75702.fb2
Древние греки отлично обошлись бы спальной простыней. Они грациознейшим манером обернули бы один ее конец вокруг своей головы, а другой с неподражаемой ловкостью спустили бы на спину, потом красивыми складками обвили бы ею бедра, затем неуловимыми вихреобразными движениями живописно задрапировались бы в нее всем телом и через несколько мгновений сразу освободились бы от мокрой ткани, а сами предстали бы пред удивленными и восхищенными зрителями совершенно сухими.
К сожалению, современные британцы не приучены выделывать таких фокусов. Британец берет полотенце обеими руками, прислоняется к стене и ожесточенно трет себя лохматой тканью. Стараясь вытереть спину одним концом полотенца, он другой конец обязательно окунает в воду (потому что всегда норовит стоять возле самой ванны) и потому наполовину постоянно остается мокрым.
Когда он обтирает переднюю часть тела сухим концом полотенца, мокрый конец всякий раз хлещет его по спине; а когда он наклоняется, чтобы тем же сухим концом обтереть ноги, мокрый конец в диком злорадстве обертывается вокруг его шеи, и несчастный купальщик напрягает все силы, чтобы освободиться от удушения. Но лишь только ему удается избавиться от этого удовольствия и предаться сладкой надежде, что тем дело и кончилось, его ждет новый сюрприз в том же духе: лукавое мокрое полотенце снова ухитряется обвиться вокруг его тела, игриво стегнув его по мягким частям. От этой новой неожиданности злополучный британец вскрикивает не своим голосом и, словно ужаленный, подпрыгивает на несколько футов вверх.
Словом, насмешливое полотенце всячески издевается над купальщиком, проделывая самые замысловатые штуки, чтобы досадить ему и добиться его полного обалдения.
Мы провели в Гейдельберге два дня. Карабкались на лесистые высоты, окружающие этот прелестный городок; любовались с веранд ресторанов или с увенчанных развалинами вершин на восхитительную долину, среди которой серебрятся своими прихотливыми извивами Рейн и Некар; бродили среди обсыпавшихся арок, стен и башен тех ее величавых, полных исторических теней развалин, которые некогда были одним из прекраснейших замков в Германии.
Любовались мы и «Великой бочкой», представляющей одну из главных достопримечательностей Гейдельберга. Что собственно интересного в пивной бочке, отличающейся от других бочек только своими исполинскими размерами, трудно понять, но в «Бедекере» сказано, что ее также необходимо видеть. Поэтому около нее постоянно толпятся туристы, иногда целыми десятками сразу, и стоят пред ней несколько минут, вытаращив глаза и стараясь изобразить на своих лицах благоговейное изумление, похожее на баранье, когда это животное чем-либо удивлено. В самом деле, мы, туристы, в некоторых случаях мало отличаемся от баранов. Если бы по ошибке типографии в «Бедекере» не было упомянуто о том, что в Риме есть Колизей, то мы, будучи в «вечном городе», целый месяц могли бы ежедневно проходить мимо этого здания, грандиозного даже в своей полуразрушенности, и не нашли бы нужным осмотреть его: ведь в путеводителе не упомянуто о нем, — следовательно не стоит и осматривать его. Если же в путеводителе будет сказано, что за пятьсот миль от нас имеется… ну, хоть подушка для булавок, утыканная целыми миллионами этих полезных предметов дамского туалета, то мы, прочитав об этом, непременно сочтем себя обязанными бежать туда, чтобы полюбоваться на такое «чудо».
Из Гейдельберга мы отправились в Дармштадт. С какой стати мы предполагали пробыть в нем чуть не целую неделю — решительно не могу понять. Жить в этом городе очень хорошо, но для туристов там нет ровно ничего интересного. Пройдясь по городу из конца в конец, мы нашли нужным осведомиться, когда из него отходит ближайший поезд, и, узнав, что через полчаса, поспешили на вокзал, вскочили в вагон и покатили в Бонн.
