7584.fb2
Отдохнувший и довольный, я выходил из гостиницы, чтобы под ликующим солнцем спокойно прогуляться по городу, который накануне по пути из аэропорта не мог разглядеть из окошка автобуса, мчавшегося по залитым белым лунным светом проспектам и площадям, но едва вынырнул из полусумрака вестибюля на улицу, собираясь оглядеться, как сидевший на краю тротуара марокканец, по виду нищий, бросился ко мне, церемонно раскланиваясь на ходу и что-то бормоча на неразборчивом французском. Я тут же, не раздумывая, бросил – почему бы и не бросить? – обязательную в таких случаях монетку. Она мгновенно исчезла – только ее и видели; но этой дани оказалось недостаточно: оборванец продолжал преграждать мне дорогу, не переставая причитать. Прежде чем я успел рассердиться, что мне пытаются омрачить прекрасное настроение, следивший за этой сценой швейцар отделился от роскошных кадок с цветами у дверей, держа в руках форменную фуражку, и поспешил сообщить: этот человек дожидается меня с самого утра, чуть ли не с семи часов – у него поручение от моих родственников.
Моих родственников? Бессмыслица какая-то! Явное недоразумение. Я никого в Фесе не знал, мне не приводилось раньше бывать в Марокко. Конечно, это ошибка; так я ему и сказал: «Узнайте получше, кого он ищет». Но нет: оборванец искал меня. Меня, и только меня, – швейцар не ошибся, когда, надо полагать, увидев, как я выхожу, указал ему пальцем в мою сторону. Разве я не дон Хосе Торрес? «Вы ведь – прошу прощения, господин, – дон Хосе Торрес родом из Альмуньекара, что в Испании, и прибыли вчера вечером из Лиссабона самолетом?» Ну так вот: Юсуф Торрес через своего посланца просил меня оказать честь его дому, где он хотел почтительно приветствовать гостя.
Швейцар улыбался, всем своим видом выражая услужливость и полную сдержанного достоинства уважительность. Я испытующе посмотрел на него – знаю я этих пройдох в униформах с золотыми пуговицами и сверкающими позументами! Но взгляд мой был лишним: я уже решил пойти. Ведь это забавно! Мне, несомненно, подвернулся один из тех сентиментальных мавров, что, снедаемые ностальгией по утраченной Испании, от нечего делать занимаются раскапыванием своих древних корней. Интересно только, каким образом – причем за такой короткий срок – мавр сумел разузнать, как меня зовут, где я родился, а также о том, что я прибыл в Фес…
Был выходной день, ничего более занимательного не предвиделось, и я решил сходить посмотреть, что это за тип такой, мой родственник Юсуф. В любом случае, подумал я, будет потом что рассказать в кругу приятелей; а может быть – кто знает? – удастся извлечь и какой-то прок из этой диковинной встречи. У меня давнее правило не пренебрегать ни одним подвернувшимся знакомством: в торговых делах даже самое никудышное может обернуться полезной сделкой – не сегодня, так завтра. А здесь я пока никого не знал. Прилетел только накануне поздним вечером в Фес, чтобы изучить на месте возможности сбыта в Марокко продукции филадельфийской фирмы «Радио М. Л. Роунер энд Сон, Инк.». Дорога была утомительной, самолет прибыл с большим запозданием, в воздухе меня укачало, и в конце концов сильно разболелась голова. Приняв таблетку аспирина и выпив чашку чаю, я сразу же улегся в постель, надеясь за ночь отдохнуть. Это мне удалось: проспал я больше десяти часов и проснулся совсем свежим. Вволю понежился в ванне, не спеша позавтракал, бегло проглядел заголовки местной газеты – «Вестник» не помню чего именно, – обнаруженной на столе; я нарочно тянул время, предвкушая чудесную прогулку по городу, которую задумал совершить. Еще бреясь в ванной комнате, я в распахнутое окно рассматривал розовые и белые домики под чистейшим небосводом, кипарисы, сады с гранатовыми и апельсиновыми деревьями – зрелище очаровало меня. Домики и деревья казались только что умытыми; видимо, гроза, которая так помотала нас над морем, разразилась над этим городом, и теперь, словно приветствуя меня, он блестел под солнцем. Мне хотелось побродить по незнакомым улицам – так я обычно делаю, если по счастливой случайности попадаю в новые места в выходной день и могу позволить себе, не испытывая угрызений совести из-за впустую потраченного времени, предаться такому наслаждению. А потом, когда устану ходить по городу, собирался отыскать ресторанчик с местной кухней – но приличный – и лишь ближе к вечеру погрузиться в изучение телефонного справочника или какого-нибудь коммерческого вестника, привести в порядок бумаги, подготовившись к завтрашним хлопотам; наконец, если будет настроение, я бы написал пару писем домой, потом поужинал бы где-нибудь или прямо в гостинице, после чего выпил бы кофе и сходил куда-нибудь развлечься.
Вот такие я строил планы. Но их изменил случай – так распорядилась судьба, едва я ступил за порог гостиницы, намереваясь совершить прогулку по городу.
Я поглядел на швейцара и оборванца – они стояли передо мной на тротуаре в ожидании ответа. «Это далеко?» – спросил я посланца еще с сомнением. Пышно разодетый швейцар коротко перевел мне его путаный ответ: «Минут десять ходьбы, господин». Не раздумывая больше, я двинулся за проводником-оборванцем.
Дом, к которому он привел, находился на узкой кривой улочке, посыпанной мелким гравием. В верхней части фасада виднелись два крошечных зарешеченных окошечка, подчеркивавших внушительность входной двери, обитой гвоздями с узорчатыми шляпками, массивная ручка сверкала медью. В огромной двери была еще одна – поменьше; ее и открыл мой сопровождающий, пропустив меня вперед и притворив за мной. Я остался в прихожей, погруженной почти в полный мрак – лишь в глубине сочившийся в щели слабый свет обрисовывал контуры еще одной двери. Мои глаза не сразу привыкли к темноте, поэтому я рукой нащупал стол: на нем в вазе стояли белые лилии и гиацинты – впрочем, об этом можно было догадаться скорее по запаху, чем по слабому мерцанию цветов во тьме; по другую сторону стола виднелись ступеньки лестницы, ведущей наверх, – по ней, мелькнув пятками, скрылся оборванец. Ждать пришлось недолго – сверху меня позвали, и я поднялся на второй этаж. Там меня ожидал Юсуф, хозяин дома.
Признаться, пока я стоял в прихожей, барабаня пальцами по краю стола, будто по клавишам, меня не покидало легкомысленное, слегка ироническое настроение – вроде подтрунивал сам над собой, – в таком состоянии духа я и пустился в эту затею.
