7527.fb2
— Здесь?
— Здесь?.. — Капитан издал нечто похожее на вымученный, немного зловещий смешок. — Здесь? Что значит здесь? Здесь или где-нибудь еще. Вот уж забавная будет прогулочка… С тростью в руках!
Капитан вновь принялся шагать взад-вперед.
— …С тростью в руках!
После столь резких выходок капитан довольно сухо прощался с ним и погружался в свои бумаги: бесполезно было снова вызывать огонь, пока не пройдет неделя. Гранж выходил из этих необычных столкновений с глазу на глаз наполовину развеселившимся, наполовину встревоженным. «Они, как кровопускание, приносят ему облегчение», — говорил он себе; каким бы странным ему все это ни казалось — ведь сам он с величайшим равнодушием следил за ходом войны, — он понимал, что капитан страдает. Когда он вновь оказывался на улице, ему казалось, что немного потеплело: неожиданно холодный, широкий полумесяц падавшей от скал тени уже перекинулся через Мёз на берег с Мориарме. Он обнаруживал, что ему больше нечего делать на этих зевающих и по-прежнему пустынных улицах, хотя теперь у ресторанчиков лепились велосипеды, а у вокзала болталось несколько уже пьяных солдат; ему не терпелось вновь оказаться под пологом своих лесов. Словоизлияния капитана портили ему день; не то чтобы он им верил, но они падали на молчаливую и замкнутую жизнь, которую устроил себе Гранж, как камень в кокетливо затянутый ряской пруд: на миг показывалась черная вода, и наружу прорывался гнилой въедливый запах, забыть который было уже невозможно. «Война? — говорил он себе, раздраженно передергивая плечами. — А кто знает, идет ли вообще война? Если бы она шла, об этом бы знали». Но он все равно ощущал какую-то нервозность; он размышлял об окружавшей его армии, как спящий на траве, который ворочается даже во сне, то и дело отгоняя тыльной стороной кисти жужжащую осу. Проходя вдоль реки, он уже подозрительно косился на небольшие доты, чьи амбразуры с разных точек надзирали за Мёзом: он находил их ничтожными, хрупкими вместе с этим бетонным цоколем, который завершался кирпичной кладкой, — как если бы начали с каземата, а закончили остановкой сельского автобуса. «Разумеется, это не линия Мажино», — размышлял Гранж, невольно поднимая глаза к взлохмаченным орлиным гнездам, вознесшимся высоко над рекой; но в целом эти ленивые фортификации скорее успокаивали: было очевидно, что здесь не ожидается ничего серьезного. За этими лесами… К тому же близилась зима; через несколько недель выпадет снег. И грузовик будет приезжать уже не каждый день; охваченный приятной дрожью, он видел себя заточенным в Фализах, на своем альпийском лугу, возле раскрасневшейся печки, на долгие дни отрезанным от мира в этом лесу из рождественской сказки. В апреле над равнинами, где цветут яблони, еще видна белоснежная закраина Арденн. «Варен обижен, потому что его упрятали сюда, на этот смехотворный фронт; все эти кадровые военные жаждут продвижения». Как только извилины дороги углублялись в лес, дышать становилось легче; на каждом повороте в долине был виден уменьшающийся в размерах Мориарме. Гранж шел и шел, и мокрая тишина обступала его со всех сторон; он чувствовал себя невесомым, помолодевшим — уже то, что он углублялся в этот безбрежный лес, обостряло блаженное состояние, от которого у него расширялись легкие. Воздух благоухал, как после ливня: к вечеру над Крышей пройдет дождь; в Фализах вы словно высаживались на другую землю. Затем внезапно на одном из поворотов вновь возвращалось ощущение легкого укуса, укола, и он хмурил брови.
— Так чего же вы здесь дожидаетесь, прекрасная молодежь? Почтовых открыток?