Из Бонна (где совершили две поездки по Рейну и поднимались на коленях на двадцать восемь ступеней, называемых местными жителями «благословенными», но показавшихся нам после первых четырнадцати достойными другого эпитета), мы вернулись в Кёльн, из Кёльна — в Брюссель, а из Брюсселя — в Гент. Здесь мы осмотрели целую массу знаменитых картин и слушали мощные звуки не менее знаменитого колокола «Роланд», гул которого разносится далеко по местным лагунам и песчаным наносам. Потом отправились в Брюгге (где я имел удовольствие швырнуть камнем в статую Симона Стевина, который изобретением десятичных дробей причинил мне лишнюю головоломку во дни моего хождения в училище), а уж оттуда попали в Остенде.
Долго мы не знали, как выбраться из этого вымершего города, потому что никак не могли отыскать подходящего выезда. Я предоставил это приятное занятие своему спутнику, и он чуть не поседел над ним.
До сих пор я был убежден, что не может быть ничего хуже моего «бессмертного» английского расписания поездов, но здесь мне пришлось убедиться, что на свете существует нечто еще худшее, а именно — расписание бельгийских и германских поездов, с чем у нас было очень много возни.
Б. каждое утро по нескольку часов проводил пред столом, на котором было развернуто длиннейшее расписание. Напряженно смотрит на это расписание, сжав голову обеими руками, точно желая удержать в ней готовые выскочить из нее мозги, и что-то бормочет про себя.
Началось это с Мюнхена, где у него вышло такое недоразумение.
Сидит он, впившись блуждающими глазами в расписание, а бормочет себе под нос разные цифры и названия. Вдруг он оживляется и громко провозглашает:
— Нашел! Великолепный поезд. Отходит из Мюнхена в час сорок пять, приходит в Гейдельберг в четыре. Как раз вовремя, чтобы напиться чаю и…
— В четыре! — восклицаю я в полном недоумении. — Проходит все расстояние от Мюнхена до Гейдельберга в два с половиною часа?! Ну, этого не может быть. Ведь нам говорили, что туда придется ехать всю ночь, а ты говоришь, что поезд идет всего два с половиною часа.
— Смотри сам, если не веришь мне, — обиженно возражает Б. — Видишь, вот ясно сказано: «отходит из Мюнхена в час сорок пять, приходит в Гейдельберг в четыре». Чего же тебе еще?
— Да, это все верно, — говорю я, глядя через плечо Б. — Но ты не обратил внимания на одно пустячное обстоятельство: видишь — цифра 4 напечатана жирным шрифтом? А жирные цифры относятся исключительно к утренним часам, как нам это так любезно разъяснил жандарм в… не помню теперь, где именно.
— Ах, да, и то! — смущенно соглашается Б. — Действительно, то обстоятельство я упустил из виду… Да-да, в самом деле… Впрочем, погоди, дружище. Ведь если это верно, то от Мюнхена до Гейдельберга выходит четырнадцать часов разницы, но этого быть не может… это немыслимо!.. По всей вероятности, цифра «четыре» изображена здесь жирной совсем случайно. Она должна быть обыкновенная, худенькая, а наборщик ошибкою хватил жирную. Вот и получилось…
— Во всяком случае, — прерываю его я, — это не может означать и четыре часа нынешнего дня, а скорее — завтрашнего, потому что…
Но, не будучи в состоянии пояснить, почему именно, я умолкаю. Б. тоже несколько времени молча размышляет, потом вдруг восклицает:
— Ах, как я недогадлив! Проморгал самое главное: ведь поезд, приходящий в Гейдельберг в четыре часа, идет из Берлина.
И мой спутник принимается весело хохотать, точно сделал бог весть какое радостное открытие. Меня его неуемная веселость, разумеется, сильно раздражает.
— Ну и чего ты ржешь? — сержусь я. — Что в этом открытии радостного?
Б. сразу осаживается, принимает виноватый вид и бормочет:
— И в самом деле мало радостного… Это я уж так. Ты не сердись на меня… Нервы, знаешь… Оказывается, еще одна интересная подробность: вот этот поезд идет из Гейдельберга, нигде не останавливаясь, даже в Мюнхене. Но куда же, в таком случае, идет тот поезд, который отходит отсюда в час сорок пять?.. Должен же он идти куда-нибудь.
— Ах, да брось ты, наконец, этот несчастный поезд! — раздраженно кричу я, — Должно быть, он никуда определенно не идет. Видишь, время отхода показано, а дальше о нем ни слова… Впрочем, наверное, и тут есть какой-нибудь хитроумный немецкий фокус. Не может же этот поезд только отойти от Мюнхена, а потом и затеряться где-нибудь.