Но когда увидел необычайно серьезного юношу с изысканными манерами – сохраняя спокойствие во взгляде, он медленно шел мне навстречу, – мое легкомыслие тут же испарилось. Как будто я споткнулся на лестнице и покатился вниз, а потом, поднявшись на ноги, обескураженно приходил в себя. Весь мой апломб как ветром сдуло, я стоял, не зная, как себя вести. Только теперь до меня дошло, насколько опрометчиво я поступил. Можно ли являться в чужой дом вот так, ни с того ни с сего, не имея представления о том, кого встретишь? Надо было прежде хотя бы расспросить о хозяевах. Как это мне в голову не пришло, что там я могу встретить людей, совсем непохожих ни на оборванного посланца, ни на безликого швейцара?… Тем временем хозяин дома с достоинством обнял меня, усадил рядом с собой, не произнеся при этом ни слова. Рассматривая меня, он улыбался и молчал. Пришлось первым нарушить молчание, и я выдавил: «Как все это неожиданно!…»
Полувопрос, прозвучавший в этой фразе, повис в воздухе – хозяин не спешил сказать что-либо определенное; судя по всему, он не намеревался прийти на помощь, облегчить мое положение. Прошло некоторое время, прежде чем он заговорил: голос был спокойный, но такой звучный, что заполнил всю комнату: «Премного благодарен тебе, господин, за честь, которую ты воздал нашему жилищу; можешь чувствовать себя в этом доме как полновластный властелин». Вычурная фраза, конечно, была приготовлена заранее, выучена наизусть, но произнесена уверенно, а в паузах не промелькнуло и тени сомнения, потому все воспринималось как само собой разумеющееся; к тому же легкий иностранный акцент снимал неприятный налет от устойчивых формул восточной любезности – впрочем, как ни странно, как раз чрезмерная условность оборотов делала всю замысловатую тираду вполне естественной. Потом я убедился, что хозяин говорит на своеобразном кастильском языке, архаичном и подчеркнуто литературном; впечатление возникало не столько от самих слов, сколько от затейливости фраз; велеречивую неуклюжесть придавало речи и то, что дляобозначения современных понятий и предметов он пользовался английскими терминами, но произносил их с французским акцентом, а кроме того, без меры вставлял французские слова и рядом с ними – кастильские, которые теперь почти не употребляются в Испании; это звучало резким контрастом – хотя, надо отметить, в нашем языке неологизмы, возникающие для обозначения современного понятия, пришедшего из иностранного языка, часто со временем занимают место тех исконных корневых слов, которые могли бы – а по мнению блюстителей чистоты языка, и непременно должны – приспосабливаться и приживаться в новых условиях.
Как бы то ни было, непомерно торжественная любезность хозяина еще больше сковала меня: я острее почувствовал, как неуместна лицемерная маска, за которой поначалу хотел скрыть чувство превосходства. Да, конечно, поступил я легкомысленно. Теперь, вынужденный на ходу перестраиваться на серьезный и уважительный, подобающий положению лад, я ловил себя на том, что держусь чопорно, а от этого совсем нелепо. Сидя на диване в мягких подушках, юноша являл такое умение владеть ситуацией, которого у меня, прожившего тридцать семь лет и объездившего полмира, сейчас не было – да, не было.
Немного придя в себя, я твердо решил не позволить увлечь себя потоку комплиментов и словесных реверансов – в этом молодой человек был намного искусней; решив перехватить инициативу, я сказал, что его желание увидеться со мной очень меня удивило, а потом спросил, каким образом он узнал обо мне, про то, что я прибыл сюда, и попросил объяснить его интерес к моей персоне. «Я полагаю, причина тому – любопытство, поскольку мы однофамильцы…»
После этого я решил замолчать и ждать хоть целый час, пока юноша не обратится к сути дела. После недолгой паузы он заговорил… Не буду пытаться воспроизвести точно его речь; если первая приветственная тирада целиком врезалась мне в память, то сказанное им в дальнейшем я не смог бы вспомнить слово в слово – да и невозможно передать буквально эту причудливую смесь устаревших и сугубо книжных кастильских слов и выражений с французскими, а также чудные словечки и обороты вроде днесь, аэродром, офис, с вашего милостивейшего соизволения. А смысл его речи сводился к тому, что через одного молодого человека, друга семьи, работающего в местном отделении «Компании воздушной навигации», им удалось узнать, что в Фес прилетает испанец по фамилии Торрес, родившийся в Альмуньекаре, откуда в свое время вышла их семья; поэтому, исходя из предположения – более того, глубокого убеждения, – что подобное совпадение свидетельствует о кровных узах, связывающих наши семьи, о том, что они – ветви одного родословного дерева, на домашнем совете было решено встретиться с приезжим – то есть со мной – и для начала заверить гостя, что дом их находится в полном его распоряжении. Юноша не стал скрывать, что его довольно долго терзали сомнения: он, как глава семьи, облеченный особой ответственностью, не был склонен к такому знакомству. Но в конце концов согласился – чему сейчас искренне рад, – главным образом уступая настояниям матери, которая с присущей женщинам любознательностью хотела уточнить, какие именно родственные связи – в то, что они существуют, она верила твердо – связывают их семью с заезжим иностранцем…
«Но фамилия Торрес, – осмелился вставить я, – так широко распространена в Испании, что лишь по самой невероятной случайности…» Да, именно это утверждал Юсуф, споря с матерью: такая фамилия очень часто встречается не только в Испании, но даже и в Марокко! Однако мать твердила: он не просто Торрес, о сын и господин мой, а из Альмуньекара, из самого Альмуньекара! Возможно, она и права. Их род, как всем хорошо известно, вышел из Альмуньекара – факт этот передавался из поколения в поколение, стал, так сказать, основой основ их семейных преданий. «Мы все так прониклись этим, – говорил, оживившись, Юсуф, – что кажется: доведись мне оказаться в Альмуньекаре, я наверняка узнаю те места – большой сад за домом, давильню, куда за сезон свозили по нескольку возов красного винограда». А мне, не известна ли мне знаменитая давильня Торресов и их большой сад?
Его полудетское простодушие вызвало у меня улыбку, хотя я тут же отметил, что в нем есть своего рода кокетство, а в наивности моего собеседника сквозит нарочитость. «Может, и видел, – ответил я, – но в тех краях так много давилен, так много садов и так много Торресов! К тому же сколько веков прошло с тех пор, как вы покинули Альмуньекар; да и я сам, хотя родом оттуда, давно уехал… – (И верно, с той поры как мы с матерью – мне тогда восемнадцать было – перебрались в Малагу, я не возвращался в родной городок; не один десяток лет с тех пор прошел.) – Одним словом, – добавил я, – мои воспоминания об Альмуньекаре свежими не назовешь. Сколько ни стараюсь вспомнить наш дом – резной герб на деревянных дверях, за домом загон для скота, над беленой оградой ветви вишневых деревьев, а понизу струящаяся по арыкам вода, – одни обрывки в памяти мелькают…»
Я говорил, будто размышлял вслух. Слушая, Юсуф задумался, вид у него был озабоченный, возможно, ему было просто неинтересно. Помолчав, он спросил, не скучаю ли я о земле, по которой в Фесе тоскует уже не одно поколение Торресов-мусульман. Сам он, признался юноша, испытывает непонятную ностальгию, которая, должно быть, передается по наследству, с кровью, и стала в их семье традиционной, ритуальной. «Дело еще и в том, что в Испании наш род пережил свои лучшие времена. После того как мы оттуда уехали, дела наши шли хуже и хуже: теперь мы бедны…» Их бедность, сказал он, на семейном совете была одним из главных доводов против того, чтобы приглашать меня в дом. Сестра – выяснилось, что у него есть сестра, – считала, что приглашать не следует. Зачем? – недоумевала она. Но мать твердо стояла на своем, рассуждая так: если гость окажется не родственником, нам безразлично, что он подумает; если же, как она была уверена, он одной крови, то не имеет значения, богаты они или бедны: достаточно в таком случае предложить ему стакан воды или цветок из сада.
Я слушал юношу, и наше пресловутое родство казалось мне все более сомнительным. Нет, почему же, такое могло и быть, но уж слишком все это надуманно выглядело, как история из романа. Конечно, исключать вовсе подобную возможность нельзя было: кто знает, какие побеги могло дать за столь долгий срок наше генеалогическое древо! Эти люди, как они утверждали, были из Альмуньекара. Фамилия их, как и наша, Торрес. Кто знает? Мне, правда, не приводилось слышать, чтобы у нас в родне, даже самой дальней, были мориски или что-то в этом духе: мою мать, думаю, удар хватил бы от такой новости… Но что из этого? В доме у нас вообще никогда подобные разговоры не велись, никому не нравилось рыться в прошлом семьи – просто не тянуло к этому. Но, может быть, не без причины избегали разговоров на эту тему? Бог знает! Строго говоря, веских оснований утверждать, что ничего общего у нас с ними нет, у меня не было; если я старался отогнать эту мысль, и все во мне восставало против подобной возможности, то не в силу предрассудков – я ими не страдаю, – а лишь потому, что сама по себе идея родства с этими арабами, такого спорного, скрытого в глубине веков, казалась мне слишком смелой и даже смешной. Как нередко случается, неприятие самой мысли строилось не на разумных доводах, а на смутном, ничем не обоснованном, но очень устойчивом ощущении, из-за которого я просто отвергал возможность такого родства. И оно было настолько сильным, что я бы сейчас и не поверил в наши кровные узы, даже если бы мне доказали, что они есть.
Впрочем, доказательств не было никаких; хотя – надо признать – ничего диковинного не было бы и в том, что у нас одна кровь. В любом случае мне не припомнилось ничего, что могло бы придать правдоподобность или подтвердить версию о предках-магометанах, – если только не это самое отсутствие в семье интереса к ее родословной. Хотя нет, было одно исключение, поправил я тут же себя: мой дядя Хесус, старший из отцовских братьев, – он жил прошлым, был человеком нетерпимым и агрессивным, истинным традиционалистом по убеждениям, таких даже прозвали пещерными людьми – очень любил возиться с древними бумагами и пергаментами, бережно хранил их, время от времени просматривал, гордился тем, что, проникнув в глубь истории, сумел установив благородное происхождение нашего рода. Да, дядя Хесус – но только он один в семье – страдал той манией величия, какой нередко подвержены провинциальные идальго. Послушать его, так наш род был из тех, что основали город, причем задолго до того, как король Родриго лишился Испании (значит, еще до нашествия арабов!). Как он, бедняга, любил давать волю фантазии! Дядя Хесус пьянел, рассказывая о благородной древности нашего рода; глаза у него разгорались, он упивался звуками собственного голоса. Для его собственных сыновей и нас, его племянников, эти речи были что шум дождя за окошком. Вроде и приятно послушать, забавно; но слушали мы недоверчиво, посмеивались про себя. Интересно, что сказал бы дядя Хесус про мое нынешнее приключение? Как бы он к нему отнесся? С гордостью и радостью? Или оскорбился – ведь речь шла о родстве с неверными?… В любом случае это наверняка привело бы его в сильнейшее возбуждение и уж точно он бы сразу же принял всерьез версию о родстве. Вот бы кому выяснить, что в этой истории верно, а что нет, – именно ему, хотя он и слишком любил фантазировать… Дядя Хесус единственный человек во всей семье, которого волновали такие вопросы, но, так как его нет в живых…
Несмотря на мой скептицизм, я не спускал глаз с Юсуфа – он был мне любопытен: я глядел, как он говорит, и пытался уловить на его лице, теперь оживленном беседой, черты, ненароком подтверждающие наше предполагаемое родство. В глубине души я как бы вызывал юношу выдать себя, раскрыться, подталкивал его на это; то была игра, развлечение, которым я предавался без особого азарта, однако с легким волнением, ибо все-таки ждал чего-то. Поначалу, конечно, я ничего не прочитал в чертах лица молодого человека. Напротив, все было для меня в нем чужим и странным – и блеск его темно-коричневых глаз со слегка желтоватыми белками; и высокий покатый лоб; и точеный нос с горбинкой; и тонкие губы, и складки в уголках губ, которые чуть подрагивали, едва он начинал фразу, словно юноша не был уверен, стоит ли ему говорить дальше… Но через некоторое время, когда я уже привык к этому лицу, перестал ощущать его как чуждое, мне, вопреки собственному желанью, стало казаться, что я вижу еле приметные, ускользающие черточки, едва заметные движения мышц, которые могли бы быть нашими– они неожиданно словно что-то подсказывали мне, давали условный знак, тут же исчезая, как легкая рябь на поверхности воды, что возникает то ли от слабого дуновенья ветерка, то ли от твоего собственного дыхания, то ли от того, что просто привиделось, потому что слишком пристально вглядываешься.
Но нет, я не обманулся: на лице юноши, обычно сдержанном, сосредоточенном, бесстрастном – казалось, он старался быть равнодушным к тому, что и сам говорит, – я улавливал что-то, присущее только нам, нашей семье, и это «что-то» будто изо всех сил пыталось вырваться наружу, заявить о себе. Утверждать, что я нашел в нем семейные черты, было бы слишком; но что-то похожее, знакомые штрихи – безусловно, да. Объясню подробнее, как мало-помалу, но все более отчетливо стало проступать это проявляющееся в отдельных черточках семейное сходство – почему бы не назвать вещи своими именами? – которое в конце концов пробилось в Юсуфе Торресе. Я имею в виду не сходство его со мной (в этом смысле я не подхожу для сравнения: мне столько раз приводилось слышать – даже надоело, – что я весь в мать и, в отличие от двоюродных братьев, вылитых, как все утверждали, Торресов, пошел в материнскую родню, в Валенсуэл, был настоящим представителем их рода); сидевший передо мной юноша не был похож не только на меня, но и ни на одного из членов семьи, которых я хорошо и давно знал; никого из нас он не напоминал, но черты лица юноши заставили меня вспомнить холсты с портретами некоторых предков, украшавшие стены нашего дома, хотя большая часть картин находилась в домах моих дядьев, живших в Альмуньекаре. Картины эти в основном были посредственными, а признаться честно, бездарной мазней и представляли ценность только в качестве семейных реликвий; тем не менее я помнил до мельчайших деталей эти злополучные творения искусства, которые так недолюбливал, возможно из-за бесконечных нудных поучений моих дядьев, и прежде всего дяди Хесуса, – помнил, хотя в силу превратностей нашей жизни давным-давно их не видел. И, должно быть, они, как и многие другие вещи, пропавшие в водовороте гражданской войны, где-то затерялись. (Вообще-то я не очень уверен, что их не прихватил с собой другой мой дядя, Мануэль, когда ему пришлось распрощаться с родными местами, – я склонен думать именно так, – и теперь их носит по белу свету вместе с дядей.) Так вот, в лице молодого человека, который, разговаривая, повернулся в профиль, я вроде уловил что-то запомнившееся мне в тех портретах, особенно тонкие, короткие брови, слегка изогнутые ближе к виску и сросшиеся у переносицы, и еще холодный, я бы даже сказал, пронзительно-жесткий зрачок – точно такие я видел на портрете моего прадеда, где он еще ребенок, в колете рыжего бархата. И еще, пожалуй, видел я такое на портрете деда, изображенного в военной форме. Если убрать толстые щеки деда, пышные усы, обрамляющие детский ротик, тяжелую нижнюю челюсть, если не замечать, какая у него огромная голова, словно без шеи вырастающая прямо из перетянутой лентой широкой груди, то сразу станет видно: брови те же самые, что у печального юноши, сидящего передо мной, так же своеобразно очерченные; да, пожалуй, и лоб похож; только у деда лоб как бы венчает лицо зрелого мужчины, своей надменностью внушившего почтение скромному художнику, но теряется на вульгарном, слишком тяжелом и рыхлом лице; а у безусого, худощавого и нервного юноши лоб был значителен, на нем лежала печать постоянного, с трудом подавляемого беспокойства… Но, боже мой, как все это зыбко! Едва заметив сходные черты, я тут же начинал сомневаться: слишком придуманными, искусственными казались мне сравнения… С другой стороны, зачем мне было что-то придумывать?
