7539.fb2
Ребята только надвинулись на него еще ближе. Только надвинулись - и все. И Валет выбросил к его ногам витой, желтой кожи хлыст. И он понял, что его власть над ними кончилась. Они уже не боялись его. Они знали все. Лицо мастера сделалось ватным. А Валет, Валет, рука которого - это знал каждый из заводских - никогда не могла дрогнуть, вдруг выступил вперед. Глядя в упор на отступающего перед ним к стене мастера, он резким движением расстегнул свою щегольскую пряжку и потянул на себя ремень.
- Нет, - сказал он и повторил, - нет, мы не будем тебя бить, мы не звери, мы - люди. Зачем нам тебя бить? - опять сказал он, и голос Валета звучал на одной, самой тихой ноте. - Мы не звери, мы - люди... Ты это сделаешь сам, - и ремень черной змейкой свернулся поверх грудастой русалки под стеклом, - сам, понимаешь?
Савва чувствовал, что сейчас должно произойти что-то жуткое и непоправимое, но - странное дело - не испытывал при этом ни ужаса, ни отвращения. Он просто стоял и ждал, потому что человек у стены больше не мог, не имел права жить. Савва едва ли был способен в эту минуту облечь в точное единственное слово коснувшееся его озарение, но все-таки он был твердо убежден в справедливости того, что здесь сейчас совершалось. И неважно, что это совершалось в двадцатом столетии. На самой его середине.
А мастер, сползая по стене, бился мелкой истерической дрожью. Смертный страх отнял у него волю к сопротивлению, и сам он уже, собственно, почти не жил. Лишь эта вот ознобливая дрожь выражала и его крик и его мольбу. Мастер хотел жить. И только одно слово могло спасти мастера. Но здесь такого слова некому было произнести. Валет еще ближе нагнулся к мастеру и снова заговорил тихо и укоряюще:
- Нельзя, понимаешь... Надо быть человеком, понимаешь?.. Хоть раз в жизни... Да, надо быть человеком... Сам, ну? Ну же! Это же очень просто... Я знаю... Сначала круги перед глазами, а потом темнота... И не больно... Совсем... Ей-Богу...
Мастеру пришлось насильно вкладывать ремень в руку, но ремень все скользил у того меж желтых пальцев черной змейкой, все скользил. А Валет, стискивая мастеру кулак с зажатым в нем ремнем, ожесточенно приговаривал:
- Ну, ей-Богу же... Не заставляй греха на душу брать... Ей-Богу...
- Не гневи Бога-то, - глухо и отрешенно раздался с порога трубный Степанов голос. Никто не слышал, как Степан вошел, а он стоял за спиной у всех, ожидая, наверное, своего времени, - грех я возьму.
И послышалось в Степановом тоне что-то такое, перед чем Валет не мог не отступить. Дуновение беды, что ли. И Валет отступил. Степан двинулся на мастера, сразу отгородив его ото всех и всего, и все так же отрешенно, только, может быть, чуть глуше, бросил через плечо:
- Идите, братове, там раб Божий Зиновий отходит.
XII
У Зямы, конечно, не оставалось шансов. Это было ясно и незрячему. Его перетряхнули, как копилку. Зяма даже не дышал, а словно бы икал. От этого икания Савву брала оторопь: так близко, почти на ощупь, он наблюдал смерть впервые. В ее бессмысленности было что-то грязное и вызывающее.
Братва молча топталась около Зяминой койки, а Дуся мочила тряпку в ведерном кухонном чугуне и клала ее Зяме на грудь. Она делала это как заведенная: мочила одну, слегка отжимала и бережно покрывала ею едва подернутые темной порослью Зямины грудные, острые, как у неокрепшего цыпленка, латки, потом брала другую, и все повторялось сначала. Словно тряпки могли помочь. Но Дусю никто не останавливал. Ведь ей это сейчас было еще нужнее, чем ему.
Громкие Зямины легкие со свистом втягивали воздух, и воздух захлебывался в них, не находя выхода. Зяма цеплялся за жизнь лишь угасающим сознанием. Он то приходил в себя, то снова впадал в бредовое забытье.
- ...Я, ты знаешь, никогда не выигрывал треху кряду... Не везло... А чахоточному даже в любви... Я не хотел ее заразить... Камни, по-моему, не так уж и серьезно... Да, да, я помню... Но я отдам... Отдам... Да не давите вы на меня таки, не давите...
