7527.fb2
— Эй вы, там, не выпендривайтесь! Боши в десяти минутах езды отсюда.
Машина снова двинулась. Гранж повернулся к своим людям: их щеки показались ему совсем серыми; вдруг что-то тяжелое хлопнуло его по затылку, машинально он приподнял запястье. «Который час? — тупо спросил он самого себя. — Одиннадцать?» Первый раз в этот день он посмотрел на часы.
Было уже четыре пополудни. За лесом вместе с сухим щелчком предохранителя один за другим взрывались мосты Мёза.
В один миг они очутились в блокгаузе и захлопнули за собой бронированную дверь. На какое-то время их охватила паника: дрожащими пальцами они судорожно закрывали ящики. Когда прекращалось позвякивание обильно смазанной стали, было слышно лишь длинное дыхание носов, которые будто дули на горячий суп. Голова у Гранжа немного кружилась, глаза горели; в то же время он ощущал у себя под ребрами зловредный смешок, раздражающий и сухой, который снова поднимал его тонус. «Мы тут устроились, как герои солдатских анекдотов, и все нам нипочем, — цедил он сквозь зубы самому себе, и его щеки непроизвольно морщились в гримасе мрачной веселости. — С машиной для мяса. И как, они думают, я буду выкручиваться?..»
Его охватывало желание упереться кулаками в бедра… «С моими тремя анабаптистами!.. А заграждение, которое даже не взорвалось!» Он не знал почему, но заграждение особенно возмущало его; он пнул ногой бумажный хлам, эвакуированный из кабинета, — пнул яростно, мстя за себя. «Болваны! — подумал он с какой-то щедрой и омерзительной беспристрастностью. — Жалкие идиоты!» Он не мог бы сказать точно, о чем он думал, скорее всего, о маразматическом освобождении от наказания, которое отказывало миру в спасении, целиком возвращало его к первозданному хаосу. Когда оружие было подготовлено, Гуркюф из своей фляжки наполнил стаканы. Гранж зажег сигарету и протянул ее навстречу потухшему окурку Эрвуэ; каждый чувствовал ртом, как рот другого алчно всасывает дым маленькими жадными глотками. Затем мешками с песком, сваленными в углу блокгауза, они кое-как законопатили амбразуру пушки. В укрытии сразу стало очень темно; звуки леса больше не доносились; один лишь узкий белесый луч с силой разбивался об орудийный затвор, разлетаясь по нему брызгами, — создавалось ощущение, что блокгауз тяжело уходит в землю. Гранж снова распахнул настежь дверь: темнота угнетала больше, чем тревога; вновь до них донеслось щебетание леса.
— Все же у нас будет время увидеть, как они наступают, — сказал он, щурясь от резкого света.
Минуту-другую они прислушивались к ленивым лесным звукам, которые проскальзывали в дверь и были столь же приятны для уха, как свежий ветерок для лица.
— Ничего не слышно, — сказал Эрвуэ, встряхнув головой. — Абсолютно ничего.
Снаружи начинало понемногу желтеть. В квадрат двери был виден один лишь подлесок, с этой стороны почти вплотную подступавший к домику, — целый ворох курчавых и влажных кустарников, нежное сверкание.
«Орлиные папоротники, — подумал Гранж, — это орлиные папоротники».
Ему казалось, что он впервые в жизни видит их. То, что он узнал разновидность, доставило ему особое удовольствие — так бывает, когда угадываешь кличку животного. Вновь они долго вслушивались в проникавшую через дверь тишину — еще более остужающую, чем прояснение погоды.
«Надо бы отступить, — подумал Гранж, раздираемый сомнениями. — Если дожидаться приказов!.. Танкисты должны были подобрать меня, но забыли инструкцию, это яснее ясного».
Однако ему не хотелось уезжать: ему нравилось залитое солнцем безмолвие, а при мысли о Мориарме с толкотней его потных, изнуренных войск, со всем мрачным скрежетом машины войны у него заранее подступала к горлу тошнота. И теперь, когда туман тревоги понемногу рассеивался, забрезжил огонек шаловливой зажигательной мыслишки: удача — в самом деле, какая все же неслыханная удача, — что телефон отрезан.
