76154.fb2
Обильный затяжной дождь над Петербургом, очистивший и освеживший прекрасный город, имел действие и символическое. Прозрачные сильные струи, соединившие святые небеса и грешную землю, омыли душу Любови Яковлевны живительной влагой, избавили от мелкого, суетного, наносного… Душевная природа не терпит пустоты еще более природы физической. Вот почему Любовь Яковлевна явственно ощущала потребность заполнить освободившееся место откровениями и высокими мыслями. Требовался собеседник благожелательный и мудрый. Философ. Наставник. Личность европейского масштаба.
Последовательно перебирая и одну за другой отбрасывая возможные кандидатуры, она остановилась на единственно бесспорной… Как встретит он ее и каким будет на этот раз — милейшим старым бонвиваном, брызжущим жизнью селадоном или чопорным хрестоматийным представителем нашумевшего литературного течения?..
Дверь, как и обыкновенно, отворил Боткин, на этот раз одетый в затрапезье.
— Здравствуйте, Василий Петрович! — Не слишком уверенно она протянула руку, однако впустивший ее человек испуганно отшатнулся и, молча приняв ротонду, тут же сгинул.
Пожав плечом, Любовь Яковлевна шагнула в просторную кретонную гостиную. Тургенев в домашнем халате сидел спиной к ней за ореховым бюро и, судя по всему, что-то писал. Собравшись с духом, она кашлянула. Иван Сергеевич резко обернулся, и Любовь Яковлевна едва не подпрыгнула от радости. Тургенев был без бороды! Он улыбался, корчил смешные гримасы и показывал ей на место в креслах.
— Я заехала возвратить книгу. — Любовь Яковлевна выпростала из ридикюля том Андре Тиссо и положила его названием книзу.
— Понравилось? — не переставая водить пером по бумаге, поинтересовался Иван Сергеевич.
— Да, — просто ответила Стечкина. — То, что когда-то представлялось низменным и грязным, сейчас оценивается как рутинное и необходимое. Не исключаю, что в будущем оно может быть названо прекрасным и возвышенным.
Тургенев расхохотался так, что расплескал чернила. Вышедшая клякса была им тут же подобрана языком. Любовь Яковлевна непроизвольно привстала.
— Вино, — объяснил Иван Сергеевич. — Я пишу выдержанным портвейном. Получается много реалистичней.
— Наверное, я мешаю? — спохватилась Любовь Яковлевна. — Мне лучше уйти…
— Сидите, — махнул свободной рукой классик. — Я могу одновременно набрасывать и разговаривать… не беспокойтесь.
— Пишете новый роман? — Получив кивок-разрешение, Любовь Яковлевна закурила.
— Скорее продолжение. — Тургенев отбросил заполненную страницу и тут же принялся за новую. — «Отцы и дети-2». Из «Русского вестника» привязались… дай им и дай еще про Базарова!
Любовь Яковлевна поперхнулась дымом.
— Да ведь он… Базаров… он же умер!
— Медицинская ошибка! — продолжая с изрядной скоростью водить пером по бумаге, разъяснил читательнице автор. — Доктор-то был немец… что ж вы хотите… Базаров впал в летаргической сон… вот, послушайте, как там заканчивается. — Левой рукой Тургенев перелистнул том своих сочинений. — «Но полуденный зной проходит, и настает вечер и ночь, а там и возвращение в тихое убежище, где сладко спится измученным и усталым…» Сладко спится! — с нажимом повторил он. — Улавливаете?
Стечкина машинально кивнула. Иван Сергеевич вдруг бросил писать и принялся грызть перо.
— Как лучше, — спросил он Любовь Яковлевну, — «Базаров ударил Павла Петровича ананасом» или «Базаров стукнул Павла Петровича ананасом»?
Молодая писательница задумалась.
— Зависит от силы приложения. Если Павел Петрович после этого скончался — лучше «ударил». А если синяком отделался, то надо бы «стукнул».
— Значит, «ударил»! — Удовлетворенно хмыкнув, Тургенев с нажимом вывел слово. — Сейчас закончу, и чем-нибудь перекусим.
— Право же, я не голодна… вы главу дописываете?
— Последнюю главу! — Иван Сергеевич сильно обмакнул перо. — Вечером курьер приедет за рукописью. Как-никак, неделю сижу.
— Чем же закончите?
Великий романист запахнул разошедшиеся полы халата.
— Базаров убивает Павла Петровича, — охотно поделился он, — берет с собою Феничку, Анну Сергеевну Одинцову, ее сестру Катерину Сергеевну, их тетку Авдотью Степановну, собачку Фифи, микроскоп со стеклами, запас провианту, питьевой воды, охотничьих ружей, пороху, свежих газет, книг и уходит в горы. Там он устраивает коммуну, ведет натуральное хозяйство, пока однажды на узкой тропе над пропастью не встречает некую даму с выжженной на плече лилией… впрочем, — оборвал себя автор, — это уже «Отцы и дети-3».
Любовь Яковлевна внимательно слушала.
— Все! — Тургенев поставил жирную точку, бросил перо и прикрыл чернильницу, как показалось Стечкиной, корочкой сыра. — Теперь говорите — чего душа изволит? Хотите пива?
— Нет. Оно у вас чересчур крепкое… лучше чаю.