Савва отошел к окну, он больше не мог, не хотел смотреть на клокочущее в агонии Зямино, ставшее вдруг совсем детским тело. Мелкие дождевые капли, набегая одна на другую, сливались на стекле в призрачно шевелящееся месиво, и казалось, мир за окном - сырцовый сарай под обомшелой соломенной крышей, кусок лесополосы, близкая пашня тоже потеряли устойчивость и сейчас тают, растворяются в водяном мареве. Зяма пришел в сознание.
- Вот тебе, - пробовал он пошутить, но вышло это у него криво и жалко, - и граф де ля Труа Полиньяк.
- Лежи, Зяма, - коснулся его плеча Валет, - лежи, тебе же больно.
- Больно? - в Зяминых кофеинах вспыхнула и погасла тихая усмешка. - Ты чудак, Валет, право-таки чудак... Разве они умеют делать больно? Они не умеют делать больно. Они бьют, чтобы уже не болело, а так, чтоб навсегда... Не болит... Просто мне кажется, у меня, кроме головы, ничего живого... Наверное, отдам концы... Не дали станичники хванчкары попробовать... И хорошо бы в "Арагви"... Ты знаешь "Арагви", Валет? Интересно, какой у хванчкары вкус. Зелень к сухому, черт побери!..
- Брось этот вечерний звон, - хмуро отозвался Валет, - ты отлежишься. Очень просто.
Никто не верил в это. Отлеживаться Зяме было уже негде да и ни к чему. Но никто все равно не подал голоса. А Зяму снова захлестнул бред:
- Зелень к сухому... Вино и лук к сыру... Хванчкара... Оно, по-моему, вяжет во рту... Да не давите вы таки на меня, не давите...
И Валет сорвался. Размазывая кулаками по лицу слезы, он заметался по комнате.
- Ну покажите, покажите вы мне того грузинского барыгу с хванчкарой, чтоб хоть за сто верст от этой проклятой лавочки!.. Я начисто сработаю десяток лихачей, я передавлю всех постовых по дороге, но через три часа эта самая хванчкара будет здесь... Гады, гады, гады! Слышишь, Зяма, - забыв об осторожности, он тряс друга за плечо. - Пусть я никогда не увижу свободы, но мы будем пить эту проклятую хванчкару!.. Ведрами, Зяма!.. Ноги в ней будем мыть, Зяма! - Валет грозил кому-то за окном, то и дело вытирая мокрый подбородок. - Ты слышишь, Зяма, слышишь? В самой "Арагви", видал бы я ее в гробу, в белых тапочках? Зяма!
Но Зяма не слышал. У Зямы только беззвучно шевелились губы. И пальцы, длинные, едва тронутые рабочей окалиной, с синими линиями по желтому фону, тоже тихо шевелились. И вдруг Валет замолк. Движения его стали ровны и осмысленны, как у человека, одержимого какой-то одной, не ведомой никому мыслью. Он сдернул со всей койки одеяло, расстелил одеяло по столу и, подойдя к Зяме, бережно, будто подо что-то взрывчатое, стал протискивать под него руки. И только когда он поднял Зяму и на вытянутых руках вынес его к столу, Савва все понял. И Петька. И Дуся тоже. Тогда Савва заговорил:
- Ему уже не поможет больница, Валет. Вместо одного трупа мы будем иметь три. Я не шучу. Так сказал бы Зяма. Я это знаю. Я сам из этих мест. Они наплюют на Степанову повинную. Они изуродуют вас обоих, а тебя осудят за соучастие. Мы должны уходить. Степан обещал дотянуть только до вечера, только до вечера, слышишь? У нас в обрез времени... Мы понесем Зяму по очереди, пока он не умрет... Да, пока он не умрет...
- Да, - эхом повторила за ним Дуся, - по очереди... Но это его дело... Он знает, чего хочет...
У Петьки нашлось только одно слово:
- Без пользы.
Валет молча пеленал Зяму. Потом он поднял его и понес к дверям так же, как носят женщины детей: головой к плечу, к бедру животом. Уже во дворе он сказал. Очень спокойно сказал:
- Пусть. Но его они не тронут. Он не виноват. Есть закон. Его они не тронут. Они обязаны его лечить. Мы тоже люди. Очень просто.
И пошел. Пошел прямо через пашню, туда, где курились на фоне фиолетового неба сизые станичные дымки. Он все удалялся, удалялся, пока, откинутая под тяжестью немного назад, фигурка его не слилась с цветом осенней пашни.
Савва долго глядел ему вслед, и ему думалось, что в том месте, где набухшее, низкое небо смыкается с горизонтом, конец земли и что человек исчез там.
XIII
Пробираясь полосой вдоль железной дороги, Савва вывел друзей к стыку двух веток: Белявск - Ставрополь.
- Вот, - сказал он, - здесь.
Петька ладонью стер дождевую капель с лица, опустился на сваленную лесину и сразу же занялся куревом, но отсыревшие спички не зажигались, и он, высыпав весь коробок в ладонь, брал их по одной, остервенело разгрызал и сплевывал себе под ноги. Дуся, присев на корточки, вяло и сосредоточенно оглаживала мокрый ситчик, облепивший ее острые коленки. Каждый понимал, что предстоит неизбежное, но никто не хотел заговорить первым: слишком уж многое их теперь связывало. От одной мысли, что он уже никогда, совсем никогда не увидит Петьку, его дурацких рябин, не услышит его глухого, с ударением на "о" голоса, Савву брала какая-то пронзительная, не испытанная еще им никогда жуть.
- Расходиться, значит, будем, - решился наконец Петька. Половина спички прилипла у него к щетине под губой. Петька долго с излишней старательностью пытался сдуть ее, но так и не сдул, а зло сбил щелчком. - Черт!.. Я - в степи.
- Опять на заработки? - слова у Саввы напросились самые зряшные, первые попавшиеся, чужие и не к месту сказанные, и он почувствовал это, и у него стало нехорошо на душе. Но надо же - черт побери! - сказать что-нибудь, чтобы оттянуть последнюю минуту, когда уже ничего не вернешь. - Что там в степях-то. Ветра там. И все. Дома у моря хорошо обживать.
Но Петька не обиделся. Он только как-то усмешливо и горько хмыкнул и посмотрел в сторону - туда, где за редколесьем маячил в туманной измороси ребристый плавник перекидного моста.
- Дом! А к чему он мне, дом-то? Дом-то - он мне теперь, братишка, ни к чему! У тебя есть дом? У нее есть дом?.. А у всех наших там, а? Зато у мастера теперь есть хатка о четырех углах заместо пятистенника... Не-ет, мне теперь ни под одной крышей покоя не будет... Другое дело - степь: иди и иди себе. Попробуй кто, сунься. Я сам себе в степи и нарсудья и приводящий в исполнение... А хороший человек - так что ж, вдвоем-то оно веселее, да еще с хорошим. В общем, травить без пользы... Двинули.
Петька поднялся и, отойдя шагов на десять, кивком через плечо позвал Савву за собой. Вместе они прошли еще немного. Затем Петька остановился и, повернувшись к нему, стал копаться за пазухой.
- Понимаешь, - он говорил тихо и просительно, - я здесь поделил четыре штуки на троих. Две святые - Зямины. И нам, значит, по шесть с половиной бумаг на рыло. Только Зямины я тебе отдам. Не надеюсь я на себя. Боюсь, жадность одолеет. Там его адрес, на первой сотенной, - Петька совал Савве в руки аккуратно обернутые в газету доли. - Зямины отсылать будешь - пропиши: пусть, мол, воду едет пить. Вода, она знаешь как от камней помогает.
Состязаться в благородстве здесь не было смысла и времени. Савва, беря деньги, только сказал:
- Все - Зямины.
- Со своими - как хочешь, а ей, - Петька глазами показал в сторону Дуси, ей отдай долю. Она - девка. Ей - трудней... И вообще, - он глубоко и добро посмотрел Савве в глаза, - не бросай ее. - Он сказал и повторил снова: - Не бросай, а?
Едва ли до этой минуты Савва думал об этом. Прошлое в счет не шло. Его уж не было, прошлого. Сейчас приходилось все начинать сначала. А как начинать, с чего - Савва еще не знал, не имел понятия.
Все стало вдруг в мире сложнее и ответственнее, и надо было искать в нем чего-то самого большого, самого главного. Но он не дал себе времени для сомнений.
- Она пойдет со мной.