— В общем, дело ясное, — категорически заявил он, почувствовав мгновенное облегчение. — Приказов нет; это уже их дело, как они мне передадут. Нет приказа — нет отступления. — Чтобы окончательно успокоиться, он чуть лицемерно добавил: — Впрочем, если я ничего так и не дождусь, ничто мне не помешает отправить Гуркюфа в Мориарме.
Он снова взглянул на часы. Было около пяти. Солдаты выползали теперь один за другим из блокгауза, грелись на солнышке, прижавшись к теплому бетону. Конец дня был удивительно мягким; на просеке уже вытягивал тени фруктовый, вызревающий свет.
— Да, начхали на нас танкисты, — сказал Эрвуэ, сплюнув на землю.
Гранж, задрав голову, сделал несколько шагов по дороге. Просека была совершенно пустынна, как в сторону Мориарме, так и в сторону Бельгии. Лишь миновав домик, вы выходили, если так можно сказать, из зоны безмолвия: весьма далеко, но весьма явственно вдруг стали различаться тяжелые раскаты канонады. Они нарастали чуть севернее, позади них, со стороны долины. Со стороны Бельгии стояла полная, почти волшебная тишина: насколько хватало глаз солнце золотило желтым грозовым цветом пенистые волны леса, постепенно заполнявшие весь горизонт. Гранж махнул рукой в сторону домика: четверка солдат, застыв посреди дороги, долго и медленно вращая головами, пыталась определить, откуда ветер доносит звуки.
— Это на Мёзе, — сказал наконец Эрвуэ голосом, пасующим перед очевидностью. — Со стороны Бро.
Теперь тревога возвращалась. Это было уже не горячее, грубое, животное дыхание паники, только что бросившей их на бетон блокгауза. Это был немного мистический, почти притягательный страх, который шел к Гранжу из глубин далекого детства и сказок, — страх детей, заблудившихся в сумрачном лесу, прислушивающихся к треску дубов вдали под гигантскими каблуками семимильных сапог.
Они принялись ждать. Коснувшись слуха, пушечный гул больше уже не исчезал, куда бы вы ни шли: он был везде; вся жизнь этого уголка земли убегала, как бы стекала в эту единственную разбуженную зону. Стена леса по обе стороны просеки скрывала редкие дымы; когда Гранж на секунду затыкал пальцами уши, вся аллея становилась нежным весенним потоком, уже теплым под своей золотистой туманной дымкой, который чудесным образом уносился в голубые дали. По мере того, как шло время, внутри у Гранжа росло ощущение мнимой безопасности, странным образом родившееся из этой гигантской поступи сражения, перешагнувшего через них. Воздух восхитительно свежел; облако света, нависшее над самыми верхушками вечернего леса, было столь обильным, столь необычным, что у него возникало резкое, непреодолимое желание искупаться в нем, набраться в нем сил.
«Кто мне мешает? — подумал он с еще неведомым и весьма смутным ликованием в душе. — Мосты отрезаны. Я здесь один. Делаю, что хочу».
Он закурил и, сунув руки в карманы, зашагал по середине дороги.
— Ждите здесь, — прокричал он в сторону блокгауза. — Я схожу посмотрю.