Однажды, когда Гранж добирался вот так пешком до дома-форта — это было в одно из последних воскресений ноября, — на первых извилинах его настиг дождь, и, как это обычно бывает, не успел он достичь плато, как дождь решительно перешел в ливень. Уже сгущались сумерки, тучи скользили на уровне Крыши, порой цепляясь за бугры на плато, которые на какой-то миг исчезали, обволакиваемые тягучим туманом; все предвещало один из тех затяжных дождей, после которых на Крыше целыми днями выступали влажные испарения. Когда на Крыше обосновывался дождь, Гранж чувствовал себя бодро и легко — от этого и еще больше от того, что он возвращается домой; по его телу растекалось тепло: он заранее представлял себе свое светское общество, устроившееся вокруг печки в общей комнате, которая вся дымилась от пара, исходившего от сохнущих шинелей. Он быстрым шагом шел против ливня, сознавая лишь легкую усталость да прохладу капель, стекавших одна за другой у него по спине, приподнимая рукой воротник промокшей шинели, который уже натирал ему подбородок. Ныряя в лесные тропы, взгляд тотчас же утыкался в стену ватного тумана, выраставшую шагах в двадцати; приходилось идти как бы в промоине грозовой тучи, перемещавшейся вместе с вами, и только от просеки, впереди, в приподнимаемом ветвями тумане, прорезался более светлый проем. Этот поход через лес, заточенный в туман, как в монастырь, мало-помалу настраивал Гранжа на его любимые грезы; ему виделось в этом олицетворение собственной жизни: все свое он носил с собой; в двадцати шагах мир делался мрачным, перспективы закрывались, и только крохотный нимб теплого сознания окружал его — эта вознесшаяся над беспризорной землей колыбель. На плато, где вода с обочин стекала плохо, уже разрастались лужи — захватывая дорогу, вздуваясь крупными серыми пузырями все усиливающегося ливня. Когда он поднял глаза и посмотрел вдаль, то заметил на некотором расстоянии впереди себя еще не до конца растворившуюся в завесе дождя человеческую фигуру, спотыкавшуюся о камни между лужами. Это был силуэт девочки, укутанной в длинный плащ с капюшоном и обутой в резиновые сапоги; она неуверенно шлепала по лужам, немного ссутулившись, словно на спине под плащом у нее висел кожаный ранец; и первое, что приходило в голову, — это школьница, идущая домой; но Гранж знал, что по меньшей мере на две мили вокруг домов не было, и тут он вспомнил, что сегодня воскресенье; он принялся с повышенным интересом наблюдать за фигуркой. Было в ее походке что-то интригующее; в стрекоте усилившегося ливня, который, похоже, ничуть ее не беспокоил, она и впрямь удивительно напоминала девчушку, прогуливающую уроки. То перескакивая сразу обеими ногами через лужу, то останавливаясь на обочине, чтобы отломать веточку, она вдруг оборачивалась на какое-то мгновение и как бы бросала из-под капюшона взгляд назад, словно прикидывая, насколько к ней приблизился Гранж, затем вновь принималась прыгать на одной ноге, подталкивая носком камешек, и, поднимая брызги, пробегала по лужам отрезок в несколько шагов; один-два раза, несмотря на расстояние, Гранжу показалось, что она насвистывает. Просека все дальше и дальше уходила в лесную глухомань; из-за ливня лес вокруг них трещал, как будто жарился в масле. «Эта девушка дождя, — думал Гранж, невольно улыбаясь за своим промокшим воротником, — какая-нибудь Фадетта — маленькая лесная волшебница». Несмотря на ливень, он стал замедлять шаг: ему не хотелось настичь ее слишком быстро, он боялся шумом своих шагов вспугнуть молодого лесного зверька за его грациозными увлекательными проделками. Теперь, когда он немного приблизился, она уже совсем не казалась девочкой: когда она пускалась бежать, ее бедра почти не отличались от женских; движения шеи, необычайно юные и живые, напоминали о вырвавшемся на свободу жеребенке, но в них то и дело мелькал утонченный изгиб, внезапно говоривший совсем о другом, как если бы голова нечаянно вспоминала, что она припадала уже к плечу мужчины. Слегка уязвленный, Гранж задавался вопросом, действительно ли она заметила, что он идет за ней следом; порою она, останавливаясь боком к нему у края дороги, взрывалась заливистым смехом — так смеются товарищу по связке, который ясным утром поднимается следом за вами, — затем, словно на целые минуты забыв о нем, возобновляла свое подпрыгивание цыганочки и разорительницы гнезд и вдруг казалась необычайно одинокой, при своем деле, как котенок, который отворачивается от вас, привлеченный клубком ниток. Так они шли какое-то время. Несмотря на шум колотившего по дороге ливня, светлый проем впереди даже казался Гранжу просветом в облаках: теперь он был всего лишь мужчиной, идущим за женщиной, в нем играла кровь, и его обуревало жгучее любопытство. «Девчушка!» — с трудом проговаривал он про себя, а сердце невольно билось сильнее всякий раз, когда фигурка останавливалась на обочине и рука на мгновение приподнимала тяжелый капюшон. Вдруг фигурка встала посреди дороги и, расположившись в луже, доходившей ей до щиколоток, переступая с ноги на ногу и разбрызгивая воду, принялась за мытье резиновых сапог; поравнявшись с ней, Гранж заметил под капюшоном, поднятым в его сторону, два глаза ярко-синего цвета, тепловато-терпкого, как тающий снег; в глубине капюшона, как в глубине яслей, виднелась мягкая солома светлых волос.
