд — какой-то солдафон с неуклюжими манерами; однако солдафон этот не пил, не шутил, никогда не смеялся и, с тех пор как дивизия расположилась в секторе, еще ни разу не наведался в заведение на плас Дюкаль в Шарлевиле, куда по воскресеньям по очереди совершали набеги офицеры. Он командовал ротой с леденяще-компетентной сухостью, держа солдат и офицеров в узде, улаживая дела несколькими словами, категоричным тоном, достаточно выслушивая других, никогда не вступая в споры. Он родился для стиля «я приказываю или молчу». «Должно быть, он ошибся эпохой или армией», — сам с собой рассуждал Гранж, — а капитан вызывал его любопытство, — каждый раз поражаясь этой голой канцелярии, выскобленной, как комната монастырского привратника, где все дышало строгим порядком, где не было видно ни стула для посетителя, ни даже одной-единственной бутылки с аперитивом. Однако по воскресеньям все было иначе. Оставаясь с ним один на один, Гранж иногда чувствовал, что в какие-то мгновенья капитан Варен становится ему ближе, открытее; не то чтобы тот расслаблялся — он работал весь день; не то чтобы он делался человечнее его откровенность была столь безличной, что становилась леденящей; ее целью было нечто совсем другое, нежели ободрить. Капитан рассказывал о войне. Гранж полагал, что Варен откровенничает с ним потому, что он никогда не отпрашивался в Шарлевиль — а это интриговало, — и, может быть, потому, что он был еще молод: скрытым пороком капитана была страсть шокировать.

— Взгляните-ка на секунду сюда, Гранж. Второй отдел нас балует.

Документ с красной наклейкой «Сообщить сугубо офицерскому составу» представлял собой пухлый альбом с фотографиями, воспроизводившими различные типы казематов линии Зигфрида. Большая их часть была в лесу, как Фализы, — превосходные углы съемки показывали темные углубления амбразур с более светлой кромкой их забавного обрамления в виде гармошки. Все вместе, состоящее из отдельных листков глазированной бумаги, переложенных картоном, с размерами сооружений и номерами ссылок, напоминало тщательно оформленный каталог коллекций весенней моды, предлагаемой вам портным.

— Эта вам нравится?.. Или, скорее, вот эта?

Капитан немного кривлялся; было ясно, что глазированная бумага в особенности вызывала у него глубокую антипатию; он думал: эти штабные ветрогоны набивают себе цену…

— Здорово, а?

Он подмигивал, теребил пальцами лощеную бумагу, играя ее отражением на одной серьезной модели с тремя амбразурами, почти сокрытой хвойной рощицей.

— Здорово или нет, я все же советую вам взять это на заметку, господин аспирант.

— Потому что… нам, возможно, придется атаковать?

— Потому что ни вы, ни я никогда не увидим эти музыкальные шкатулки вблизи. Понимаете, что это означает?

Капитан принялся вышагивать взад и вперед, пришпориваемый незримым ангелом.

— Трюк довольно известный. Ставка присылает нам видовые открытки якобы из разных уголков света, но с марками нашей страны. Есть такие бедные молодожены — любители сыграть на публику, — которые фабрикуют свадебные путешествия. Это поднимает вас в глазах друзей и знакомых. Полякам это, должно быть, понравилось.

— Немцы тоже не двигаются, — обронил Гранж, которого по-прежнему забавляла эта игра в худшее: ему нравилось подталкивать людей к тому, к чему они сами склонялись. — Быть может, они никогда и не нападут.

Капитан смерил его свинцовым взглядом. Его ноздри подрагивали. «Забавно, — подумал Гранж. — Он не смотрит, он расстреливает меня глазами». Интеллектуалом Варен не был, но какими-то чертами последнего обладал: мог со злостью относиться к идее.