И неужели сам Юсуф верит – и даже, как говорит, убежден, – что марокканские Торресы и мы, из Альмуньекара, на самом деле одной крови? Судя по тону, я бы не сказал, что очень. Дело не в том, что его словам не хватало уверенности, скорее – как бы это лучше передать? – заинтересованности, словно, это его не трогало… Молча, с бесстрастной любезностью юноша глядел на меня.
«А вы, – спросил я (никак не мог заставить себя обращаться к нему на „ты“, как принято у арабов, трудно привыкнуть к такому сразу, требуется время), – вы сами твердо уверены, что мы принадлежим к одному роду?» «Судя по тому, что утверждает моя мать, – ответил он, – полагаю, что да». «В таком случае могу ли я иметь удовольствие лично засвидетельствовать мое почтение вашей уважаемой матери? – сказал я и добавил: – Это было бы для меня огромной честью». Незаметно для себя я заговорил так же напыщенно, как и мой собеседник, – настолько чопорно, что мне и самому фраза показалась фальшивой; но, надо сказать, я намеренно выразил так высокопарно мою просьбу, ибо знал, что по арабским традициям женщинам не принято появляться при гостях-мужчинах и я просил о вещи чрезвычайной. Мысль увидеться с матерью Юсуфа пришла мне в голову внезапно, и я, не долго думая, тут же ее высказал. Отчасти потому, что решил идти до конца во что бы то ни стало и был готов даже на опрометчивый, неосторожный шаг; более того, я знал, что, как чужеземец, незнакомый с местными обычаями, мог рассчитывать на снисходительное к себе отношение; и, наконец, я был уверен – помянутая мною госпожа внимательно слушает наш разговор, укрывшись где-то поблизости. Такое ощущение – настолько четкое, что я готов был побиться об заклад на любую сумму, – основывалось не только на логическом предположении (разве не мать Юсуфа настояла на этой встрече, пытаясь, как сказал сын, выяснить степень нашего родства?), но и на чисто интуитивном чувстве; оно не покидало меня, подсказывало, что где-то рядом, возможно всего в двух шагах, вот за этой тяжелой портьерой, обвисающей недвижными складками, прячется человек – а может, и двое, – вслушиваясь в нашу беседу.
Я присовокупил еще несколько любезных фраз в том же духе – не столько чтобы, иронизируя в душе, послушать свою вычурную речь, сколько желая убедить молодого человека сделать мне приятное и помочь ему выполнить мою просьбу. Но в этом не было особой нужды: услышав мое столь витиевато выраженное пожелание, юноша, совсем не смутившись моей просьбой, без тени сомнения, быстро и легко поднялся с дивана и, не говоря ни слова, вышел из залы. Походка его была спокойной и размеренной, в ней даже чувствовалось удовлетворение; видимо, с самого начала он ждал, что я попрошу его об этом.
Я остался в комнате один. Бросил взгляд на часы – они показывали двенадцатый час. Дожидаясь хозяина, я осматривался, и только сейчас увидел вокруг множество вещей, прежде не замеченных: и медные подносы, и многоугольные столики, огромный барометр на стене, ковры, обшитые по краям золотой бахромой подушки, шкатулки – чего тут только не было…
Юсуф скоро вернулся и предложил выйти в сад – туда должны были спуститься мать и сестра: тем самым они докажут, что доверяют родственнику, даже испытывают к нему теплые чувства. Ну, с богом! – подумал я и пошел вниз по лестнице за хозяином. Мы прошли прихожую и в распахнутую дверку рядом с основным входом увидели залитый солнцем внутренний дворик, в глубине которого росли деревья. Туда мы и направились. Только мы уселись на лавках у железного столика под вьющимся виноградом, как нам тут же пришлось встать, чтобы приветствовать пожилую женщину, за которой, немного отстав, шла девушка; женщина, улыбаясь, прямо с порога заговорила со мной, потом взяла мои руки в свои, принялась оглядывать меня со всех сторон, поднимая лицо и вглядываясь в мои глаза. «А ну-ка, а ну-ка! Дай мне посмотреть на тебя, сынок! Вот ты какой, я тебя узнаю, лавровый листок моего сада, жасмин моего сердца!» Вот в таком духе она говорила, хотя всего я не припомню. Я бесстрастно выдержал этот осмотр. «Ах, какая это для меня радость, какая радость!» – сказала она и опустилась в плетеное кресло. Дочь встала за ее спиной, а сын снова сел за стол лицом ко мне.
Как и прежде, я счел нужным заговорить первым. «Итак, госпожа уверена, что мы принадлежим к одному роду?» – «Еще бы! Мало того, что у тебя та же фамилия и ты из нашего города, – теперь я увидела тебя!» А я приглядывался к ее лицу, круглому и веселому, на котором быстро менялось выраженье, – приглядывался, следя за оживленной жестикуляцией, мимикой, и старался найти сходство с чертами, застывшими на старинных фамильных портретах моих предков, как недавно пытался уловить его на непроницаемом лице юноши. К великому моему удивлению – я такого не ожидал, вернее, ожидал не в такой мере, тем более что предыдущие мои находки внушали мне большое сомнение и ничем, собственно говоря, не подтверждались, – я нашел в ней поразительное сходство с дядей Маноло. Оно проявлялось в горячности, с которой изъяснялась добрая сеньора, в том, как вообще вела себя, как сопровождала слова движениями рук, головы, плеч, а также в некоторой ее нескладности и нерешительности (после длинной фразы, которую она, разбежавшись, не знала, как закрут лить, женщина вдруг осекалась и чуть закатывала глаза, застывала, потеряв уверенность, словно чем-то пораженная). Открытие, прямо скажу, не из приятных; такое сходство – действительно сильное, – подтвердив сомнительный для меня факт родства с этой арабской семьей, вовсе не принесло мне успокоения, а повернуло мысли в другую сторону: я неожиданно вспомнил дядю Маноло. которого столько лет не видел – да и не видеть бы мне его вообще до самой смерти, ибо нас разделяли теперь не только океан, но и моря пролитой крови… Порывистые жесты, живость движений, особая манера рассуждать, развивая мысль как бы скачками, – все это в моей памяти неразрывно связывалось с былыми ожесточенными спорами про политику, которые обычно заканчивались бранью и хлопаньем дверьми, – воспоминания не слишком приятные… Но я подавил нахлынувшие чувства и, возвратившись из прошлого в сегодняшний день, вынужден был признать в глубине души, что, видимо, этих Торресов из Феса и мою семью все же связывают некие родственные узы.