Пушка стала греметь не так сильно: в наступавших теперь долгих затишьях возобновлялась возня воронов в дубовой роще. «Возможно, к востоку от Мёза не осталось больше ни одного француза, — размышлял он по дороге, — кто знает, что происходит? Может, ничего уже нет?» Но при этой мысли, представлявшейся ему почти допустимой, сердце его начинало биться сильнее, и он с трудом сдерживал возбуждение; он чувствовал, как его сознание легко плывет по волнам катастрофы. «Может, ничего уже нет?» Земля чудилась ему прекрасной и чистой, как после потопа; две сороки вместе уселись перед ним на обочине дороги, будто животные из басни, опасливо приглаживая траву своими длинными хвостами. «Докуда можно было бы так шагать?» — подумал он еще, ошеломленный, чувствуя давящую боль в глазах; мир должен был иметь изъяны, неизвестные трещины: стоит соскользнуть туда однажды — и ничто тебе уже не грозит. Он то и дело останавливался и напрягал слух — в течение долгих минут ничего не было слышно; казалось, мир вновь погружается в сон после того, как ленивым поворотом плеча отряхнулся от человека. «Возможно, я нахожусь по другую сторону», — подумал он с невозмутимо-радостной дрожью; никогда прежде не ощущал он в себе такой близости с самим собой. Он принялся насвистывать и снял каску; он размахивал ею сбоку, держа за ремень, как корзинку; временами он притрагивался к рукоятке пистолета в кобуре, которую расстегнул; всякое ощущение опасности улетучилось, но прикосновение к оружию охлаждало ему пальцы; оно оттачивало странное, внезапно возникшее у него чувство: не нуждаться ни в ком и ни в чем, все свое носить с собой. «С тростью в руке!..» С искрящейся веселостью он подумал о Варене, затем ароматом майских ветвей пронеслось у него в голове воспоминание о Моне; он начинал постигать смысл того, что по-своему угадал Варен, — что, сама того не зная, высвободила она в его жизни своим приходом: эту потребность поочередно оборвать все швартовы, это чувство выбрасывания балласта и глубинной легкости, от которого колотилось сердце и которое было тем, что называется «бросить все». «Я всегда был привязан гнилой нитью», — сказал он себе с горловым смешком.
Время от времени он пинал ногой булыжник на дороге. «Лес… — подумал он еще. — Я в лесу». Этим было сказано все; ему казалось, что и мысль в нем клонится к закату, уступая место лучшему свету. Хотелось только одного — идти не останавливаясь; мало-помалу, как брод, приоткрывался мир.
— Немцев нет, — кивнув головой и подняв перед собой указательный палец, произнес он вдруг созревшим, всезнающим голосом подвыпившего человека.
Он чувствовал себя немного как пьяница, который качается только потому, что все оси одновременно проходят вдруг через него — законодателя и судью, — неуязвимого, безгрешного.
Он прошел вдоль заграждения и направился дальше к границе. Блокгауз был теперь скрыт от него уклоном дороги. Канонада прекратилась; стояла полная тишина. С этой стороны, где лес был выше, дорогу уже покрывали тени, но по ту сторону строевого леса аллея продолжалась — залитая солнцем, ослепительная, более, чем все остальное в мире, притягательная в своем тихом бегстве. Поток травы между колеями захватил середину дороги; казалось, лес все теснее смыкается над ним. Гранж шел, как бы подталкиваемый в спину каким-то неведомым ветром, который разгуливался на этой подозрительной и лишенной законов земле, открытой еще больше, нежели ночные грезы.
«Остается только идти…» — мелькнуло в его отяжелевшей голове, и он взмахнул рукой, что выглядело почти как согласие.
Вновь взгляд его погрузился в перспективу дороги; на сей раз ему почудилось, что в отдалении шевельнулось и тут же пропало маленькое темное пятно: то ли человек, то ли зверь, проворно, пугливо подпрыгивая, исчез в лесосеке.
Он взвел курок пистолета и двинулся вперед. Человек не побежал дальше, похоже напуганный до смерти и исчерпав все свое мужество; прижав колени к подбородку, он припал к стволу ясеня, растущего почти у самой обочины. Чуть пригнувшись к земле, он высунул из-за наполовину скрывавшего его дерева голову и, даже не делая попытки бежать, вонзил в Гранжа острый, воспаленный взгляд белки. И такой неприкрытый страх был в этих круглых красных глазах без век, что сам человек представлялся невесомым, совсем маленьким; казалось, его можно достать из-за ствола рукой.
