75702.fb2
В нашем отделении, кроме нас, поместилось еще шесть человек. Среди них один выделялся необычайной болтливостью. Он так и сыпал рассказами, но такими неинтересными, что они сразу надоедали. Он ехал с приятелем или, вернее, с другим человеком, который в момент отъезда был его приятелем, а потом сделался его врагом. Вот этого-то приятеля он неумолчно и угощал своими рассказами, начиная со станции Виктория и кончая станцией Дувр, т. е. на протяжении нескольких десятков миль. Сначала он принялся рассказывать длинную историю о какой-то собаке. Эта история была совершенно бесцветная и ограничивалась рассказом о самых обыкновенных действиях этой собаки, которая по утрам лаяла у парадной двери, и когда отворяли эту дверь, то входила в нее и здоровалась с своими хозяевами; потом уходила в сад, где и проводила весь день, а когда жена рассказчика выходила в сад, то собака валялась там на траве; кроме того, днем играла с детьми, вечером спала перед камином в угольной корзине, на ночь выпроваживалась во двор, а утром снова являлась к парадной двери. Вот и все, но рассказ об этом тянулся минут сорок.
Близкому родственнику или товарищу этой собаки, бесспорно, было бы интересно выслушать этот рассказ, но что могло быть в нем интересного для человека, который, по-видимому, даже и не знал этой собаки, — этого я решительно не мог понять.
Приятель рассказчика сначала силился казаться восхищенным, издавая восклицания и задавая вопросы, вроде следующих: «Удивительно!» «Замечательно!» «Какая умница!» «Неужели она так и делает?» «Ну, и что же вы?» «Так это было в понедельник?» «А во вторник что она делала?». Но потом, когда «приятель» убедился, что история затягивается и ничуть не становится интереснее, он принялся зевать чуть не при каждом слове, нисколько не скрывая своей скуки. Мне даже показалось, что он в конце истории процедил сквозь зубы: «Черт бы побрал эту несносную собаку вместе с тобой!»
Когда тема о собаке была исчерпана, мы надеялись, что говорильная машина нашего соседа потребует отдыха, причем был бы дан отдых и нашим слуховым аппаратам. Но мы жестоко ошиблись. Едва досказав о собаке, неутомимый болтун, не переведя даже духа, добавил:
— Но я могу рассказать вам еще более интересную историю…
Этому мы все готовы были поверить. Скажи он, что желает рассказать что-нибудь еще более скучное и утомительное, мы могли бы усомниться, но возможности угостить нас чем-нибудь лучшим мы охотно готовы были верить.
Однако и на этот раз нас постигло полное разочарование. Новая история была нисколько не интереснее и не веселее первой, только еще длиннее и запутаннее. Дело шло о человеке, что-то делавшем с сельдереем, а жена это человека каким-то таинственным образом оказалась племянницей, с материнской стороны, человека, сделавшего себе из старого ящика оттоманку. Эта история, кроме скуки, отличалась крайней непонятностью.
«Приятель», в назидание которого, главным образом, все это рассказывалось, оглядывался на остальную публику с таким видом, словно хотел сказать: «Не думайте, господа, что я виноват в болтовне моего приятеля. Вы видите, я в таком положении, что не могу его остановить и сказать правду в глаза. Пожалуйста, не будьте на меня в претензии из-за него. Я и сам не рад, что связался с ним».
Мы отвечали ему сочувствующими взглядами, которыми говорили: «Не беспокойтесь, мы отлично понимаем ваше положение, нисколько не в претензии к вам и жалеем, что не можем вам помочь избавиться от болтовни вашего спутника». После этого «приятель», видимо, успокоился и терпеливо покорился своей участи быть во весь путь козлом отпущения своего пустословного спутника.
По прибытии в Дувр мы с Б. поспешили на пристань и едва успели захватить последние два места на отходившем паровом боте. Мы были очень рады, что не опоздали, потому что намеревались тотчас же после хорошего ужина забраться в каюту и улечься спать.
— Я люблю спать во время морского переезда и очутиться уже на месте, когда проснусь, — заметил Б.
Я согласился с этим, но не забыл сообщить своему приятелю о том, что мне говорил моряк относительно необходимости «покрепче нагружаться» пред тем, как пускаться в море. Б. нашел мнение этого моряка основательным. Мы отправились прямо в столовую и отлично поужинали там. Но едва кончили ужин, как Б. вдруг стремительно встал из-за стола и удалился, не сказав ни слова. Немного спустя поднялся и я и вышел на палубу. Не могу сказать, чтобы и я чувствовал себя хорошо. Будучи, так сказать, умеренным мореходцем, я не склонен ни к каким излишествам. В обыкновенных случаях я, сидя в приятной компании, дома или в гостях, могу похвастаться, похрабриться и даже порисоваться своей «морской опытностью», приобретенною мною во время увеселительных прогулок вдоль берега, в какой-нибудь лодке. Но когда дело дошло до настоящего, заправского моря, мною овладело такое настроение, которое заставило меня относиться подозрительно не только к морским судам, но и к людям, курящим зеленые сигары, называемые «морскими», с отвратительным тошнотворным запахом.
На палубе находился человек, куривший именно такую сигару. Едва ли он курил ее с наслаждением. Лицо его вовсе не выражало удовольствия, и я невольно подумал: «Наверное, он курит только с целью показать другим, чувствующим себя нехорошо, что он, наоборот, чувствует себя превосходно, хотя это и была неправда».
Есть что-то вызывающе оскорбительное в людях, которые показывают вид, что чувствуют себя хорошо на море. Я знаю, что сам принадлежу к этому сорту людей. Когда я чувствую себя здоровым на море, то мне этого недостаточно: я непременно хочу, чтобы и другие видели, что я здоров. Мне все кажется, что я роняю свое достоинство, если не постараюсь убедить всех своих спутников в том, что не ощущаю никаких неудобств. Я не могу спокойно сидеть на месте и лишь про себя радоваться своему прекрасному самочувствию. Нет, я обязательно буду шляться взад и вперед по палубе, с трубкой или сигарой во рту, только, разумеется, не с «морской»; буду смотреть на всех, чувствующих себя дурно и не умеющих это скрывать с состраданием, смешанным с удивлением, точно не понимаю, что с ними и от чего. Знаю и то, что все это очень глупо с моей стороны, но не могу переделать себя. Думаю, в этом выражается человеческая натура, не изменяющая даже и лучших людей, чем я.
Как я ни старался, но не мог избавиться от слащаво-маслянистого сигарного запаха. Уходя от него на другой конец палубы, я попадал на струю запаха, несшегося из машинного отделения; этот запах еще более противен, так что я готов был лучше терпеть запах морской сигары, и возвращался к нему. Нейтрального места между этими двумя запахами на палубе не имелось.
Помимо этих запахов, на палубе все-таки было гораздо лучше, чем в каютах, потому что постоянно веяло свежим, укрепляющим нервы морским воздухом. Я очень жалел, что не взял себе палубного билета, а потратился на место первого класса, но тут же утешился мыслью, что неловко лезть в третьеклассные пассажиры человеку, имеющему возможность быть первоклассным. Хотя в первом классе, т. е. внизу, в каютах, я и буду чувствовать себя отвратительно, зато — аристократом.
Пока я стоял, прислонившись к кожуху, ко мне подошел не то матрос, не то боцман, не то сам капитан, — вообще кто-то, принадлежащий к морскому ведомству, но кто именно — я в надвинувшейся темноте не мог отличить. Моряк спросил меня, как мне нравится этот бот, пояснив, что он совершенно еще новенький и совершает только первый рейс. Разумеется, я похвалил его и выразил надежду, он с каждым лишним днем своего существования будет делаться степеннее и устойчивее.