Б. также находит, что «не может», но высказывает и положение, что этот поезд — очень молодой, легкомысленный, полный живости и воображения, поэтому идет наудалую, сохраняя при этом самую строжайшую, романическую тайну. Может быть, у него где-нибудь назначено свидание, о котором ни один смертный не должен знать… А может статься, он и сам не знает, куда идет, а просто хочет подурачиться и подурачить других.
Я молчу, а Б. в том же игривом духе продолжает:
— Может быть еще и то, что этот загадочный поезд настолько свободолюбив, что не желает слушаться ничьих приказаний. Управление дороги желает, чтобы он отправлялся в Петербург или в Париж, а ему это не угодно. Старый седоволосый начальник станции горячо убеждает его идти в Константинополь или в Иерусалим и убеждает, со слезами на вылинявших голубых глазах, чтобы он не поддавался пагубным обольщениям новых учений о свободе личности и тому подобных несуществующих на земле благах, а покорился бы неизбежности покориться установленным правилам. Призываются на помощь и другие авторитетные лица, привыкшие к слепому повиновению. Они со своей стороны самым отеческим тоном тоже увещевают своенравный поезд идти в Камчатку, в Тимбукту или в Иерихон: вообще по какому-нибудь одному определенному направлению, — но видя бесполезность всех мягких уговариваний и упрашиваний, они вскипают гневом (ведь и старички умеют сердиться) и приказывают непокорному поезду убираться, куда он хочет, хоть к черту на кулички, лишь бы только не мозолил глаз и не смущал своим непослушанием более покорные поезда.
Между тем строптивый поезд и ухом не ведет. «Ладно, — думает он про себя, — болтайте, сколько хотите, а я все-таки сделаю по-своему. Стану я слушаться всех этих выживших из ума старичков! Им желательно, чтобы я ходил непременно по этому пути, а я хочу — по другому. Должны же они, наконец, понять, что мы, молодежь, не намерены больше подчиняться старикам: теперь не те уж времена, когда нас можно было заставлять делать то, что нам не нравится».
Судьба такого безрассудного поезда, разумеется, должна быть очень плачевна. Представляю себе, как он, совершенно разбитый и изнемогающий, одиноко мотается где-нибудь в далекой стороне, горько раскаиваясь в своей самонадеянности и гордости, заставивших его, такого нарядного и чистенького, полного сил и огня, выйти из родного Мюнхена, а потом превратиться бог знает во что…
Б. умолкает, закуривает опять трубку, взглядывает еще раз на непутевый поезд, точно ему жаль расстаться с ним, затем машет на него рукой, очевидно, признав его полную безнадежность, и начинает отыскивать другой, более разумный поезд.
Вдруг он порывисто поднимает свою усталую от долгого напряжения голову, глядит на меня не то испуганным, не то изумленным взглядом и говорит, указывая на расписание:
— Посмотри-ка, дружище, тут что-то не совсем ладно. Вот, например, есть поезд, отходящий из Мюнхена в четыре часа и прибывающий в Гейдельберг в четыре часа пятнадцать минут. С такою быстротой может проноситься только молния. Ясно, что здесь или ошибка или просто насмешка над пассажирами. Ни один поезд, будь он хоть рассверхскорый, не в состоянии пробежать от Мюнхена до Гейдельберга в четверть часа… Постой… постой! Оказывается, что этот поезд сначала идет в Брюссель, а потом уж и в Гейдельберг… Впрочем, быть может, он приходит туда и в четыре часа пятнадцать минут, но только на другой день… Все-таки я никак не могу понять, зачем он делает такой большой крюк через Брюссель. Погоди, погоди! Он, кажется, заходит и в Прагу. Черт знает что такое! Вот проклятое расписание!.. В нем все так перепутано, что сам черт не разберется… Тьфу!
Б. вскакивает с своего места, взволнованно шагает взад и вперед пред столом, выпуская густые клубы дыма трубки, глядя самым хмурым сентябрем.
Но когда трубка докуривается, мой друг решает, что какой-нибудь подходящий поезд да должен же быть, и, снова шлепнувшись на свое место, с прежним рвением продолжает свои поиски.