Судя по выражению лица, это был бродяга или браконьер; он также напоминал одного из тех фламандских поденщиков, которых можно увидеть идущими вдоль свекловичных полей Пикардии с котомками за спиной; солдатский мешок, ватник в заплатах, старые башмаки, подбитые гвоздями, позволяли, во всяком случае, думать, что большие дороги вовсе не были ему в новинку. Гранж понял, что весь этот гротескный мир, паническим бегством выкуриваемый из нор, не делал особой драмы из того, что оказался на просторе, — скорее это напоминало выползание улиток после дождя. Французская форма успокаивала бельгийца лишь наполовину: очевидно, страх перед врагом затмевался в нем еще более древним ужасом перед жандармом. Этот вызывающий легкую тревогу беглец, уцелевший в тумане, не был неприятен Гранжу; сейчас ему вовсе не хотелось выслушивать чье-то хныканье.
Человек убежал из своей деревни, что со стороны Марша, накануне утром. На рассвете ее обстрелял взвод немецких танков.
— Из вращающихся пушек, — утверждал он с пересохшим горлом, и видно было, как ходит ходуном его кадык.
От применения столь ужасающего инструмента войны у него, казалось, перехватило дыхание. Однако остальная часть его побега терялась в тумане; за этой профессиональной скрытностью угадывался личный, богатый дичью окольный путь, cross-country, отмеченный, как вехами, куриными перьями. Можно было подумать, что ему никто не встретился на пути.
«Фантастика!» — говорил себе ошеломленный Гранж.
От соприкосновения с ширившейся вокруг него непостижимой пустотой он приходил в восторг — и с головой окунался в нее. В глубине души он осознавал, что делает это с легким заискиванием: мучительному он противопоставлял неслыханное.
Ведя довольно мирную беседу, они повернули к блокгаузу. Солнце село; по земле, в тени деревьев, уже стелилась ночь. Гранжу расхотелось отпускать своего бельгийца; не долго думая, он предложил ему пристанище и кров на ночь.
— Здешние места — самые что ни на есть спокойные, — утверждал он со все более естественной прямотой. — И слава богу, у нас тут ни в чем нет недостатка. Впрочем, уже темнеет.
По дороге он наставлял бельгийца речами, отмеченными равнодушным, слегка бредовым оптимизмом: на его взгляд, у войны есть свои взлеты и свои падения, но, так или иначе, важно уметь «принимать мир таким, каков он есть», — здесь, во всяком случае, все пребывают в прекрасном расположении духа.
— Нужно нечто большее, чтобы поколебать старую гвардию, — в завершение шепнул он ему на ухо, подмигнув и ущипнув за бицепс.
Бельгиец начинал искоса, украдкой бросать на него странные взгляды. Продолжая путь в сгущавшихся сумерках, Гранж, опасаясь шальной пули, размахивал платком в направлении блокгауза; в конце пути он угадывал три пары глаз, более зорких, чем те, что всматриваются в даль с рангоута, и эта мысль согревала его. «Все же я возвращаюсь не с пустыми руками, — размышлял он, — но то, что со мной, — не голубь и не ворон…» Окружавшая их темнота начинала стирать все с поверхности земли, отчего становилось жутковато. Время от времени он поглядывал на своего спутника, который, не задавая вопросов, из-за своей необычайно легкой походки, казалось, скорее плыл, чем шагал бок о бок с ним по дороге. Едва ли это было человеческое присутствие — скорее он напоминал уродливо-комичную летучую мышь, порхающую в сумерках, сгущавшихся над землей. Это его успокаивало. Мир, казалось, отныне был населен лишь маленькими мертвыми душами — легкими-легкими, как язычки пламени, порхающие над болотами; проблемы разрешились, день угасал окончательно. «И правда, очень поздно, — размышлял он почти благодушно. — Сумерки… ведь не такие уж и плохие часы. В это время видимость лучше, чем можно было бы предположить».