Я уже успокоился, придя к этой мысли – хотя не скажу точно, нравилась она мне или нет, – и вдруг неожиданно, явно не к месту, громко расхохотался. Словоохотливая сеньора осеклась, смутилась и спросила, что меня так рассмешило. «Вы только послушайте, – сказал я, едва мне удалось перевести дыханье, – послушайте, до чего могут довести досужие размышления о нашем сходстве, общих семейных чертах и прочем. Вот что меня рассмешило: я все думал о наших, возможно, общих корнях и желал найти тому подтверждение, старался увидеть на ваших лицах признаки кровного родства с нашей семьей. С первого мгновенья, как только я имел честь быть представленным госпоже, я решил, что она удивительно похожа на младшего из моих дядьев, Мануэля, – он сейчас где-то в Америке; я так обрадовался этому убедительному доказательству, такое облегчение почувствовал… Но тут как с небес на землю упал – меня осенило: ведь если между нами и имеются кровные связи, госпожи это не касается, так как родство идет по мужской линии! Значит, сходство – плод моей фантазии. Вот мне и стало смешно, – добавил я и снова, но уже деланно засмеялся. – Видите, до чего может довести воображение!»
«Погодите, погодите! – откликнулась немедленно женщина, выставив вперед руку с обращенной ко мне ладонью. – Не спешите с выводами, друг мой! Я ведь тоже из семейства Торресов. Муж мой приводился мне двоюродным братом, так что в наших детях кровь торресовского рода особенно густо замешана». Она торжествовала, лицо ее сияло.
После этого я переключил свое внимание на ее детей, всматриваясь то в дочь, то в сына. Теперь, когда цепь оказалась прочной в том самом месте, где я счел ее разорванной, брат и сестра, сидевшие рядом, показались мне поразительно похожими на моих двоюродных братьев и сестер, на дочерей дяди Маноло, на Габриэлильо и, мало того, на детей несчастного дяди Хесуса.
Пока мы молчали, девушка чуть склонилась к матери – черные гладкие волосы на ее круглой головке точно посередине разделяла ровная линия пробора – и выслушивала ее распоряжения, которые мать давала вполголоса. Никакого секрета: просто девушке велено было приготовить прохладительные напитки, и та, проворно выпрямившись, обошла стол и направилась к колодцу во дворе, взяла лежавшие на закраине ровным рядком лимоны, сложила их в подол и скрылась в доме. Несколько минут спустя она появилась с большим кувшином, а затем принесла и поставила на стол перед нами очень чисто вымытые стаканы из простого стекла.
Пожилая сеньора тем временем снова оживилась. С нескончаемыми подробностями она объясняла, кто кому приходится в родне, кто с кем в каких отношениях, кто на ком женился, кто за кем замужем. Судя по всему, ее свадьба с Мулеем бен Юсуфом Торресом, отцом юноши, который сейчас, в присутствии матери, молчал и рассеянно теребил губами лепесток розы, сорванной перед этим в саду, вызвала в семье целую бурю, глубокие распри и даже смертельные обиды. В этой сваре, породившей массу проблем, не обошлось без резких столкновений, сложным образом перемешались разные интересы, все разделились на враждующие лагери; в семейную междоусобицу оказались втянутыми не только свои, но и чужие, и лишь благодаря мудрости, природному такту и богатому жизненному опыту одного из прадедов, глубокого старика, разбитого параличом, удалось несколько, хотя и не до конца, утихомирить семейные страсти… Однако я не мог следовать за женщиной по лабиринту ее повествования: слишком много мелькало имен, и я быстро запутался. Да и разве под силу было вообще разобраться в этом вихре имен и событий? Сеньора рассказывала все эти запутанные истории, я продолжал узнавать в ее манере, жестах, выражении лица сходство с манерами, жестами и выражением лица моих дядьев. Причем с каждым разом для меня становилось все яснее: гораздо больше, чем на Мануэля, живого и увлекающегося, но способного временами быть осторожным и сдержанным, она похожа на дядю Хесуса, беднягу Хесуса, простодушная порывистость которого или старческая глупость, ну, скажем мягче – упрямство, помноженное на фанатичность, – довело его до бессмысленной гибели в смутные дни гражданской войны. Вот бедняга! Мне показалось, что я снова вижу, как он в гневе закатывает глаза, словно призывая небеса в свидетели своей правоты, вижу его руки, не знающие ни минуты покоя; слышу интонацию его меняющегося, полного патетики голоса, то и дело прерываемого гротескным смехом; снова передо мной оживает его напыщенная жестикуляция поклонника оперных представлений – так я определял его манеру, и он действительно был горячим любителем оперы (а в чем он не проявлял горячности?), хотя, насколько мне известно, за всю свою жизнь в опере дядя Хесус побывал не более четырех-пяти раз… Женщина, правда не так громогласно, с долей мягкой иронии, исполняла передо мной репертуар дяди Хесуса, на который я вдосталь нагляделся в детские и юношеские годы, когда он беспрестанно устраивал свои представления перед семьей. Честно признаться, это открытие доставило мне не большую радость, чем прежнее, когда я решил, что сеньора похожа на дядю Маноло. Глядя на нее, воодушевленную, словно устремленную вперед, я спрашивал себя: как могло слабое сходство с Мануэлем скрыть от меня поначалу ее подлинный характер, так напоминающий характер Хесуса? Может, произошло это потому, думал я, что она похожа была на первого из них округлостью лица, простоватыми и незначительными чертами? Или дело в том, что в начале разговора она сдерживала свой темперамент, решив взять особую линию поведения и казаться более холодной, чем на деле, скрывая свою подлинную суть, а затем понемногу отбросила все это, и потому теперь сходство с дядей Маноло сохранилось лишь в виде искорок чуть вредной ироничности, да и она угасала под напором наивной и горячей открытости, свойственной также и Хесусу?
Внезапно замолчав, сеньора смотрела на меня и ждала ответа: по-видимому, она что-то спросила. Надо же! А я следил не за ее словами, а за выражением лица, движениями рук, ломающимся голосом, подрагиванием бровей – только эти особенности ее речи я улавливал, только они мне что-то говорили, а не те странные и сбивчивые слова, что срывались с ее губ. «Как? Простите, что вы сказали?» – спросил я. Прежде чем она повторила вопрос, я увидел в ее глазах оттенок доброжелательной лукавинки: а не хотел бы ли я рассказать о своей семье, живущей в Испании, чтобы нам лучше узнать друг друга.
Вместо ответа я снова задал все тот же вопрос: «А вы действительно уверены, что мы – одного корня? На чем основана эта уверенность?»