Дело в том, что когда мы, во время нашего ужина, пустились в путь по каналу, нас стало порядочно «покачивать». Мы с Б. совершенно забыли, что боты, специальность которых состоит в перевозке пассажиров, прибывающих с железнодорожными поездами, очень неустойчивы благодаря своему небольшому размеру, так что волны, подымаемые большими встречными судами, всегда заставляют эти маленькие суденышки сильно раскачиваться из стороны в сторону.
Таким образом и вышло, что едва мы успели сесть за ужин в столовой, как уже началось наше «мореплавание». Этим и объясняется стремительный уход Б. из-за стола и то, что я чувствовал себя далеко не в эмпиреях.
— Что ж делать! — ответил мне мой неизвестный собеседник, — новые боты всегда чуточку артачатся.
Мне казалось, что этот новорожденный бот способен «доартачиться» до того, что возьмет да и ляжет на один бок, полежит несколько времени, потом вдруг захочет попробовать поваляться на другом боку; да так всю ночь и будет переваливаться с одной стороны на другую, не считаясь с тем, нравится это его пассажирам или нет. Как раз в то время, когда я беседовал с неизвестным мне морским чином, бот начал проделывать другого рода фокусы; сперва он попытался встать, так сказать, на голову и чуть было не достиг успеха в этом намерении, а затем, очевидно, раздумав, рванулся с такой стремительностью вверх головой, что чуть не угодил носом прямо в облака. Действительно, бот был «артачливый» и даже очень, а вовсе не «чуточку», как находил управлявший им или обслуживавший его морской чин. Впрочем, некоторые из этих чинов, как известно, особым умом не отличаются, поэтому и не ответственны за свои мнения.
Хотя я и принес известную жертву, заплатив за дорогое место в первом классе, но все-таки решил остаться на ночь в третьем классе, т. е. на той же палубе. Если бы мне даже предложили целых сто фунтов стерлингов за то, чтобы я провел ночь внизу, в каютных помещениях, в койке, я не согласился бы на это. Положим, никому и на ум не приходило сделать мне подобное предложение, поэтому у меня не было и соблазну. Я просто почувствовал, что не могу спать внизу, — вот и все.
Я было и спустился вниз, и притом с огромным трудом, благодаря невозможной качке, но представившееся мне там зрелище заставило меня тут же повернуть назад и с таким же трудом вскарабкаться обратно на палубу. Все нижнее помещение оказалось битком набитым спящими или только воображавшими, что они спят, валявшимися где и как попало: на диванах, на койках, на столах и под столами. Кто-то, должно быть, действительно ухитрившийся уснуть в этой обстановке, храпел, как сильно простудившийся, схвативший здоровеннейший насморк и охрипший гиппопотам. Более нетерпеливые из публики снимали с ног сапоги и бросали их по тому направлению, откуда исходил этот сверхбогатырский храп. Видеть, кто именно издавал такую своеобразную раздражающую музыку, не было никакой возможности благодаря тесноте и плохому освещению. Ко всему этому воздух там был прямо удушающий.
Я поспешил вернуться на палубу, провожаемый громоподобными раскатами и хриплыми вскрикиваниями этого замечательного храпуна. Присев в углу палубы на связке веревок и прислонившись спиной к мачте, я скоро задремал. Очнулся я только тогда, когда кто-то стал вытаскивать из-под меня веревки, на которых я сидел. Открыв глаза, я увидел, что около меня стоит матрос. Я поспешно поднялся на ноги. Малый, видимо обрадованный, что я проснулся и освободил веревки, схватил весь пук и швырнул его человеку, стоявшему на пристани в Остенде.
Я неверно выразился, говоря о себе как о «проснувшемся» в Остенде. Я очнулся там лишь вполовину, потому что имею обыкновение просыпаться вполне только после полудня. Во все продолжение пути от Остенде до Кёльна я бодрствовал даже только третью своего существа, а остальные две его трети продолжали дремать.
Но все же я в Остенде настолько пришел в себя, чтобы во мне пробудилось не совсем ясное сознание, что куда-то прибыли, что нужно отыскать наш багаж и что-то еще делать. Кроме того, во мне шевелился смутный инстинкт, подсказывавший, что поблизости находится место, где можно утолить голод и жажду. Этот инстинкт, никогда меня не обманывавший, побуждал хотя почти и к машинальной, и, тем не менее, довольно энергичной деятельности.
Бросившись вниз, в каюты, я нашел там Б. уже проснувшимся. Он принялся извиняться, что покинул меня и оставил ночью скучать одного на палубе. Но я уверил его, что совсем не скучал. И действительно, я был ночью в таком душевном состоянии, что находись на палубе любимая мною женщина, на меня, пожалуй, не произвело бы особенного впечатления и то обстоятельство, если бы я увидел, что ее занимает приятной беседой мой соперник. Поэтому меня нисколько не смутило сообщение Б., что среди пассажиров первого класса он совершенно неожиданно встретил своего хорошего знакомого, с которым и пробеседовал почти всю ночь и заснул только под утро. Ну, и на здоровье!
Тут же, в каюте, я снова натолкнулся на болтливого пассажира и его «приятеля». Трудно представить себе, каким жалким выглядел этот «приятель», еще накануне поражавший своей свежестью, силою и бодростью. Не думаю, чтобы одна морская болезнь могла так страшно изменить его. Спутник же его, наоборот, выглядел вполне жизнерадостным и довольным. Как ни в чем не бывало, он весело рассказывал «приятелю» о какой-то особенной корове.
Мы отправились с ручным багажом в таможню, где я, усевшись на своем саквояже, моментально заснул. Когда я опять открыл глаза, предо мною стоял кто-то, кого я сначала принял за фельдмаршала, поэтому стремительно вскочил и вытянулся перед ним в струнку (я когда-то служил вольноопределяющимся и еще не забыл о субординации). «Фельдмаршал» движением руки артиста мелодраматического театра указывал мне на мой саквояж. Я постарался уверить эту важную персону на довольно «вольном» немецком языке, что мне нечего объявлять. Но, очевидно, «фельдмаршал», оказавшийся простым таможенным чиновником, не понимал меня и, с сознанием своей правоты, овладел моим саквояжем. Но мне так хотелось спать, что я не стал протестовать, опустился прямо на пол и снова задремал.
Когда наш багаж был осмотрен и возвращен нам, я на одну треть разбуженный своим спутником, отправился с ним в местный буфет. Там мы нашли кофе, булки и свежее сливочное масло. Инстинкт желудка и на этот раз не обманул меня. Я заказал две порции кофе, булок и масла. Делал я свой заказ на своем «самом чистом» немецком языке. Видя, что меня никто из служащих в буфете не понимает, я сам взял со стойки булочек и масла. Насчет кофе я объяснился мимикой, и на это раз был понят. Действия всегда убедительнее слов.
Б. сказал мне, что в Бельгии больше французов, нежели немцев, поэтому в сношениях с здешней публикой лучше употреблять французский язык.
— Это будет гораздо удобнее и для тебя и для бельгийцев, — пояснял он. — Валяй по-французски, пока мы пределах Бельгии. Здешний умный и сообразительный народ отлично поймет тебя, если даже ты и ошибешься словечком-другим. И твой «немецкий» язык здесь поймет разве только чтец мыслей.
— Ах, так мы находимся в Бельгии? А я думал, в Германии, — ответил я, едва ворочая языком от сонливости. — Вообще, я совсем не знаю, где нахожусь все это время, — добавил я в порыве внезапной откровенности.
— Да, это и видно. Надо бы тебе наконец проснуться, — заметил мой спутник, глядя на меня с искренним сожалением и сознанием своего превосходства.