Он нашел гарнизон блокгауза не столько взвинченным, сколько изголодавшимся; ему показалось, что Гуркюф был уже почти пьян. Они поужинали, воспользовавшись остатками дневного света, который еще вился под деревьями. После крушения домика уцелели охромевший стол из светлой древесины да два-три стула; они выловили их в чаще и оттащили за блокгауз, туда, где от лесного полога ложилась тень на крохотную, заросшую травой лужайку, почти вплотную примыкавшую к дороге. Безмолвие леса стало призрачным, уже давно прекратилась пушечная пальба, над их головами тяжело нависал все больше темнеющий лиственный свод, и только из просеки, справа, где очень светлая пока еще щебенка шоссе ныряла в угасающие сумерки, сочился странный свет — серый, спокойный, цвета камня. Когда наступила ночь, они водрузили на стол две пустые бутылки и воткнули в них свечи; темнота была настолько покойной, что тонкая ниточка дыма поднималась от пламени прямо к ветвям; освещенные снизу сгустки листвы смутно проступали во мгле; над аллеей по-прежнему колыхалось остаточное пепельное сияние, подобное сумраку северных белых ночей. Управившись с едой, они какое-то время курили, сидя перед пустыми стаканами. Начинало свежеть. Один бельгиец продолжал вылизывать свою тарелку; удивленный молчанием, он то и дело поглядывал на них исподлобья, как бродячая собака, настороженно ожидающая пинка, рот же его управлялся сам собой. Гранжу подумалось, что в лесу до самого Мёза не было больше ни единого огонька; он поднес зажигалку к одной из погасших свечей; вновь образовалась оливка пламени и разрослась вокруг своей черной сердцевины. «Огонек, должно быть, виден издалека любому идущему по дороге, — подумал он, — в темноте было бы надежнее: ведь мы никого больше не ждем». Но ему не хотелось гасить его. Свет выхватывал из мрака лишь четыре оголенных лица, по которым пробегали длинные угольные тени — как если бы люди во весь дух неслись по коридору с занавесками, колыхаемыми ветром, — и эти лица нравились ему. «Плевать…» — повторял он про себя теперь уже почти беззаботно. Он прекрасно знал, что далеко за ними мертвая зыбь только что разлилась по земле, но ощущал лишь ее гладкую спину, бесшумно скользившую под ним, да внезапное опьянение собственной легкостью — очутившись за этим водяным валом, вы, слегка оглушенные, проваливались в тишину запретного сада. Краями висков он ощущал почти сладострастную тошноту. «Никто мне больше не указ», — сказал он себе, и его веки моргнули два-три раза. Он сунул руку в карман и нащупал ключ от дома Моны. Он смотрел на медленно поднимающуюся над лесом большую бледную луну; в ее косых лучах шероховато-каменная река дороги вздыбливалась острыми тенями, вновь становилась руслом бурного потока; ему представлялось, что нет ничего важнее, чем сидеть на краю этого бурного потока в самом центре глубинных перемещений земли. Он явственно ощущал неприятное посасывание под ложечкой — так бывает, когда бежишь к морю по песку, который кажется чересчур прохладным для голых ступней; он понимал, что это страх быть убитым; но какая-то часть его отделялась и плыла по течению легкой ночи — он испытывал нечто подобное тому, что должны были чувствовать пассажиры ковчега, когда его начала поднимать вода.