— М-мокрый же ваш лес, ну и ну! — произнес свежий и резковатый голос, в то время как капюшон отряхивался с беззастенчивостью молодого пса, обдавая брызгами Гранжа; затем вдруг вздернулся подбородок, ласково и приветливо, и, как губам, протянул дождю обнаженное лицо — глаза же при этом смеялись.
— Будет лучше, если мы пойдем вместе, — вновь заговорила она тоном, ничуть не считающимся с его мнением. — Так веселее!
И она вновь залилась своим смехом прохладного дождя. Теперь, когда он нагнал ее, она, широко ступая, шла рядом с ним. Время от времени Гранж поглядывал на нее; за краем капюшона он мог видеть только блестевшие от воды нос и рот, которые подставлял дождю упрямый короткий подбородок; но он был взволнован от того, что чувствовал ее рядом с собой — молодую и здоровую, гибкую, как олененок, источающую приятный запах мокрой шерсти. Она сама подстроилась под его шаг: это было так же сладостно, как если бы она оперлась о него. Иногда она чуть поворачивала голову, и тогда край темного капюшона на мгновение соскальзывал ей на глаза, которые были как просвет в облаках; взгляды их встречались, и, ничего не говоря, они начинали смеяться тем непритворно-искренним смехом, в котором нет ничего, кроме удовольствия. Она засунула руки в карманы плаща, резко, как это делают маленькие крестьянки, боящиеся обморозить кончики пальцев, когда зимой они бродят по лесным дорогам. «Но это не деревенская девушка, — говорил про себя Гранж, чувствуя покалывание в сердце, — и она уже не совсем девочка. Сколько ей лет? Куда она идет?» Он шагал рядом с ней, и уже одно это было так приятно, что он не осмеливался расспросить ее: боялся развеять чары.
— Я поджидала вас на подъеме. Вы так медленно шли! — сказала она вдруг, огорченно покачав головой и с дразнящей улыбкой глядя на него исподлобья. В голосе звучал оттенок насмешки, шаловливой и искушенной, выводившей на чистую воду все уловки Гранжа. Было ясно, что она давно уже не попадается на эти трюки. Она хорошо знала, что нравится.
— Это из осторожности, — добавила она скороговоркой, так, словно повторяла плохо заученный урок. — В воскресенье вечером по дороге часто проходят солдаты. Говорят, что они ведут себя нехорошо, — произнесла девушка теперь уже более проникновенно, однако чувствовалось, что она не из пугливых.
— А меня вы не испугались?
— Я вас хорошо знаю!
Легким движением она обозначила прыжок через лужицу: казалось, что жизнь в этом хрупком тельце резвится, как жеребенок на лугу.
— …Я видела вас из своего дома. Вы каждый день приходите пить кофе к «Платанам»… Роскошничаете! — важно добавила она, сделав акцент на этом слове: можно было подумать, что без году неделя, как она его выучила, — но вот вновь потянулись к нему рот и смеющиеся глаза, шея изогнулась, тем самым приведя Гранжа в волнение. С каждой фразой, с каждым движением плеч и головы его представление о ней прыгало самым невероятным образом.
