76343.fb2
Мне живется куда проще и легче, чем директору. Сделать два номера многотиражки в неделю несложно. К тому же у меня есть свой авторский актив, рабкоровские посты в цехах. Рабочий сейчас пошел грамотный, так напишет-распишет, что иной раз и сам позавидуешь — засылай в набор без всякой правки. Одна беда: заголовков хороших не умеют придумывать, и что касается критики товарищей, то тут их тоже не очень-то расшевелишь.
Не хотят, так сказать, дружеские отношении портить. А по-моему, должно быть наоборот. Если ты человеку настоящий друг, то и говори ему все как есть. И если он тебе настоящий друг, то не обидится. Попереживает, конечно, поначалу, а затем сам же и спасибо скажет за полезную критику. Но не понимают этого ребята. Не понимают — и все! Вот и приходится с критическими материалами выступать в основном самому. На меня, естественно, и все шишки… Но сейчас я жду отклика на очерк, в котором нет ни грана критики, только одни положительные факты.
Слышу, как за спиной распахивается дверь, и знакомый голос с порога бухает:
— Думу думаешь?
Оборачиваюсь. Точно — Кузьма!
— Думаю, — говорю, заранее улыбаясь.
— Ясно. Дурак думкой богатеет, — Кузьма явно не в себе.
— Ну-ну, потише. И дверь прикрой за собой.
— А мне плевать. Мне стесняться некого. Это ты стесняйся своей писанины. Писатель, видишь ли, объявился! Да за такую писанину тебя за ноги и в омут. Что ты понаписал, что понаписал?! — газета плясала в его руке.
Мария Николаевна, поняв, что при дальнейшем разговоре она будет совершенно лишней, с сожалением, вероятно, на самом интересном месте, закрыла книгу, заложив недочитанную страницу листком чистой бумаги, вышла, строго глянув на Кузьму, и плотно притворила дверь, Я был очень ей за это благодарен.
Между прочим, Мария Николаевна мне ровесница, даже младше меня на полгода, но у меня почему-то никак язык не поворачивается назвать ее просто Машей и обратиться на «ты». Она отвечает мне тем же, И потому обстановка в редакции всегда слишком деловая: я пишу, Мария Николаевна печатает. Никаких лишних разговоров.
Я не могу написать столько, чтобы загрузить работой ее на полный день. Да это и невозможно, поскольку у нас многотиражка, листочек в четверть обычной газетной полосы. И Мария Николаевна, если ей нечего печатать, читает романы.
— А поспокойнее ты можешь? — сказал я Кузьме, когда Мария Николаевна вышла из комнаты.
— Спокойнее?! Да я… Да мы… — тощий, с выщербленным передним зубом, в распахнутом халате, заляпанном всевозможными красками, Кузьма был несколько смешон в своем гневе, но мне, признаться, было тогда не до смеха. — Ты же ерунду намолол. Над нами весь завод изгаляться станет. Мне сейчас из мастерской выйти стыдно, людям стыдно на глаза показаться.
— Ты суть говори, суть…
— А я тебе что говорю? Я суть и говорю. Это же не очерк, это же фельетон, — размахивал он многотиражкой перед самым моим носом. — Ты сам-то хоть раз в жизни по горным речкам плавал? Нет? Так какого черта берешься писать о том, чего не знаешь? Уключину в лодку вставил! Весла дал в руки! Мы что — по тихому озерцу с девочками катались?! Да на первом же приличном перекате ты вместе с веслами и уключинами отправишься рыб кормить. А это вот… Читай, сам читай, вслух…
Я взял газету и прочел крупно отчеркнутое синим карандашом место: «Хлынул дождь. Его ждали давно. Жара иссушила поля, и урожай нынешнего года был под угрозой. Кузьма Курков стоял на берегу в своей адмиральской форме, не обращая никакого внимания на стекавшие с фуражки за воротник капли, и лицо его озаряла радость. Он вспомнил свою родную деревушку, вспомнил, как, будучи голопузыми ребятишками, они бегали под дождем и кричали: «Дождик, дождик, дождик, лей на меня и на людей…» Подошел Игнат Суровцев, как всегда молчаливый, серьезный и тихо произнес: «Хороший дождь, уродистый…»
— Ну и что тут такого? — сказал я, отложив газету.