Гранж заступил на дежурство около трех часов ночи; он полагал, что рассвет станет поворотным моментом, и радовался, что у него еще есть запас времени. Дверь блокгауза осталась приоткрытой: с этой стороны по темному бетонному цоколю проходила трещина, делившая надвое часть пепельной ночи, которая представлялась нарисованной на стене. Гуркюф и Оливон бок о бок спали на тюфяке; в углу, где открывался люк эвакуационного хода, почти у самого пола краснел светящийся червяк сигареты уже улегшегося в постель Эрвуэ; через равные промежутки времени приглушенным похлопыванием невидимый палец стряхивал цилиндрик пепла, и Гранжа это злило: он чувствовал себя обкраденным; он не любил, когда кто-то размышлял во тьме рядом с ним. Тишина напоминала остановку ночного поезда на вокзале, скованном гулким морозцем, — был жуткий холод. Дверная глыба, на которую он навалился плечом, бесшумно повернулась, и глубоко в горле он почувствовал свежий, как только что выстиранное белье, привкус тумана; вымоченная в этих тяжелых испарениях ночь к утру недвижимо, тихонько загнивала. Он отвинтил крышку термоса, стоявшего на ящике с патронами, и плеснул себе горячего кофе; свет его электрического фонарика зацепил длинные, блестящие кегли противотанковых снарядов, поставленных стоймя у лафета, как будто кто-то опорожнил корзину с бутылками. Он пошарил лучом фонарика по низкому потолку, пыли, сочащимся стенам. Терпкий туман, выползавший из подлеска, придавал слабому свечению жемчужный блеск; его язык шевелил во рту привкус плесени. «До чего же забавная конура!»— поразился он и от подступавшей к горлу тошноты прищурил глаза и скривил рот; его мутило, он чувствовал, как у него внутри плещется мутный сладковатый осадок — спавшая вода мужества. Он погасил фонарик — тревога тут же немного развеялась; он инстинктивно сознавал, что ночь вокруг блокгауза еще держалась, как держится толстый слой снега, — но от черного холода у него застучали зубы; им овладело паническое, непомерной силы желание забраться под одеяло и улечься рядом с Гуркюфом на теплом тюфяке. «Неплохо для начала!» — прошептал он и на ощупь присел на ящик; он чувствовал, как на его мозг соскальзывает что-то вроде чарующе-мягкого муара. «В таких случаях надо сделать два-три глубоких вдоха», — успокоил он себя, по-идиотски убежденно и многозначительно покачав головой, и приступил к своим упражнениям, но тут же новая ужасающая мысль принялась метаться у него в голове: двенадцать километров. В двенадцати километрах от Мёза!.. Он словно попал в бортовую качку, кружившую ему голову; это невозможно, он с маниакальной тщательностью перебирал в уме события минувшего дня: где-то наверняка должна быть прореха — приказ, который он, очевидно, недопонял, утерянная им бумажка. «Еще и военный трибунал, — подумал он, дрожа, точно был голым. — Хорошенькое дельце!» Ему хотелось заплакать и уйти. Но он чувствовал, что не так это просто. Он прислушивался к сухому, бодрящему ветерку внутри себя — бесцеремонному, как тот, что взметает над дорогами опавшие листья в начале зимы.
Он вновь зажег фонарь и быстро осмотрел блокгауз. Все выглядело так, как и следовало: пушка была нацелена на ночные ориентиры; возле ручного пулемета на ящике грудой лежали около тридцати заряженных лент; в углу бетонного блока беспорядочно струился искристый ворох патронов, как будто только что высыпанных из тачки. Ему пришла в голову мысль в последний раз проверить эвакуационный ход. Он бесшумно откинул люк — крутые земляные ступени были укреплены планками от ящиков, за выступавшие края которых цеплялись каблуки; внизу лесенки вы попадали прямо в короткий чистенький коридорчик, обшитый деревом; двадцатью метрами дальше начинался легкий подъем, который вел на вольный воздух и под пологом леса завершался замаскированным ветвями отверстием. Он присел там на куче кругляков; гнетущие звуки чужого свистящего дыхания перестали преследовать его, воздух, казалось ему, стал легче. Позади него из подземелья поднимались слабые влажные испарения, неся с собой запах свежей древесины; в потемках было еще трудно что-либо различить, но мало-помалу ночь окрашивалась молочным цветом. Заперев, дверь блокгауза на засов, он вернулся на свой пост у входа в траншею; ему нужно было побыть одному в этот рассветный час. «Через двадцать минут надо разбудить Оливона, — подумал он без удовольствия, — вдвоем мы друг другу не помешаем: все говорит за то, что немцы появятся рано утром». Все же образ войны не укладывался у него в голове; он бы скорее поверил, что находится внутри тихого монастыря, который пробуждается ото сна в скольжении белых покрывал и призрачной дымки матовых оконных стекол; теперь он был обычным человеком, который присел на корточки у отверстия этой глухой норы и смотрит, как мало-помалу бледнеет с рассветом темнота леса; снова он задавался вопросом, отчего ему представляется столь необычайно важным его присутствие здесь. «Что у меня с войной? — размышлял он и вдруг почувствовал, как на мгновение погрузился в странную рассеянность. — Вопрос не в этом». В его голове стоял свежий утренний гул, который ничто уже не сдерживало: словно какой-то утробный звук, скрежет, настолько привычный, что был едва различим, внезапно перестал затемнять его жизнь. «Это случилось со мной вчера, — продолжал он размышлять, — когда я шел по середине дороги, засунув руки в карманы. Скоро придут немцы, но я, в сущности, никому здесь уже не нужен. Подумать только, как мало надо человеку, чтобы вновь пуститься в плавание!» Почувствовав резкий холод, он поправил воротник шинели: капельки, обильно стекавшие с веток, начинали струиться по шее. «Ситуация в целом все же складывается не простая», — прошептал он, поджав губы. Он прекрасно понимал, что за завесой тумана быстро назревает конец его приключению, что безмолвие леса с каждой минутой становится все невероятнее. Страх не отпускал его. Однако, если бы на дороге появились возвращающиеся войска, если бы пришло какое-нибудь подкрепление, он бы почувствовал себя обкраденным.