Какое-то время они снова шли молча. Ливень был уже не такой сильный, но прямой и частый, он, казалось, будет долбить дорогу еще долгие часы. Ветер стихал. Начинало смеркаться, вокруг них в насыщенном испарениями лесу тяжело падали капли.
— Так, значит, вы здесь на каникулах? — внезапно задал Гранж коварный вопрос. В конце концов, она наверняка школьница. И он вспомнил, что она сказала «ваш лес».
— О нет!.. Я вдова! — ответила она после короткой паузы рассудительным и весьма самодовольным тоном. — Есть свидетельство о браке! — продолжала она с детским воодушевлением и, порывшись во внутреннем кармане плаща, как из рождественского камина, вытащила оттуда небольшую книжицу с официальным заголовком и загнутыми углами. Ошеломленный Гранж секунды две моргал: каждый новый порыв ветра то и дело взъерошивал его.
— Это очень грустно! — заключила она, покачивая головой с комичной серьезностью девочек, когда они играют в гостей. И тотчас же они разразились безудержным смехом, стоя под ливнем посреди дороги.
Заплутавшие во фразах, которые она выпаливала не задумываясь, мысли Гранжа начинали обретать более отчетливые формы. В начале года она вышла замуж за молодого врача, который, бесспорно сраженный ее красотой, не долго думая похитил ее со школьной скамьи; спустя два месяца он оставил ее вдовой. Так по крайней мере выходило из несколько затрудненного сопоставления фактов, ибо в ее фразах врач всегда фигурировал не иначе, как под именем Жако, которое, на ее взгляд, характеризовало его в полной мере. Тогда отец девушки — проскальзывавший в ее рассказах неясным и как бы отстраненным провидением — снял для нее дом в Фализах. Жако, прежде чем столь неожиданно покинуть ее, был обеспокоен темным пятном в ее легком, которое после случившегося стали считать не столько признаком болезни, сколько исключительно поэтическим выражением последней воли умершего. Чтобы поправить здоровье или, скорее, чтобы исполнить обет, она и приехала в лес, где война застигла ее, как птицу на ветке. Здесь она и осталась.
— Здоровый климат! — заявила она, энергично встряхнув головой, казавшейся крохотной под огромным капюшоном.
Гранж слушал, но эти детали оставались для него до странности расплывчатыми. Слова «отец», «муж» не шли к ней; они были как одежда, которую сбрасывают сразу же после примерки, — они не имели к ней отношения. Что бы она ни делала, казалось, она была в этом вся. «Какую насыщенность, — говорил он про себя, — приобретает мгновение в ее тени. Какой убедительностью, какой энергией наполнено ее присутствие здесь!» Переходя через лужу, она взяла его под руку и уже не отпускала; он ощущал сквозь шинель цепкую хватку ее легких пальцев; гладкая, отполированная ливнем, с решительной походкой, она являла собой полную противоположность тому, что называют эфирной барышней; вдруг она прильнула к нему — плотная и круглая, как галька.
— Меня нужно проводить, — сказала она, когда они подходили к дороге. — Это галантно. Джулия приготовит нам чай. — «Еще одна загадка», — думал Гранж, которого смутило появление на сцене этого нового персонажа. — В дубовой роще мне всегда бывает так страшно!
Когда они пошли по узкой фализской дороге, на них вместе с тенью деревьев, казалось, внезапно упала ночь. Дождь на время перестал; в открывавшейся с дороги перспективе, со стороны Мёза, небо просветлело, и, обернувшись, на горизонте можно было видеть угасающую узенькую полоску тусклого красного цвета, какие появляются на небосклоне снежными вечерами. Здесь дорога пересекала высокоствольную рощу; ночная прохлада ниспадала на плечи плотного купола мокрых ветвей. Гранж заметил, что она дрожит и молча жмется к его предплечью; внезапно веселость спала, и его охватило более серьезное чувство — нежная жалость: уже наступила ночь, и рядом с ним была всего лишь беспризорная, девочка, потерявшаяся в этих лесах войны; ему хотелось обратиться к ней по имени.