— Василий! — зычно закричал Иван Сергеевич. — Дьявол комолый, где ты?!.. Дрыхнет, каналья! — пожаловался он Стечкиной. — Не лакей, а наказание! Опять самому придется…
Он вышел и довольно скоро вернулся со знакомым столом на колесах. На сей раз к Любови Яковлевне подкатился саксонского фарфора кофейник, такие же прозрачные изящные чашечки, бутербродики-канапе, каждый в миниатюрной соломенной шляпке-корзиночке, молодые морковки-каротели, очищенные и посыпанные сахаром.
— О чем беседовать станем? — Иван Сергеевич разливал кофе. — О вашем произведении? Помнится, мы не договорили… там есть несколько симпатичных моментов…
Стечкина отставила недоеденный бутербродик.
— Не будем об этом, — прервала она знаменитого собеседника. — Роман неудачен да и не мог выйти иным. Типичный образчик исчерпавшего себя, умирающего реализма!
— Умирающего? — Тургенев поднял большие умные глаза. — Отчего же умирающего? Кто его уморил?
— Многие… Аксаков, — с нарастанием принялась перечислять Любовь Яковлевна, — Григорович, Успенский, Хомяков, Левитов, Салтыков-Щедрин… вы, милостивый Иван Сергеевич! И безусловно Толстой. Вы выпотрошили литературное течение, достали до дна! После вас и сказать нечего! Надобно закрывать шахту, коли уголь весь выбран!
— Что же, — Тургенев красиво сложил на груди руки, — литература закончится?
— Нет, — ответила Любовь Яковлевна как бы из будущего. — Агония реализма затянется, проявит себя в иных, извращенных формах, но реализм обязательно умрет, а из густо унавоженной им почвы пробьются новые упругие ростки.
— Какие же?
Стечкина на мгновение задумалась.
— Ну, скажем, символизм, акмеизм, какая-нибудь фэнтези или полный нон-стоп… может быть, фарс-мажор… непременно что-то ироничное, юмористическое. Не все же слезу вышибать да в психологии ковыряться…
Тургенев притянул лист бумаги, сбросил сыр с чернильницы.
— Интересно. — Он ткнул пером в портвейн. — Пожалуй, я запишу.
Они молча пили кофе, брали из соломенных корзинок крошечные бутербродики, и каждый думал о своем. Погожий летний день клонился к погожему же вечеру, за окнами бельэтажа продолжалась обычная человеческая жизнь, слышалось шарканье множества ног, цокот лошадиных копыт. В открытые форточки влетали возгласы, обрывки разговоров, и, судя по всему, людей в большинстве интересовали вопросы практические и сиюминутные.
— Иван Сергеевич, — спросила Стечкина таким голосом, что классик задержал руку над морковью. — А что, по-вашему, счастье?
— Счастье — это минимум страданий.
Теперь записывала Любовь Яковлевна.
— А может ли быть что-то выше счастья?
— Выше счастья искусство!
— Как странно. А выше искусства?
— Родина!
— А выше Родины?
— Наука!
— Ну, а выше науки? — не могла остановиться Стечкина.
— Свобода!
— Выше свободы — ничего?
— Почему?! Выше свободы — справедливость!
— А выше справедливости?
— Выше справедливости, — вкусно хрустнул морковкой Тургенев, — только счастье! Доставите ли таковое, согласившись у меня переночевать? — Закончив философствования, Иван Сергеевич с интересом разглядывал фигуру дамы.
— Пока нет, — без всякого жеманства ответила Стечкина. — Мне нужно получше узнать вас.
Накинувши поверх халата плащ, Тургенев вышел проводить. На город опускалась прохлада, воздух подернулся дымкой, было в нем разлито что-то неуловимое, благостное.
На тротуаре, поставив у ног фанерный чемодан, стоял сложенный богатырем мужик трех аршин роста, знакомый Любови Яковлевне по первому посещению. Ему нежно выговаривала что-то старушка в ватном салопе, с лицом пергаментным и растрескавшимся.
— Му… мы… му, — мычал огромный детина и смотрел на нее с обожанием.
— Красовская Мария Петровна, — объяснил Тургенев. — Домовладелица. Вдова французского происхождения. Французы у нее мужа еще в восемьсот двенадцатом убили… а это — дворник, из отпуска вернулся…
Огромный пес выскочил из-за угла и сразу восполнил недостающее звено.
— Старая барыня, — заторопилась Стечкина, — глухонемой дворник… собака! Уж не хотите ли сказать, что это знаменитые Герасим и Муму?
— Они самые! — от души рассмеялся классик. — Муму! Муму!
Белый с черными пятнами могучий кобель ткнулся Ивану Сергеевичу в ноги.
— Но в рассказе не так… очень грустно… и по-моему, эта собака мужского пола?
Тургенев жестко огладил прыгающий и лающий прототип.
— Литература есть кривое зеркало жизни, — глядя куда-то внутрь себя, заговорил он. — Жизнь много богаче, многогранней, значительнее. Литература не может угнаться за нею, она безнадежно проигрывает, отстает на поворотах и посему вынуждена прибегать к ухищрениям, передержкам, мелодраматическим эффектам… писателю не дано ухватить целостный пласт жизни и припечатать его к бумаге… мы вынуждены фантазировать. Фантазируйте, и вы непременно добьетесь успеха!
Заложивши два пальца в рот, Тургенев оглушительно свистнул, и проезжавший по другой стороне улицы экипаж замер на месте.
— Я хочу, чтобы вы как можно быстрее узнали меня получше! — Подсаживая гостью, Иван Сергеевич некоторое время продержал ее в воздухе.
Он простился с нею несколько официально, на английский манер, трижды быстро поднеся руку к собственным губам и носу.