Он выбрался из траншеи и, пригнувшись, чтобы не оказаться отхлестанным ветками, сделал несколько шагов до края дороги. Ночь в подлеске мало-помалу теряла свою коричнево-зеленую окраску; анфилада просеки перед ним продлевала слабый Млечный Путь, который не освещал шоссе и, казалось, колыхался в воздухе между верхушками деревьев. Когда он останавливался посередине дороги, тишина становилась еще более гнетущей, чем в подлеске, — она как бы нависала над бездонным, почти торжественным безлюдьем. Гранж начинал понимать, почему заблудившиеся группы солдат инстинктивно идут на грохот пушек: пустынность этого поля сражения выводила из равновесия, как расстройство слуха; мир без новостей лишался опоры; оглохший и ослепший, он проваливался сквозь толщи вялых бурых водорослей.
«Мёз! — подумал он вдруг. — Что происходит на Мёзе? Наверняка немцы теперь уже за Мориарме!» Война в его воображении продолжала свое стремительное движение в бешеной гонке беспорядочно отступающих бронетанковых частей. «Похоже, мы здесь как на острове… Быть может, война закончилась?» — еще сказал он себе. Одновременно, но мирно сталкивались все возможные варианты; он почти не ощущал себя причастным; он следил взглядом за ниточкой желтоватого дыма от сигареты, начинавшей отделяться от необыкновенно прозрачной ваты тумана. «Похоже, наступает день», — подумал он с легким оттенком довольства: он припоминал, что день у военных начинается, когда можно отличить белую нитку от черной. Земля на уровне человеческого роста еще была погружена в зеленоватый гудронный пруд, но остроконечные вершины деревьев уже вырисовывались на фоне просветлевшего неба; в нескольких шагах от себя он различал более плотное, компактное темное пятно — это были очертания домика. Стоял абсолютный покой — тишина и рассветный пронизывающий холодок на сердце придавали занимавшейся заре странный оттенок торжественности: это было не сияние дня, пронизывающее землю, а скорее чистое ожидание, которое было не от мира сего, взгляд приоткрытых глаз, в которых смутно брезжил отчетливый смысл. «Дом, — размышлял он, точно впервые его увидел, — одинокое окно на дорогу, по которой что-то должно прийти».
«Сейчас должно быть около пяти», — подумал Гранж и только потом взглянул на часы. Тень от дубовой рощицы захватывала теперь уже всю ширину дороги. Первый озноб дневной прохлады не просачивался внутрь бетонного куба, продолжавшего томиться в своей прогорклой влажности, но рассвет надвигался, медленно и тяжело, вовсе не думая отступать. Через амбразуру была видна уходящая вдаль пустынная дорога, ее шероховатая лента измельченного балласта под вытянувшимися уже тенями. Тишина вновь воцарилась над лесом; лишь порыв ленивого ветерка время от времени шелестел ветвями.
«Похоже на железнодорожный путь, с которого убрали рельсы, — подумалось Гранжу. — Мы отрезаны…»