— Меня зовут Мона, — произнесла она чуть изменившимся голосом. Он увидел, что она наклоняет голову, и вдруг ощутил прикосновение губ к тыльной стороне ладони. — Вы мне так нравитесь, — внезапно добавила она с несколько двусмысленной любезностью, и в очередной раз Гранж почувствовал неуверенность и смущение. В ней была непосредственность, но не было прозрачности: как в вешних водах, несущих землю и листья. Слова могли принадлежать ребенку, но дерзость их была не столь уж наивной; пухлый, с чувственными губами рот, припавший к его руке, уже умел услаждать себя.
Когда они вышли из леса, деревушка на поляне была уже окутана ночной мглой; единственный квадрат света падал из открытой двери «Платанов» на небольшую террасу, высвечивая из тени нижние ветви каштана и дальше, не так ярко, стайку кружком усевшихся в траве низеньких домиков, крыши которых едва выглядывали из-за терновой ограды садов. Гранж не приходил в Фализы ночью; внезапно он ощутил себя очень далеко — как бы на краю света; распластавшись во всю длину, отходила на поляне ко сну растерянная и чарующая жизнь; утопая в запахе трав и мокрой зелени, она возвращалась к спокойному дыханию ночи. Отпустив его руку, Мона побежала вперед по дороге и, сложив ладони рупором, принялась что было силы окликать один из черных домов.
— Джулия! Чаю! Ягодка моя, кузнечик мой! У нас гости… Военный. Красавец военный!..
И спустя несколько секунд колокольчик, отчаянно трезвонивший за изгородью, калитка, а затем хлопнувшие со всего размаха двери разбудили на поляне эхо, напоминавшее грохот при нападении на дилижанс.
Гранж вошел в довольно просторную комнату, где на него дохнуло уютным теплом и едва ли не роскошью, которая после грязных армейских становищ на Мёзе особенно поражала в этой глухой деревушке. Судя по грубым балкам, огромному камину без стоек с аспидной доской очага, крестьянской двустворчатой двери с железной щеколдой и засовом, это была старинная ферма, которую, очевидно, переоборудовали для отдыхающих, проводивших свой отпускной сезон в лесу, или для охотников на диких кабанов. На полу лежал толстый ковер; свет от торшера под абажуром из рафии и пламя от охапки сухого терновника, полыхавшее в камине, выхватывали из тени пузатую, навощенную до блеска крестьянскую мебель. В углу виднелся диван-кровать, а над ним — заставленные книгами полки; посреди комнаты — низкий марокканский стол в виде огромного диска из чеканной меди. Чувствовалось, что этим переоборудованием руководил некто с безупречным на свой лад и даже строгим вкусом; однако надо всей этой массивной мебелью, над этим тяжеловесным расположением витал премилый беспорядок детской комнаты. То тут, то там на ковре валялись пластинки в потрепанных конвертах, в глубине кресел катались стеклянные шарики, стены были увешаны прелестными почтовыми открытками, портретами актеров, газетными вырезками. На натянутой между оконной задвижкой и ключом шкафа веревке сохло мелкое женское белье; над кроватью висел закрепленный сложным устройством из завязок и бельевых прищепок большой конюшенный фонарь. В углу, напротив кровати, на двух вмурованных в стену огромных железных крюках висел гамак, в котором на подстилке из журналов мод валялись гармоника, пара туфель без задников из красной кожи, маникюрные ножницы, веер и большой испанский роговой гребень, отделанный, как рака. Над беспорядком туземного стойбища колыхался легкий, возбуждающий, наполненный утром запах — здесь еще сильнее, чем на дороге, было ощущение окружавшего вас леса. Не успели они войти, как Мона неуловимым движением плеч сбросила с себя плащ, который улетел на веревку для белья; полотнище волос цвета ржи упало до самой поясницы. Под плащом на ней была голубая блузка, испачканная чернилами, и юбка. Теперь, после того как она распустила волосы, шея под отяжелевшей головой изогнулась в сладостном томлении, и когда она легонько двигала плечами, лаская их об это тяжелое полотнище, то опять становилась женщиной, теплой, как смятая постель.
— Иди погрейся, — сказала она, взяла его за руку и с мальчишеской резкостью потащила к пламени терновника; и Гранж нисколько не удивился тому, что она сказала ему «ты»; было ясно, что в ее языке «вы» считалось обращением более непривычным и более обременительным, нежели «ваше величество»…
— Поздоровайся с Джулией, она моя служанка…
И, обернувшись, он заметил два глаза, с любопытством и подозрительностью разглядывавших его, а затем, за чайным подносом, — служанку, выглядевшую так же инфантильно, как и Мона, и явно копировавшую ее, если не считать того, что носила она короткую прическу, с вьющимися волосами, и красила губы. Поверх платья она повязала белый передник, такой крохотный, что он казался чисто символическим; но только поражала Джулия не красотой, а молодостью и свежестью, и присущая ей, как и Моне, некоторая неопределенность внешности принимала вид двусмысленного намека: несмотря на ее напомаженные губы и невинные глаза с накрашенными ресницами, ее маленькую, но дерзкую грудь и крошечный передник, она походила на субретку из журнала с пикантными картинками.
— Иди, я тебя причешу, ягодка моя, — сказала Мона, сунула в руки Гранжу свою чашку и, обняв Джулию за шею, увлекла ее к зеркалу. Напихав в рот заколок, она рылась в волосах Джулии, а та смеялась под ее щекочущими пальцами и, изгибаясь всем телом, поглядывала из-за плеча на Гранжа. Среди пронзительных раскатов смеха высокое пунцовое пламя очерчивало вдруг силуэты двух хохочущих дьяволиц, едва ли внушающих доверие, оставленных среди полного разгрома в доме ученика чародея.
Когда Джулия исчезла с подносом за дверью, некоторое время в комнате было тихо. Сквозь приотворенное окно из-за закрытых ставен с сердцевидным просветом доносились постукивание падавших с деревьев капель и время от времени, где-то совсем близко, треск веток, которые потягивались после ливня. Устало вздохнув, Мона присела на диван, затем все тем же движением головы она отбросила волосы назад и подняла на Гранжа глаза и рот, потянулась, как растение к солнцу.
— Сними с меня сапоги, — произнесла она тихим и как бы обволакивающим голосом. — У меня так замерзли ноги. Они совсем промокли.
В ее резиновых сапогах плескались две мелкие лужицы, и грубые шерстяные мужские носки на ногах были такими, что хоть отжимай. Гранж стянул их. Ее глаза жалили его, что-то вроде сладостной тоски сдавливало горло, он чувствовал, как сжимает челюсти, чтобы не застучать зубами. Кончиками пальцев он коснулся влажных, скрюченных от холода пальчиков, затем — мягкой подошвы ноги; за края слегка посиневших ногтей зацепились шерстинки: внезапно он снова ощутил прилив нежного и очень смутного умиления; он припал к ним губами, почувствовал шевеление заледенелых пальцев и похрустывание на зубах ниточек шерсти.
Вдруг, встрепенувшись, словно обезумевший зверек, попавший в капкан, Мона расслабилась и, откинувшись на спинку дивана, обеими руками притянула его к себе; он ощутил ее губы на своих и прильнувшее к нему женское тело, тяжелое и полногрудое, открытое, как разверзнутая земля. Не прошло и минуты, как она обнажилась; словно срываемые резкими порывами ветра, ее одежды облепили всю мебель вокруг — как приготовленное в стирку белье, уносимое ветром на колючие кустарники; но в самой гуще циклона был этот рот, неподдельно, жадно нависший над его ртом; он вошел в нее, даже сам того не ожидая. «Ты — рай», — вымолвил он с каким-то удивительно спокойным изумлением; и он сам поразился тому, что сказал. Когда она кончиками пальцев дотянулась до лампы, комната как бы погрузилась в пруд с неподвижной водой; лишь арка над дверью да ставни с сердцевидным проемом образовывали в темноте два более светлых пятна; постукивание капель прекратилось; над лесом, должно быть, взошла луна; нежным движением он вновь овладел ею; она вздрагивала всем телом, от подошв ступней до волос, но без всякой горячности, почти торжественно, как молодое дерево, отвечающее ветру всеми своими листьями. Он не ощущал ни напряжения, ни волнения: это скорее напоминало реку, текущую в тени деревьев, в полдень. «Здесь мне будет так же уютно, — рассуждал он сам с собой, — как рыбе в воде; это не сложно, ведь я здесь навсегда». Время от времени он брал губами то один, то другой сосок ее грудей, которые немножко склонялись то влево, то вправо; он слышал зов, долгий, полнокровный, идущий издалека, как бы из недр ночи, прижимавший ее грудь к его губам. «Какой ты приятный!»— повторяла она на своем языке, лишенном какой бы то ни было примеси лжи, который он уже начинал понимать и где слово «приятный» теряло все значения, кроме одного — «приятный в близости».