«Достаточно было увидать тебя, и сомнений у меня не осталось», – сказала она горячо, уставив в меня палец, весь в перстнях. «С первой же минуты! Неужели ты не понимаешь: не будь я полностью уверена, стала бы я говорить с тобой так доверительно? Мне довольно было одного взгляда! И тут же сердце сказало: что же ты стоишь, почему ты не спешишь обнять его? Но я сдержалась, подумала: а вдруг ему это не понравится? Я тебя побаивалась (тут я улыбнулся: если это и было так, теперь от ее боязни следа не осталось), стеснялась. И не потому, что у меня были сомнения, – просто ты стоял с таким отстраненным, холодным, гордым выражением… впрочем, это присуще всем Торресам. И потом… хочешь посмотреть на свой портрет? Подожди минутку!»
Не дожидаясь ответа, сеньора быстро вошла в дом. Ее суетливость начинала раздражать меня; несколько минут, пока сеньора отсутствовала, во дворе царило тягостное молчание: казалось, брата с сестрой тут и не было; молодой человек продолжал отрешенно сидеть, зажав в зубах розу, – возможно, ему все это прискучило и не очень было по душе; а девушка осталась стоять, где стояла, за опустевшим креслом матери, ее голоса я еще не слыхал. Я украдкой бросил на нее взгляд и увидел, что она смотрит в глубь сада: там на крохотном огородике давешний мой проводник-оборванец, присутствия которого я до этого не заметил, согнувшись над грядкой, кетменем рыхлил землю и поглядывал в мою сторону. Рядом с ним щипал траву привязанный к дереву барашек… Сеньора недолго оставалась в доме; она скоро появилась и протянула мне медальон с портретом, написанным цветной эмалью. Вручая его, женщина с многозначительным видом ожидала, как я отреагирую. На медальоне был изображен мужчина примерно моего возраста, похожий на меня, и – к чему отпираться? – даже очень; только волосы у него были посветлее (такие, впрочем, были у меня лет в двадцать, затем они потемнели, стали каштановыми), а взгляд (тут, правда, мог приложить свое старание художник) был мягче и мечтательно устремлен вдаль…
Внимательно всматриваясь в мои глаза, застыв и вся напрягшись, как кошка перед прыжком, сеньора ожидала, что я скажу, – лишь в глазах у нее был прежний оттенок легкой иронии. Увидав, что я поднял взгляд от портрета, она торжествующе воскликнула: «Ну, как? Кто это? Нет, это не ты, нет. Это мой прадед, Мохаммед бен Юсуф, самый прекрасный в нашем роду человек – ему удалось здесь, на земле Африки, вернуть семье Торресов достойное место, которое она занимала в Андалусии. Сейчас наш дом беден, но в свое время был одним из самых богатых в Фесе. Все изменилось с приходом французов, да и до них бед случилось немало – наживались на этом недостойные люди, узурпаторы чужого богатства и славы, умеющие лишь интриговать, без зазрения совести пользоваться страданиями других, в то время как…» И она опять углубилась в словесный лабиринт.
«…Ты расскажешь нам, как сложилась судьба Торресов в Испании?» Я вздрогнул – ее вопрос застал меня врасплох. В потоке утомительного многословия, от которого у меня закружилась голова, вопрос прозвучал неожиданно, и я не сразу понял его смысл: мне пришлось как бы задним числом возвращать его в память, словно он застрял у меня в ушах, и с трудом разбирать его смысл, будто полустертую надпись карандашом; итак, она сказала что-то вроде: «А как живете вы, Торресы, в Альмуньекаре? Ты расскажешь нам, как сложилась их судьба?» Все, что было до этой фразы – нудное, путаное, невнятное изложение непонятных событий, – осталось за пределами моего восприятия; четкий смысл вопроса, подчеркнутого последовавшим затем молчанием, вырвал меня из глубокого смятения, в которое я погрузился, глядя на портрет человека, о существовании которого я и не подозревал, человека, умершего давно, когда я еще и не родился, но вместе с тем имевшего настолько схожие с моими черты, что его изображение вполне могло сойти за мое, нарисованное вчера, – он вызвал у меня внезапное и странное ощущение тошноты. Мне захотелось бежать от самого себя, покинуть свою оболочку, отказаться от собственного облика, так меня тяготившего и даже от своего имени, от этих двух слов Хосе Торрес, которые пристали ко мне будто ярлык, – я вдруг ощутил, что не желаю воспринимать их как свои, что они мне не нравятся.
Правда, это чувство длилось всего несколько мгновений, как короткое головокружение. Освободился я от него, вспомнив вдруг почему-то – видимо, по дальней ассоциации – другой портрет, фотографию моего дяди Хесуса, уже в летах, с седой бородкой и обычным надменным видом, нелепо наряженного мавром на фоне бутафорского дворца Альгамбры. Я никогда не мог понять, как мог серьезный и уважаемый человек, городской судья, ушедший на покой, позволить себе столь безвкусную эскападу: вырядиться словно чучело гороховое, нацепить тюрбан, восточные туфли без задников и со старинным мультуком в руках усесться в подушки подле мавританских сводчатых окошек из картона перед объективом. Меня всегда возмущала эта фотография – в арабской рамке, – которую дядя показывал с большим удовольствием. Так вот, неожиданно мне вспомнился этот нелепый снимок, забытый бог знает сколько лет назад и ничуть не похожий на портрет, который я сейчас держал в руках: с него на меня смотрел молодой еще человек, одежды его не было видно – только голова, нарисованная просто и без ухищрений, но с явным желанием добиться наибольшего сходства с оригиналом… Так что же стало с нашей семьей? Ощущение, испытанное мною при воспоминании о старой фотографии, отдававшей непростительной провинциальной театральностью, было таким острым, что на сей раз я даже не почувствовал прилива сострадания или бессильного бешенства, которое всегда охватывало меня, стоило вспомнить – а тут он сразу же припомнился – дядю Хесуса, убитого выстрелом в затылок и выставленного прямо на земле, среди других покойников, словно ярмарочный товар, на обозрение толпы, в которой были и убитые горем люди, искавшие в этом скорбном ряду исчезнувшего родственника, но главным образом – зеваки, непременно слетающиеся на любое зрелище: некоторые отпускали мрачные шуточки, другие что-то злобно бормотали; все это в равной степени было омерзительно. Теперь ужас от воспоминания о навсегда врезавшейся в память сцене смешивался с раздражением, вызванным памятью о безвкусной фотографии дяди, выряженного арабом; странная смесь чувств действовала на меня словно успокоительное средство – не унимая боли, она в то же время словно отдаляла ее; нет, боль, пожалуй, была даже более острой, чем обычно, но она изменилась, как бы лишилась реальности, осязаемости. Итак, значит, что сталось с нами, Торресами, в Испании? Прекрасное настроение, в котором я пребывал весь день с самого утра, было вконец испорчено. Спаси нас бог – что с нами сталось!
Поглядев на часы, я увидел, что уже больше половины первого. Я встал. «Слишком поздно, – сказал я, оправдываясь, – лучше в другой раз расскажу». «Поздно? Тогда ты должен прийти сегодня поужинать с нами, – распорядилась сеньора. – Верно, сын? – спросила она у Юсуфа. – Попроси гостя, чтобы он согласился». Мне пришлось уступить. Новые родственники просили так настойчиво, так изысканно, пуская в ход замысловатые доводы, которым мне нечего было противопоставить, даже если бы чувствовал себя более спокойным, чего сейчас и в помине не было. Решив положить конец назойливым уговорам, я резко сказал: «Хорошо, пусть будет так: я приду к вам ужинать. Но с одним условием: сейчас Юсуф пойдет со мной – мы пообедаем вдвоем и вместо сиесты немного поболтаем». Мать улыбкой выразила согласие, и сын отправился со мной.