Часа через полтора он, наконец, открывает во всех отношениях идеальный поезд, отходящий из Мюнхена в 2 часа 15 минут. Б. приходит в полный восторг, радостно вновь набивает свою трубку и закуривает ее.
— Вот так поезд! — восторженно восклицает он, снова сияя во все свое широкое лицо и выглядывая опять настоящим июнем. — Долго пришлось искать его, голубчика, зато все-таки нашелся… Представь себе, он даже нигде не останавливается, а жарит весь путь без малейшего отдыха. Славный поезд, вполне подходящий нам…
— И идет в какое-нибудь определенное место? — предусмотрительно осведомляюсь я, зная по горькому опыту, что восторгам моего приятеля доверять особенно нельзя: чересчур уж часто он увлекается.
— Конечно! — уверенно отвечает Б. — Постой, я сейчас объясню тебе, — продолжает он, водя пальцем по расписанию. — Видишь, вот скорый, отходящий их Мюнхена в два часа пятнадцать минут… да, да, именно два пятнадцать. Идет он в… Нюрнберг. Нет, в Нюрнберге он не останавливается… Так, значит в Вюрцбург?.. Тоже нет… Франкфурт… Страсбург? Нет, все не то… Кёльн, Антверпен, Кале?.. Нет, и не то… Да где же он, в самом деле, останавливается? Должен же он где-нибудь остановиться!.. Не может быть, чтобы он предназначался для кругосветного путешествия без всяких остановок… Постой! Вот Берлин, Брюссель, Париж, Копенгаген… Нет, он не останавливается и в этих местах… Силы небесные, да это, по-видимому, такой же беспутный поезд, как тот, который отходит из Мюнхена в один час сорок пять минут! Он тоже идет неизвестно куда…
Б. с отчаяния хочет изорвать явно издевающееся над ним расписание, но я успеваю вовремя остановить своего обидевшегося спутника и уговариваю его сохранить этот документ людской мудрости как интересную головоломку для моего подростка-племянника, который любит решать самые запутанные задачи.
Мы убеждаемся, что все мюнхенские поезда «беспутные». Им только бы удрать из города и быть на свободе. Вообще поезда крайне неблагонадежные и своенравные.
Доверяться им никак нельзя. По-видимому, они думают так: «Нечего решать наперед, куда идти. Главное — поскорее выбраться из этого ненавистного города с его стеснениями, а там, на просторе, будет уж видно, куда направиться. Где окажется удобный путь, туда и махну».
Б. снова начинает волноваться, и на этот раз уж не на шутку.
— Увы! — уныло восклицает он. — Очевидно, нет ни малейшей возможности выбраться из этого заколдованного города. Нет ни одного поезда, который шел бы хоть в какое-нибудь определенное место. По-видимому, против нас составлен заговор, чтобы насильно удержать нас в Мюнхене… Вот увидишь, нас с тобой отсюда ни за что не выпустят… Так и застрянем здесь и никогда уж не увидим родной Англии!
Он готов заплакать. Я стараюсь утешить его разными соображениями, вроде следующего:
— Может быть, в Баварии такой обычай, чтобы предоставлять место назначения поездов на волю и усмотрение самих пассажиров, — говорю я. — Вероятно, железнодорожное начальство действует так: поймает какой-нибудь бродячий поезд в назначенное время его отхода, но не указывает, куда именно идти поезду, предоставляя решать это самим пассажирам сообразно с их нуждами и фантазией. Пассажиры нанимают поезд, как, например, нанимаются пароходы, баржи и тому подобные морские или речные приспособления, и катят себе, куда им вздумается. Если же окажется разногласие между самими пассажирами, т. е. одни пожелают прокатиться в Испанию, а другие — в Россию, то в этих случаях прибегают, вероятно, к жребию или решают по большинству голосов. Вообще стараются сделать так, чтобы…
Но Б. перебивает меня и с несвойственною ему сварливостью говорит, что он в эту минуту вовсе не расположен восхищаться моими остроумными соображениями и просит избавить его от них.
Я обижаюсь и умолкаю, а Б., после долгого ворчанья, закурив погасшую трубку, опять принимается за свое заколдованное расписание и снова погружается в бесконечный лабиринт цифр и мест.