В Остенде нам пришлось пробыть около часа, пока снаряжали поезд. В Кёльн шел только один вагон, а в него желало попасть, сверх комплекта, еще четыре человека.
Не зная о последнем обстоятельстве, мы с Б. не спешили запастись заранее местами. Результатом нашей беспечности было то, что когда мы, напившись не спеша кофе с булочками, намазанными сливочным маслом, направились наконец к нашему вагону и заглянули в него, то там не оказалось ни одного свободного места. На одном месте лежал саквояж, на другом — сверток с одеялом и подушкою, на третьем — зонтик и т. д. В вагоне еще не было ни души, но все места были заняты.
По неписаному закону, соблюдаемому пассажирами, положенные на пустое место вещи обеспечивают пассажиру это место и заменяют его самого во время его отсутствия. Закон этот очень хороший, вполне справедливый, и будь я в нормальном состоянии, сам бы стал поддерживать и защищать его против нарушителей.
Но нельзя же требовать, чтобы у каждого человека в три часа холодного и пасмурного утра были в исправности все его духовные способности. Человек среднего уровня, как, например, я, вполне приходит в себя только часов в восемь или девять, т. е. после первого завтрака в обычное для него время. В три же часа утра такой человек в состоянии сделать то, в чем будет горько раскаиваться в три пополудни.
При обыкновенных условиях я точно так же не решился бы завладеть чужим местом, как еврей библейских времен не осмелился бы переставить в свою пользу межевой камень своего соседа. Но при данных обстоятельствах совесть моя еще спала.
Мне часто приходилось читать о том, как у человека вдруг пробуждается совесть. Такое чудо обыкновенно производится шарманщиком или ребенком (последний способен разбудить кого угодно и от какого угодно крепкого сна, за исключением разве только совсем глухого или умершего более суток тому назад), и если бы кто-нибудь из этих «будителей» был в описываемое мною утро возле меня в Остенде, то события, наверное, разыгрались бы иначе, и мы с Б. были бы избавлены от необходимости завладеть чужой собственностью.
В самом деле, представьте себе, что как раз в тот момент, когда у нас зарождалось дурное намерение, выступил бы на сцену шарманщик или ребенок и стал «пробуждать» нашу совесть, то мы бы со стыдом бросились вон из вагона, в котором нам не было мест, упали бы в объятия друг друга и, в таком трогательном положении, выплакали бы свой стыд и свое раскаяние, затем терпеливо стали бы ожидать следующего поезда.
Но возле нас никого не было, кто мог бы подействовать на нашу совесть, поэтому мы без всякого зазрения своей совести, не обладавшей у нас в тот момент достаточной чуткостью, чтобы пробудиться, без особенно сильного внешнего воздействия отодвинули в сторону чужие вещи с двух мест и уселись на эти места, стараясь принять самый независимый вид.
Б. уверял, что когда придут законные собственники захваченных нами мест, то нам, ради «спасения положения», лучше всего притвориться крепко спящими или глупыми, ничего не понимающими людьми.
Я на это возразил, что с своей стороны надеюсь произвести нужное впечатление без всякого притворства, и с полным удобством уселся на захваченное место.
Несколько времени спустя в вагон вошел еще один пассажир. Он точно так же очистил себе очевидно чужое место и спокойно уселся на нем.
Оправившись от своего изумления, Б. вежливо заметил тому человеку:
— Вы, по-видимому, ошибкою заняли чужое место, сэр. В этом вагоне нет ни одного свободного места.
— Вижу, но не имею возможности с этим считаться, — с циничной откровенностью заявил незнакомец. — Мне необходимо быть сегодня к известному часу в Кёльне, а другого способа попасть туда у меня нет.
— Да, — подхватил я, — но ведь и то лицо, которое раньше вас заняло это место, наверное, тоже имеет надобность попасть в Кёльн именно с этим поездом. Думая лишь о себе, вы забываете, в какое неудобное положение ставите другого.