Выйдя на улицу, всю белую от яркого солнца, я вздохнул полной грудью. Посмотрев на моего спутника, я подумал, что, похоже, и с него, как только он переступил порог дома, спала тяжесть: как по мановению волшебной палочки Юсуф преобразился, повеселел и превратился в обычного молодого человека, ничем особенно не примечательного, живого и легкого, почти мальчишку. Я попросил его показать мне приличный ресторан, и, пройдя пешком минут пятнадцать-двадцать, мы уселись друг против друга в просторном зале, претендовавшем на некоторую респектабельность: на каждом столе – цветы, официанты – в белых жилетах. Мы выбрали место у окна во всю стену, откуда виден был красивый проспект, и в приятной обстановке – цвет потолка и стен ложился на белые скатерти свежим зеленоватым отсветом, а шуршанье вентиляторов под потолком действовало умиротворяюще – не спеша обедали, а я расспрашивал юношу о городе и его окрестностях, имея в виду интересы своего торгового дела. По правде говоря, ничего полезного он мне не рассказал. Юсуф был взволнован приглашением в ресторан – это было длянего внове: хотя он пытался сохранить обычную свою сдержанность, блеск глаз, готовность, с которой он поддерживал беседу, любезность и внимание к каждому моему слову выдавали его удовольствие. Молодой человек буквально забросал меня вопросами по радиоделу, которым очень интересовался. Юноша знал многие марки приемников, их характеристики, по ходу беседы выяснилось, что он в свое время изучал радиотехнику и даже собрал небольшой приемник, который они всей семьей слушали, пока аппарат не вышел из строя. «Где-то дома валяется…» Слушая его, я посочувствовал этим бедным людям – неважно, родственники они или нет, – и дал себе слово презентовать им «Роунер», пусть самой скромной модели: их это наверняка обрадует, а мне обойдется недорого. Да, решил я, обязательно сделаю им такой подарок…
Наступила пауза, она была долгой. Желая положить ей конец, я воскликнул: «Бывает ведь, до чего неожиданно: в дальних краях столкнуться с родственниками! А когда ваши предки покинули Испанию? Должно быть, когда изгоняли морисков? Какой ужас! Бросить все, что имели: землю, друзей, имущество – и кто в чем был отправиться на чужбину искать своей доли! Говорят, многие закопали клады, надеясь когда-нибудь вернуться и потихоньку вырыть. Может, и ваши предки оставили какие-нибудь сокровища?» – предположил я, улыбаясь. Юсуф искоса глянул на меня и подтвердил: «Что-то в таком роде и у нас говорили, верно. Но кто знает! Все семьи, уехавшие из Испании, уверяют, будто оставили там, в земле, сокровища». «А у нас, – продолжал я, – и в Андалусии, да и повсюду в Испании видимо-невидимо таких легенд, прямо наваждение какое-то: каждый мечтает найти клад. Кругом разговоры: «Быть такого не может, чтобы не скрывалось тут тайника с сокровищами. Один крестьянин недавно пахал поле и нашел монету чистейшего золота. А вот в этом доме наверняка есть клад – он такой старый…» Но и правда, клады время от времени находят, и тогда страсти разгораются с новой силой. Я и сам такой случай помню, произошел он, кстати говоря, с моим дедом – но не с отцом моего отца и дядьев, которые Торресы, а с дедом по материнской линии, из рода Валенсуэл, – с доном Антонио Валенсуэла. Впрочем, сам я его никогда не видал. Рассказать, как все произошло? Очень интересно. Случилось это, я так прикидываю, еще в конце прошлого века, представь себе. Шел дед по пустынной улочке, неожиданно его прихватило, он свернул в глухой закоулок, уселся у каменной ограды. И, сидя так, принялся развлекаться, отковыривать тростью куски штукатурки. Ковырял он, ковырял, и вдруг… на тебе! – посыпались на землю, прямо в пыль, золотые монеты: две, три, еще и еще… Старик вскочил, быстро привел себя в порядок и стал рассовывать по карманам блестящие монеты. Потом внимательно осмотрел кладку стены: бог ты мой, что там творилось, дружище, она вся золотом была начинена! Ну, он набил карманы брюк, пиджака, жилета, заделал дыру, которую расковырял в ограде, пошел домой и сложил монеты в ящик стола. Затем, никому ничего не сказав, вернулся, снова набил карманы и еще сумку, прихваченную из дома. Трижды наполнял он карманы и сумку, прежде чем выбрал из стены монеты». Юсуф слушал меня внимательно, глаза его, блестевшие как обычно, были серьезны. «Странный человек был этот мой дед, – продолжал я. – Ушел от жены, бросил дочерей, жил один, в запущенном старом доме. И вскоре его обнаружили утром в постели убитым. Так и не удалось установить, кто совершил преступление. Может, и его собственные слуги – многие так думали, но ничего установить не удалось. А мавританское золото как испарилось. Вот тебе еще пример, что не всегда богатство приносит счастье».
Так мы говорили о всякой всячине. Но молодого человека больше волновали дела современные, чем стародавние; Соединенные Штаты были ему интереснее, чем Испания. Он рассказал мне, что тут пережили люди во время минувшей войны, какие надежды она вызвала, какие тяготы принесла; о переполохе, вызванном конференцией в Касабланке, когда длявстречи с Черчиллем и французами прилетел из Вашингтона Рузвельт, которого возили в кресле-качалке; поведал множество историй про американских солдат… Вдоволь насидевшись в ресторане, мы пошли в кафе и там, на удобных диванах из красного бархата, провели сиесту.
Юсуф проявил такт – в тяжелые послеобеденные часы он снова стал немногословным. Кафе, как всегда в это время в Марокко, было забито посетителями – в воздухе слоями плавал табачный дым, привычно спорили завсегдатаи, которых стенные зеркала множили до бесконечности, музыкальный автомат снова и снова вовсю повторял какую-нибудь из восьми модных песенок: в него без конца опускали новые и новые монеты. Несмотря на шум и гам, там было хорошо. Отяжелев от сытного обеда – во всяком случае, я, признаться, чуть было не заснул, – мы лишь обменивались дружелюбными взглядами или лениво перекидывались банальными фразами. Юноша порою спрашивал у меня подробности про ту или иную страну: вопросы его подчас были по-детски наивными, но в них чувствовалась бесконечная любознательность, тяга к неведомому миру. Это было совершенно естественно для его возраста, а потому я отвечал с благосклонностью, хотя вопросы молодого человека начинали мне прискучивать. С другой стороны, что мне еще было делать в Фесе, где я никого не знал, в этот ничем не занятый долгий день? Сидя за второй чашкой кофе и рюмкой коньяка, от которой еще не отпил и половины, я чувствовал себя прекрасно и охотно делил с Юсуфом эти послеобеденные часы, когда на улице все словно вымирает.
Глядя сейчас на Юсуфа, такого размягченного, уважительного, совсем молоденького, – он смотрел мне в рот в ожидании каждого моего слова и с удовольствием прихлебывал кофе, – я вспомнил двоюродного брата Габриэлильо; припомнилось, как он однажды приехал с отцом в Малагу, и я пригласил парнишку
в кафе-мороженое, что на террасе по улице Лариос. Брат, тогда совсем мальчишка – он был лет на пять-шесть моложе меня, – ходил еще в коротких штанах. Помню, с каким восхищением он смотрел на меня, как был внимателен, старался вести себя соответственно случаю, не совершить промаха, помню, с какой осторожностью снимал он ложечкой верхушку затейливой пирамиды мороженого и нес таявшую ореховую массу ко рту, еще детскому, вокруг которого уже начинал пробиваться первый пушок. Я решил разыграть его, вспомнил старую шутку и весело спросил: «Ну-ка, а ведь наверняка не знаешь, что такое верх блаженства у мороженого?» Он застыл, держа ложку на весу, стал еще серьезнее и сосредоточеннее – как если бы преподаватель математики предложил ему доказать теорему, которую он не выучил. А потом, смешно удрученный, признался: «Нет, не знаю, даже не догадываюсь». «Не знаешь? Вот тебе на! Как же ты, глупыш, не сообразил: как раз ешь самую верхушку мороженого, а не догадываешься!» Брат стал весь пунцовый, даже уши покраснели; того и гляди расплачется. «Давай, давай Габриэлильо, навались на верхушку!» – смеялся я, похлопывая его по голой коленке. Должно быть, сам того не желая, я своей шуткой испортил ему удовольствие. Бедный мальчишка! Несчастное создание!
«Я расскажу тебе об ужасной судьбе моего двоюродного брата Габриэлильо Торреса – я о нем только что вспомнил, – сказал я, выдохнув клубы сигарного дыма раз, другой. Потом сделал паузу, допил до дна рюмку и начал: – Совсем молоденьким парнишкой, представляешь, он Погиб во время гражданской войны – и все по вине собственного отца, эдакого старомодного вольтерьянца: упрямство папаши и довело парня до гибели. Беда в том, что отец его, дядя Мануэль, всю жизнь строил из себя героя. Когда провозгласили Республику, он был на седьмом небе от счастья, изо дня в день все больше шалел, начал при всех поносить церковь, превратился в антиклерикала. Вел он себя так агрессивно и глупо, что в конце концов мы перестали с ним знаться; любой наш разговор из-за его крайностей всегда оканчивался ожесточенным спором, причем он переходил на крик. Дядя был человек неплохой, просто экзальтированный до невозможности; вся сила у него в глотку уходила. Бог ты мой, как мы часто сами жизнь себе портим, болтая что надо и не надо! Мальчик, конечно, привык повторять все, что говорил отец, а молодость всегда норовит слова превратить в дела, вот и записался он – кажется, без ведома родных – во всяком случае, мать об этом не знала, – вступил он, короче говоря, в организацию социалистической молодежи, причем как раз незадолго до того, как у нас началась заваруха. Что бы он натворил, застань его события, как меня, в красной зоне, одному богу ведомо: боюсь, словами он не ограничился бы. Но они жили в Гранаде, а она с первых дней попала в руки националистов, и парня тут же упрятали в тюрьму. Но как ему не повезло: сложись все как обычно, отсидел бы свое, а потом его отправили бы на фронт, вместе с другими ребятами, которых схватили тогда же, – сидел-то он в специальной тюрьме для несовершеннолетних, там никому больше восемнадцати не было. Так бы все и кончилось, как и у остальных. Но с ним получилось иначе. Послушай, что произошло… Однажды утром один охранник заметил, что кто-то позабавился, нарисовав ему на мундире серп и молот; ну конечно, он тут же донес – разве можно расхаживать с таким рисунком? Молчание в таких случаях расценивалось как сообщничество. Учинили расследование и пришли к выводу, что автор проделки – один из двадцати трех арестантов, сидевших в камере с моим братом Габриэлильо. Их допросили, все отрицали свою вину, – да и кто бы взял на себя такое, как бы на него ни давили? Но и оставить дело так не желали: было велено каждый день наказывать по одному из арестантов, пока не объявится виновный. И принялись выполнять приказ. Когда по утрам очередной из ребят, весь избитый, возвращался в камеру, из носа, ушей и рта у него шла кровь. Заключенные стали уговаривать друг друга признаться, кто из них устроил эту шутку, обошедшуюся всем так дорого. Прошло восемь, десять, пятнадцать дней, все были на пределе, некоторых покалечили, другие харкали кровью, и все поняли, что так будет продолжаться, пока не объявится виновный. А виновник не объявлялся. Еще бы, страшно! А может, и не было среди них виновного, кто знает; может быть, кто-нибудь из солдат над товарищем подшутил или – всякое бывает, человеческая подлость пределов не знает, да и глупость тоже – натворил это сам охранник, а потом пошел и пожаловался… Отчаявшись, ребята высказали начальству и такое предположение. Но это не подействовало – было поздно: солдаты в охране уже несколько раз менялись, того охранника и след простыл, остался только приказ избивать их одного за другим до полусмерти каждое утро, пока не признаются. А ребята в конце концов пришли к выводу, что ни один из них не был автором злополучного рисунка, и решили тогда: пусть лучше умрет один из них, хоть и невиновный, чем будут продолжаться истязания и забьют всех до смерти. Было решено: бросить жребий и, на кого упадет, тот возьмет на себя вину; так и поступили, и, представляешь, он пал на Габриэлильо, моего брата. На следующее утро в камеру по обыкновению вошли охранники, в очередной раз спросили, кто нарисовал серп и молот, а Габриэль сказал: Это сделал я. Его вывели из камеры и тут же во дворе расстреляли. А его товарищи, избавившиеся от побоев, оплакивали его гибель. Вот как бедному парню не повезло!»
«А что стало с его семьей?» – спросил после короткого молчания Юсуф с подчеркнутым спокойствием.
«Его матери посчастливилось: она умерла, ничего не зная об этом. Что касается отца и братьев, им каким-то образом – то ли кто-то помог, то ли взятку дали – удалось вскоре после окончания войны уехать из Испании в Америку, и с тех пор я о них ничего не слыхал. Устроились где-нибудь, если живы. Надеюсь, теперь-то мой славный дядюшка Мануэль перестал из себя героя строить. После войны ему, кстати говоря, тоже пришлось испытать на себе прелести тюрьмы… Слушай, а не пора ли нам уходить?»
Дышать в кафе было нечем, шум стоял оглушительный – дальше сидеть было невмочь, и я предложил Юсуфу прогуляться по городу, благо полуденная жара спала. Так мы и поступили. Не спеша прошли по центру, поели мороженого, поглазели на анонсы кинотеатров, но в кино пойти не решились, а потом мой спутник предложил то, чего я никак не ожидал, – даже не сразу понял его, – побродить по мусульманскому кладбищу. Название его, кажется, было «Карнеро». Забавный мне попался гид, а сама идея какова! Но я подумал, что там есть на что поглядеть, прогулка может оказаться экзотичной. Я спросил, далеко ли до кладбища, но, не дождавшись ответа, согласился: «Хорошо, поехали». Мы сели на трамвай и замолчали – лишь иногда Юсуф старательно, но без надоедливости объяснял мне, по каким местам мы проезжаем.