— Я соблазнила тебя!.. — добавляла она с довольным видом, обхватывая руками его голову и немного отстраняя от своей, чтобы еще раз посмотреть на него; затем она вновь припадала к его губам своим упрямым ртом и возвращалась, как жеребенок, на свой луг. В дом-форт он вернулся под грозовыми тучами; утром, когда он открыл глаза, живительное солнце уже гуляло по комнате; еще не совсем очнувшись ото сна, он услышал звонкий голосок, уже привычный, как утреннее журчание фонтанчика в саду, ведущий внизу переговоры с Оливоном; он спрыгнул с кровати, подбежал к окну — и сверху увидел голубой капюшон, еще более недвижный, чем проклюнувшийся вместе с зарей грибок. «Чудесно, — радовался он, моргая под прямыми лучами солнца, — все начинается снова!» Спустя минуту она была у него в комнате — и вот уже мокрый нос тянулся к нему; потрясенный, он с недоверием разглядывал ее, как если бы она проникла в дом через дымоход.
Бронетанковые и мотоциклетные части маневрировали вдоль дороги. Здесь были довольно мелкие подразделения, так как между Мёзом и границей явно не хватало пространства для того, чтобы развернуться в полную силу; и бронетанковые войска — если верить распространяемым слухам — проводили учения далеко позади, в полях Шампани; но как бы там ни было, танковые полки Мёза предназначались для операций в Арденнах; длинными нитями протянулись они по этим лесным дорогам, кое-как скрепленным поперечными просеками: нетрудно было догадаться, что синхронное продвижение вперед колонн, напоминающих зубья расчески, и составляло суть этих учений, в ходе которых Фализы нередко просыпались, внезапно разбуженные ревом моторов. В эти дни, когда Оливон рано утром стучался в дверь Гранжа («Проходит Тур де Франс, господин лейтенант»), лесники покидали свою пустыню и, если стояла хорошая погода, иногда целыми часами сидели у обочины дороги — так обитатели царственных высокоствольных рощ наблюдают за помпезным выездом на охоту; более того, танкисты, с которыми они заводили разговоры на привалах и которые затем быстро уносились на своих машинах вдаль, были для них счастливым вариантом команды с зашедшего в порт корабля; они приносили с собой новости из мест расположения войск, затерянных в глубине армейского корпуса, по ту сторону Мёза: это был свежий ветер, отдаленное эхо необъятного мира. Танкисты нравились Гранжу: все офицеры и солдаты казались ему моложе изнуренных резервистов, которых он видел в Мориарме; с собой они несли бодрящую атмосферу стадионов, нечто вроде нетерпеливого топтания лошадей на старте, ничуть не раздражавшего слух; и еще он испытывал душевный подъем — объяснить который не очень-то и стремился, — когда провожал взглядом вытянувшиеся в колонну войска со всей техникой, предназначавшейся для дальнего броска в тот день, когда нападут немцы. Бронеавтомобили, гусеничные тягачи, мотоциклы торжественной процессией шли вверх по длинному склону в сторону Бельгии; тяжелые гусеницы с остервенением давили свежее щебеночное покрытие, почти заглушая рев двигателей, работавших на полных оборотах. Иногда Гранж забавлялся тем, что на несколько секунд закрывал глаза и прислушивался к этому раскачиванию гигантской, волочившейся по вспаханной земле бороны, словно проверяя, насколько больше война — даже в самые сонные ее периоды — настораживает слух, чем зрение. И еще его поражала враждебность, с какой встречал лес эти беспощадные и надменные кавалькады. Пустота его длинных просек-проспектов, своды ветвей, буравившие высокоствольные рощи и убегавшие подчас на целые мили за горизонт к загадочному блеску дня, не были предназначены для бесцветного житьишка лесорубов и угольщиков, которые прозябали здесь, ожидая, когда поднимется занавес. Лес дышал, еще более просторный, более настороженный, сосредоточенный на себе самом до самых глубин своих чащоб и своих тайников, внезапно потревоженных загадочными знаками из какого-то другого, неведомого времени — времени помпезных выездов на охоту и громогласных кавалькад; казалось, старое меровингское кабанье логово, внюхиваясь в воздух, пытается уловить забытый аромат, который возвращал его к жизни.
Гранж и Оливон сидели чуть в стороне от дороги на пустых бочках из-под горючего; они смотрели на проходящие бронированные машины. Не то чтобы это их очень интересовало — картина отнюдь не была новой, — но и скучно им тоже не было. Как консьержи устраиваются летними вечерами верхом на своих низеньких стульях у самого края шоссе с выплеснувшимся на него потоком машин, так и они по-своему сбегали из своих душных жилищ; легкий ветер широких просторов проносился вдоль дороги вместе с этими быстро мчавшимися вдаль войсками. Танки интриговали Гранжа: он мучился вопросом, какие новые ростки могут взойти в душах измученных тряской обитателей этих тяжелых машин; один приятель как-то рассказывал ему о странном ощущении неуязвимости, непроизвольно возникавшем вдруг от такой езды, когда, не слыша ничего, кроме ужасного грохота, ты сидишь, упершись шлемофоном в обшивку брони. Офицеры на реквизированных машинах беспрерывно обгоняли колонну то слева, то справа: нескончаемый эшелон полз, скрежеща шестернями внутри тяжелого кокона серой пыли, который качался над просекой, посыпая зазубринки массивных гусениц бурой мукой, подобной той, что устилает подступы к печам для обжига извести. Все это текло вдоль шоссе, как река в паводок — необычайно грязная, необычайно серая, с заторами и водоворотами, со звяканьем камней и хрустом веток, — ну просто настоящий спектакль, разыгранный природой; было ощущение, что посреди пейзажа война, как мебелью, обставила себя этими атрибутами с утомляющей бесцеремонностью жильцов, ввозящих в уже загроможденную квартиру все новые и новые сундуки.
— Все равно, — покачал головой Оливон, вдоволь насмотревшись на шумный кортеж, — служба в танковых войсках не подарок. Да и дорога тут не для гусениц.
— Хуже она от этого не станет.
— О! Я совсем о другом, господин лейтенант, — снова покачал головой Оливон, — стачиваются гусеницы…
Гранж в недоумении посмотрел на него. Оливон вечно ставил его в тупик. «Вот уж, действительно, — подумал он, — чего только не увидишь на войне. Даже военных, пекущихся об экономии».
— Сходи за выпивкой, — сказал Гранж.
Он понимал, что Оливону хочется поговорить. Это был один из тех дней, когда тот осмысливал войну, как говорил Гранж; проход танков всегда вдохновлял его на оригинальные стратегические суждения. Гранж протянул ему ключ от блокгауза: в доте бутылки хранились на холоде в небольшом подземном эвакуационном туннеле, который служил погребом. Едва они вооружились стаканами, как каждая поравнявшаяся с ними машина принималась в облаке пыли греметь залпами из прищелкиваний языком и грубых шуток. Когда же Оливон в знак приветствия вскидывал вверх руку с бутылкой, крики усиливались — как в кукольном театре, когда поднимается занавес. «Жажда не мучает их, — рассуждал сам с собой Гранж, полушутя-полусерьезно. — Они приветствуют фетиш».
— Вот что заставляет их равняться налево, господин лейтенант! — Оливон опять удрученно покачал головой. — В этой армии только и знают, что пить.
— Видно, дела идут неважно, Оливон.