Выражение лица заводского художника и адмирала самозваного флота ничего доброго для меня не предвещало.
— У-у-уро-одистый! — протянул он, вытянув губы дудочкой. — Сам ты у-уродистый. Ты же из меня посмещище сделал. Когда в тайге дождь, тут о маме родной позабудешь — вещи, продукты укрывать надо, чтоб не подмокли. А ты — «и лицо озаряла радость». Нарочно, что ли?
— Нет, Кузьма, честное слово, не нарочно. Это же художественный образ. Ты ведь сам человек искусства, понимать должен. Это же, так сказать, символически…
— Съездить бы тебе разок по физиономии за такую символику. Тьфу! Если в следующем номере не будет опровержения, то я… то мы… — Кузьма сгреб со стола газету в горсть и выскочил из комнаты, зло хлопнув дверью.
Я знал — Кузьма до самозабвения любил всех критиковать, хотя сам не терпел никакой, даже малейшей критики в свой адрес, но сейчас меня это мало успокаивало. Пусть не во всем, но в чем-то он, пожалуй, был прав. А я-то ожидал похвал и благодарностей…
Никакого опровержения на свой очерк я, разумеется, не дал. Ну кому охота походить на чеховскую вдову, которая сама себя высекла.
Прошла зима, весна, наступило лето. С Кузьмой и ребятами мы объяснились, помирились, и история со злополучным очерком канула, пи моему мнению, в вечность. По крайней мере, никто из флотилии не напоминал мне о моем промахе. Но оказывается, ничто не забывается.
Летним днем, уже под конец рабочего дня, в редакцию вошел Кузьма Курков. Вошел, как всегда, без стука, по-свойски шепнул что-то на ушко Марии Николаевне, от чего та зарделась и ударила пальчиком не по той клавише, по которой следовало (она тут же полезла в стол за резинкой), подошел ко мне, протянул руку с навечно въевшимися в кожу пятнами масляной краски:
— Пишем?
— Что делать? Я — пишу, ты — рисуешь, ребята вон вкалывают, — я кивнул головой на окно.
— От каждого по способностям, — серьезно сказал Кузьма, не приняв шутки, и положил передо мной вчетверо сложенный листок: — Читай.
Я развернул лист и прочитал: «Устав.
Наш флот — есть союз людей, близких по духу и отношению к труду.
Во флот может быть зачислен тот, кто:
— честен и морально устойчив;
— пристрастен к рыбалке и скитаниям;
— терпим к странностям товарищей;
— любит и защищает природу.
Из флота отчисляются за:
— измену товариществу;
— трусость в любом виде;
— неспособность к таежной жизни;
— загребание жара чужими руками.
Поскольку флот есть союз людей, близких по духу и отношению к труду, то помощь друг другу в любой форме — святая обязанность каждого, кто зачислен в его состав».
— Не пойдет, — сказал я, предположив, что Кузьма дал мне этот «Устав» для публикации в многотиражке. — У нас все-таки не стенгазета, старик.
— На тебя что — жара влиять начинает? Это же наш, флотский устав. У-устав! Понимаешь?
— П-понимаю, — произнес я, хотя, честно говоря, никак не мог сообразить, что хочет от меня Кузьма.
— С положением устава согласен?
— Правильные положения.
— Еще бы — неправильные! Два года разрабатывали, — не без гордости сказал Кузьма, оглянулся на Марию Николаевну, а потом показал взглядом на дверь: выйдем, дескать, лишние уши нам ни чему.
В коридоре Кузьма оценивающе, словно в первый раз видел, оглядел меня с ног до головы, на лбу его сошлись морщинки, и он сугубо официальным тоном сказал: