76378.fb2 На сцене и за кулисами: Воспоминания бывшего актёра - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

На сцене и за кулисами: Воспоминания бывшего актёра - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

Когда monsieur объявил ей, что «известный всему свету трагик из Дрюри-Лэна будет великолепно исполнять свои роли в «Ричарде III — м» и «Идиоте-свидетеле»», то это, по-видимому, произвело на нее большое впечатление, и она думала, что это — комедия. «Посмеяться над тем, что забавно, — повеселиться, это так приятно.»

Monsieur подумал, что madame покажется многое смешным в великолепном исполнении «Ричарда III — го» и «Идиота-свидетеля», даже если она найдет шутку немного тяжеловесной, но он не сказал этого вслух.

Затем madame напомнила monsieur, что он ищет квартиру. Madame взяла в ротик кончик указательного пальца, наморщила брови и сделалась серьезна. «Да, тут есть мисс Кемп, она иногда пускала к себе постояльцев. Но мисс Кемп такая строгая, такая требовательная. Она требует, чтобы все вели себя хорошо. А хорошо ли ведет себя monsieur»? — Это было сказано с такой улыбкой, которая выражала сомнение.

Monsieur осмелился было высказать такое мнение, что всякому мужчине достаточно посмотреть в глаза madame пять минут для того, чтобы сделаться святым. Мнение monsieur было осмеяно, но, несмотря на это, ему дан был адрес мисс Кемп, к которой он, заручившись рекомендацией своей очаровательной знакомой француженки, и отправился.

Эта мисс Кемп была старая дева и жила совершенно одна в маленьком треугольном домике, стоявшем на заросшем травою дворе, за церковью. Это была чистенькая старушка, с быстрым взглядом и острым подбородком. Вскинув голову, она быстро оглядела меня с головы до ног и потом сказала, что, вероятно, я приехал в город для того, чтобы работать.

— Нет, — отвечал я, — я приехал для того, чтобы играть. Я — актер.

— О, — сказала мисс Кемп, а потом прибавила строгим тоном: — Вы женаты?

Я с неудовольствием опровергнул это предположение.

Вслед за этим старушка попросила меня войти в комнаты, и мы с ней скоро подружились. Я всегда схожусь со старухами. После молодых я люблю их больше всех других особ женского пола. Да к тому же мисс Кемп была очень милая старушка. Несмотря на то, что она была старой девой, она высказала по отношению ко мне материнскую заботливость — так печется о своих цыплятах курица, ходящая на дворе у амбара. Я сказал, что пойду купить чего-нибудь к чаю и схожу за своей корзиной, но она не хотела об этом и слышать.

— Да что вы, дитя мое, — сказала она, — идите скорее и снимайте мокрые сапоги. Я пошлю кого-нибудь за вашим багажом.

И мисс Кемп заставила меня снять пальто и сапоги и сидеть у камина с ногами, закутанными в платок, а сама она в это время поджаривала ломтики хлеба, резала мясо, гремела чайным прибором и болтала.

Я жил у мисс Кемп только одну неделю, потому что труппа пробыла в городе не более недели, но я долго не забуду этой необыкновенной старой девы, с ее суетливостью и добрым сердцем. Я еще и теперь вспоминаю чистенькую кухню, где весело горит огонь, решетка у печи так и блестит, а перед огнем лежит, развалившись, толстый мурлыкающий кот. На столе стоит ярко горящая лампа старинного фасона, а между столом и огнем сидит на своем стуле, с высокой спинкой, и сама маленькая старушка с чулком в руках; на коленях у нее лежит раскрытая Библия. Я желаю, чтобы эта картина оставалась и теперь в том виде, в каком я видел ее тогда, и пусть останется такою же многие годы.

Должно быть, мне выпало особенное счастье, что я нападал на таких хороших хозяек, а то они бывают, по большей части, злобными женщинами. Мне часто приходилось иметь с ними дело и, говоря вообще, они были ко мне добры, предупредительны и никогда не выжимали из меня копейку, — совсем наоборот. Мне всего лучше жилось у провинциальных хозяек, но даже и между лондонскими хозяйками, которые, вообще, далеко не так симпатичны, как их провинциальные товарки по профессии, мне никогда не приходилось встречать наводящего страх типа солдата в юбке, о котором я так много слышал.

Может быть, читателю покажется странным, что я защищаю квартирных хозяек, так как их обвиняют во многом, но справедливость требует, чтобы я высказал то, что пришлось испытать мне самому. У них есть свои недостатки. Они грубо обходятся с прислугой (но в этом случае и прислуга говорит им дерзости, так что, может быть, прислуга только платит им тою же монетой), непременно хотят сами жарить котлеты и так много говорят, что хоть бы впору какому-нибудь ирландскому члену парламента. Они непременно расскажут вам обо всех своих огорчениях и заставляют вас дожидаться завтрака, который приготовляют сами. Они не устают перечислять все, что они сделали для какого-нибудь неблагодарного родственника, приносят огромную пачку относящихся сюда писем и выражают желание, чтобы вы их прочли.

Они также надоедают вам до смерти, рассказывая каждый день со всеми подробностями о том, что сказал или сделал один безупречный молодой человек, бывший когда-то их постояльцем. По-видимому, этот молодой человек был совсем подавлен необычайной добротой упомянутой хозяйки. Он много раз говаривал ей со слезами на глазах: «Ах, миссис такая-то, вы были для меня больше, чем мать», и при этом он жал ей руку и говорил, что ничем не может заплатить ей за ее доброту. Последнее оказывалось верным, потому что в конце концов он обыкновенно уезжал от нее, задолжав ей порядочную сумму.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯЯ играю в постоянной труппе

Мне жилось очень плохо в той труппе, в которую я теперь поступил. Какова была эта труппа, мы узнаем из следующих выдержек:

…— Дорогой Джим. Если я останусь долго в этой труппе, то, наверно, сойду с ума (ты, может быть, скажешь, что это не трудно, так как ума у меня немного). Мне нужно поскорее уйти отсюда. Дело поставлено до такой степени плохо, что ты себе не можешь и представить. Театр Крэммлеса, по сравнению с тем, как ведется дело у нас, покажется настоящей Comedie Francaise. У нас нет ни режиссера, ни кассира. Если только это одно, то я не стал бы роптать, но мы должны сами расклеивать афиши, общими силами рисовать декорации и собирать у входа деньги, — хотя эта последняя обязанность не особенно трудна. У нас нет определенных амплуа. Мы все играем «ответственные» роли и последние распределяются между нами с полнейшим беспристрастием. Что касается жалованья, то и тут соблюдается восхитительное равенство: мы все получаем гинею. То есть, это в теории; в действительности же мы получаем различное жалованье, каждый, соответственно с умением приставать и требовать его; maximum, до которого доходит который-нибудь из актеров, это — пятнадцать шиллингов.

Но когда подумаешь, перед какой публикой мы играем, то остается только удивляться, что мы получаем и такое жалованье. Каждый вечер делается страшно, когда посмотришь на зрительную залу. Она так тускло освещена (потому что, в видах экономии, газ пускается только на одну четверть против нормы), что едва видно, как пройти, и так пуста, что в ней долго отдается всякий звук, и когда в какой-нибудь сцене говорят два лица, то представляется, что говорит целая дюжина. Вы ходите по сцене и видите, что перед вами разбросаны там и сям по партеру каких-нибудь двадцать человек; еще несколько человек облокотились на перила галереи и не слушают пьесы, потом виднеются две или три небольших группы в ложах, а фоном для этих пятен, какими представляются несчастные зрители, служат бросающиеся в глаза голые доски и мрачные кресла. При такой обстановке играть невозможно. Все, что только можно сделать, это дотянуть как-нибудь роль до конца, и зрители, которые, очевидно, все без исключения жалеют с самого начала представления о том, что пришли в театр — они даже и не думают этого скрывать — бывают так же рады, как и мы сами, когда окончится пьеса. В каждом городе мы останавливаемся только на неделю и везде играем одни и те же пьесы, так что, само собою разумеется, теперь не нужно учить ролей и не бывает репетиций; но я жалею, что нет ни того, ни другого; все, что угодно, было бы лучше этого наводящего тоску однообразия.

Я мог бы догадаться, что это за труппа, судя по тем ролям, которые пересылались мне по почте. Я играю Дункана, Банко, Сейтона и убийцу в «Макбете», Тибольта и Аптекаря в «Ромео и Джульетте», Лаэрта, Осрика и второго актера в «Гамлете» и т. д. во всех пьесах. Никто из нас не играет меньше двух ролей в одной и той же пьесе. Только что нас убьют, или уберут куда-нибудь в качестве одного лица, как мы снова выходим на сцену в другой роли, и все это делается так скоро, что у нас почти нет времени на то, чтобы переменить костюм. Я иногда выхожу на сцену в совершенно новой роли в прежнем костюме и только наклеиваю себе бороду. Это напоминает мне того негра, который взял шляпу своего господина, воображая, что его примут за «одного из этих белых». Я думаю, что если бы зрители — если только в театре были бы зрители — постарались вникнуть в пьесу, то им сделалось бы очень смешно; а если бы они были хотя сколько-нибудь знакомы с произведениями нашего национального поэта, то они были бы еще более озадачены. Мы так исправили оригиналы, что их не узнал бы сам Шекспир. В пьесах только одна треть принадлежит Шекспиру, а две трети — известному всему миру трагику из Дрюри-Лэна.

Само собою разумеется, что я так и не получил денег за проезд по железной дороге, хотя мне и обещали их отдать по приезде на место, и теперь я уже перестал их просить…

Через несколько недель мне представился случай переменить труппу, и едва ли нужно прибавлять, что я с радостью ухватился за него. Мы проезжали через один большой город, который был главным местопребыванием постоянной труппы, ездившей на гастроли только в ближайшие города; услыхав, что оттуда недавно ушел один из актеров, игравший «ответственные» роли, я пошел прямо к антрепренеру, предложил свои услуги и был принят. Разумеется, мне следовало бы предупредить прежнего антрепренера за две недели, как всегда делается, но в настоящем случае он едва ли мог требовать этого. Итак, я подарил известному всему свету трагику из Дрюри-Лэна все недоплаченное им мне жалованье — при такой щедрости с моей стороны мы с ним оба осклабились — и сейчас же ушел от него. Я не думаю, чтобы он очень жалел обо мне. Благодаря этому, у него каждую неделю оставалось несколько шиллингов в кармане, потому что мое место было замещено одним музыкантом из оркестра, так что в оркестре осталось только два человека.

Та труппа, к которой я теперь принадлежал, была одною из очень немногих постоянных трупп, которые в это время еще оставались в провинции. Тогда уже прочно установилась другая система и были в ходу странствующие труппы, которые поэтому вытеснили труппы старого типа, которые из года в год играли обыкновенно все в одном и том же тесном кругу и считались как бы учреждением в каких-нибудь посещаемых ими шести городах. Я не стану говорить здесь о сравнительных достоинствах или недостатках той и другой системы. У каждой из них есть выгодные и невыгодные стороны, не только с точки зрения «школы», но также личных интересов актера и удобств для жизни. Я скажу только одно относительно последней из этих систем, что я лично предпочитал суетню и разнообразие при переезде из одного города в другой.

И действительно, несмотря на все неизбежные при путешествии заботы и неприятности именно в этой постоянной перемене — в этой беспрестанно меняющейся панораме различных сцен и обстоятельств, среди которых я находился, и заключалась для меня главная прелесть жизни актера. В молодости всегда приятна перемена, какого бы рода она ни была, как в большом, так и в малом. В это время в нашем прошлом еще не было тех разочарований, которые могли бы охладить нас и заставить отнестись скептически к тем благоприятным случаям, которые, может быть, готовит нам будущее. Молодой человек смотрит на всякую перемену, как на новый случай испробовать свои силы. При каждом новом отправлении в путь воображение рисует ему более блестящий успех и при каждом новом повороте дороги он надеется дойти до цели.

В каждом новом городе, в который я приезжал, и во всякой новой труппе, в которую я поступал, мне представлялся и новый случай выказать свой талант. Тот гений, который был не понят известной публикой, мог быть признан и оценен другой. И относительно других, менее важных вещей я также всегда питал надежду, что они изменятся к лучшему. Может быть, думалось мне, я найду в новой труппе приятных собеседников, задушевных приятелей, может быть, актрисы будут необыкновенно милы, а деньги вернее. Самое путешествие, возможность видеть незнакомые города и деревни, играть в разных театрах, жить на различных квартирах, случайно проезжать через Лондон и заглянуть домой, все это способствовало тому, чтобы я находил наслаждение в жизни такого рода и вполне примиряло меня со многими ее неприятными сторонами.

Но жить безвыездно, в продолжение почти шести месяцев, в скучном провинциальном городе, не имея другого развлечения, кроме карточной игры и сплетен в общей зале какого-нибудь трактира, — это не доставляло мне никакого удовольствия. Вероятно, пожилые или женатые оставались довольны такой жизнью. Они, или, по крайней мере, некоторые из них, родились в этой труппе, женились на актрисах из этой труппы и надеялись играть до самой смерти в этой труппе. Они были известны во всем округе. Они интересовались городами этого округа, города также интересовались ими и жители приходили на их бенефисы. Они постоянно приезжали на одну и ту же квартиру. Они не могли забыть места, где они жили, что иногда случается со странствующим актером в первый день его приезда в новый город. Они не были никому неизвестными бродягами, ходящими из одного места в другое и не находящими себе приюта; они были гражданами, жившими среди своих друзей и родственников. Они привыкли к каждому стулу в своих комнатах. Их квартира была не просто меблированными комнатами, но «своим углом», если только может быть «свой угол» у провинциального актера.

Не подлежит сомнению, что они «любили скуку», как сказала бы madame, но я, полный сил молодой холостяк, находил этот город «о, таким невеселым», но хотя я и находил его невеселым, я прожил здесь пять месяцев, в продолжение которых я, как кажется, написал громадное число писем многострадальному Джиму. Но то в них, о чем следует здесь упомянуть, заключается в следующих выдержках:

…Теперь мне уже не так трудно, как прежде. Было очень трудно в начале, так как мы меняли афишу почти через день, но теперь я овладел репертуаром и выучил все роли, которые я должен был играть. Но бывает нелегко и теперь, когда идет чей-нибудь бенефис, в особенности, когда ставится какая-нибудь пьеса из современной жизни, потому что в этом случае мне, как актеру, имеющему хороший гардероб, дают обыкновенно играть «джентльменскую роль», а такая роль всегда довольно длинна. Роль оказывается еще более трудной потому, что здесь всякий актер прибавляет от себя. Здесь никто не говорит по книге. Актеры начинают говорить то, чего нет в оригинале, и тут я совсем погибаю, и не знаю, где я, на каком месте.

Недавно мне дали очень длинную роль, которую я должен был играть на следующий день. Я просидел над ней почти всю ночь. Утром, на репетиции, наш характерный комик, с которым мне приходилось играть в этой пьесе больше, чем со всеми другими действующими лицами, спросил меня, как идут мои дела. «Да я думаю, что знаю немножко роль, — отвечал я, по крайней мере, я отлично выучил реплики». — «О, пожалуйста, не хлопочите о репликах», — весело сказал он мне в ответ. — «От меня вы не услышите ни одной реплики. Я теперь говорю свои собственные слова. Обращайте внимание только на смысл».

Я стал обращать внимание только на смысл, но божусь тебе, что не нашел никакого смысла в том, что он говорил. Слова были его собственные, это не подлежало сомнению. Я и сам не знаю, как я справился с этим. Когда я запинался, то он помогал мне, делая намеки вроде следующих: «Продолжайте; говорите то, что у вас сказано об отце», или: «А сказали вы мне то, что говорила Сарра?»

Пожалуйста, купи мне пару подержанных триковых панталон у Стинчкома, прикажи их вымыть и пришли ко мне. Если они будут и очень поношенные, то это ничего. Мне они нужны для того, чтобы надевать их под другое трико. В будущий понедельник я должен выходить на сцену в черном трико. От него ноги кажутся страшно худыми, а они у меня и без того не очень то толсты.

Я приобрел себе пару сапог, которым цены нет (впрочем, они и должны быть такими, потому что я заплатил за них пятнадцать шиллингов). Если их растянуть в настоящую длину, то они доходят почти до талии — это американские ботфорты; с отворотами из опойка, с золотым галуном и кисточкой — это высокие старинные сапоги; с отворотами из цветной кожи вместо золотого галуна и кисточки — охотничьи сапоги; со сборами у щиколотки и раструбами в верхней части голенища, они — сапоги времен Карла или Кромвеля, смотря по тому, есть-ли на них украшение — золотой галун и бант, или нет. Но за ними надо следить зорко, потому что они имеют обыкновение, без твоего ведома, принимать совершенно другой вид, так что в то время, когда ты храбришься и поднимаешь одну ногу в таком сапоге, какие бывают у разбойника на большой дороге, другая твоя нога щеголяет в сапоге времен «кавалеров». Мы здесь очень хорошо загримировываемся для пьесы. При театре есть прекрасный гардероб.

Я, право, желал бы, чтобы афиши составлялись людьми, понимающими дело, а не кассирами. Если случится так, что кассир, почему-нибудь, не поставит твоей фамилии против чужой роли, то он непременно поставит ее против роли не существующей: если же ему удастся против известной роли поставить соответствующую фамилию, то фамилия будет исковеркана. Тут есть одно премилое созданье, ты это знаешь; меня оштрафовали на полкроны за то, что я не пришел на репетицию. А ведь я был все время там, это только через дорогу, и когда я вернулся, то репетиция была уже окончена. Во всем виноват наш дурак суфлер: он знал, где я нахожусь. Я ему за это отплачу…

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯМщение

Вот дальнейшие выдержки:

…Кажется, мне придется побеспокоить тебя просьбой купить мне другой парик. Я думал, что мои собственные волосы годятся для того, чтобы играть роли современных молодых людей, но у нас думают, что они для этого слишком темны. «Будьте добродетельны, и у вас будут волосы цвета кудели», таково, по-видимому, основное правило всей театральной морали. Мне хотелось бы соблюдать такую же экономию в париках, какую соблюдает наш Первый Старик. Он выходит в одном парике во всех пьесах. Он надевает его как следует, когда бывает серьезным стариком и задом наперед, когда ему нужно быть смешным.

Заговорив о париках, я припомнил то, что случилось недавно с нашим антрепренером. Ему уже за пятьдесят, но он воображает себя чем-то вроде Чарльза Мэтьюс и играет роли jeune premier'oв. И вот в субботу вечером он вышел на сцену в одной старинной английской комедии, в роли любовника; на голове у него была одета одна из этих огромных треуголок. «Кто этот прекрасный собою молодой человек с белокурыми волосами?» — спрашивает героиня у своей наперсницы. «О, этот, — да это сэр Гарри Монфор, храбрый молодой дворянин, который спас государю жизнь. Он самый молодой из всех офицеров в лагере, но уже и теперь самый известный между ними». «Доблестный молодой человек, — бормочет про себя героиня, — мне бы хотелось поговорить с ним. Позови его сюда, Элеонора». И вот Элеонора позвала его сюда, и он вприпрыжку подбежал к героине. Когда героиня говорила с ним, то он по своей юношеской застенчивости, очень сконфузился. «Ах, madame» — говорил он вздыхая, сняв свою шляпу и кланяясь чуть не до земли… «Что за черт! Над чем так смеется публика? Ах, ты…».

Вместе со шляпой он снял и парик, и бедная, старая, плешивая голова «доблестного молодого человека» обнажилась на потеху не умеющей себя сдерживать публики.

На прошлой неделе я совсем было собрался приехать ненадолго в Лондон. Моей фамилии не было на афише целых три вечера сряду. Но за проезд по железной дороге мне пришлось бы заплатить почти половину недельного жалованья, поэтому я удовольствовался поездкой в Р. и побывал в тамошнем театре. Я встретился с В. Он женился на маленькой Нолли, которая была «Гостьей» в ***. Она теперь в Абердине и он не видал ее целых три месяца. Это тяжело для молодой четы, — еще нет года, как они женаты. Пожилые актеры переносят такие вещи очень легко, но бедный В. очень огорчен этим. Они жили вместе, пока была возможность, но дела пошли так плохо, что они принуждены были расстаться, и каждый из них взял первый попавшийся ангажемент…

Ты помнишь, я рассказывал тебе, как наш суфлер подвел меня под штраф за то, что я тогда не пришел на репетицию. Я сказал, что отплачу ему за это, и действительно отплатил. Или лучше сказать, мы отплатили — то есть я и еще один из актеров, который что-то имел против него потому, что он — человек надутый, во все сует свой нос и всем противен. Он по уши влюблен в одну девицу, мисс Пинкин, отец которой держит железную лавку рядом с театром. Старик ничего не знает об этом, и влюбленные прибегают ко всевозможным хитростям для того, чтобы иметь возможность поговорить друг с другом. А одно из окон в нашей уборной приходится как раз напротив окна, освещающего лестницу, которая ведет в их квартиру, так что суфлер и молодая девушка часто переговариваются через окно; раз или два он перекинул из одного окна в другое доску, и по ней пробрался в дом, в то время, когда не было отца. Ну так вот, мы недавно нашли клочок бумажки, на котором было что-то написано ее рукою и, подделавшись под ее почерк, написали ему письмо, в котором говорилось, что отец ее ушел из дома, что ей очень нужно его видеть и чтобы он влез через окно в дом и ждал ее на площадке до тех пор, пока она не выйдет на лестницу. А потом, перед самой репетицией, мы вышли на улицу и дали одному уличному мальчишке два пенса с тем, чтобы он отнес это письмо к нему.

Само собою разумеется, как только мы увидали, что он благополучно пробрался в дом и скрылся из глаз, то мы сейчас же втащили в уборную доску и затворили окно. По мере того как время проходило, на сцене становилось очень шумно. «Где этот ***!» кричал с сердцем режиссер. «Где этот черт ***! Это очень скверно с его стороны, что он заставляет всех нас ждать столько времени». А потом послали рассыльного мальчика в четыре питейных заведения, затем к нему на квартиру, потому что книга была у него в кармане и без него мы не могли начать репетицию. «О, это очень скверно с его стороны, что он ушел и задержал репетицию, — закричал опять режиссер после того, как прошло еще полчаса. Я оштрафую его за это на пять шиллингов. Я не позволю себя дурачить». — Он вернулся приблизительно через час и на всех бросал молниеносные взгляды. Он не хотел давать никаких объяснений. Мы только и могли добиться от него одного, что если он найдет человека, который это сделал, то свернет ему шею.

Из того, что мальчик торговца железом рассказал нашему рассыльному, мы узнали, что дело происходило по-видимому таким образом: он прождал на лестнице целых три четверти часа, не смея шевельнуться, а затем старик, который поднимался по лестнице, пожелал узнать, что он тут делает. Потом в доме поднялся настоящий скандал и девушка побожилась, что она никогда не будет больше говорить с ним за то, что он ее со всеми перессорил, а четверо из ее родственников, мужчины громадного роста, выразили твердое намерение переломать ему все ребра; и мальчик прибавил, что, насколько он их знает, они способны сдержать свое слово. Мы сочли нашим долгом сообщить обо всем этом суфлеру…

Дальше я не нашел в письмах ничего такого, что бы относилось к театру, до тех пор, пока не перешел к следующему, написанному приблизительно через четыре месяца после того, как я поступил в труппу:

…Я не мог написать на прошлой неделе, потому что был очень занят. Это было что-то ужасное. К нам приехал сюда на две недели N — знаменитый актер из Лондона. Его репертуар состоит из восемнадцати пьес — восьми «законных», пяти драм, четырех комедий и одного фарса; а нам на приготовление была дана только одна неделя. Репетиции были в десять часов утра, и в три часа, и в одиннадцать часов, по окончании представления. Я, прежде всего, взял назначенные мне роли и выучил их одну за другой. Потом я увидал, что все они у меня перемешались в голове и чем больше я старался припомнить, что принадлежит к какой роли, тем больше я позабывал, что к чему относится. На репетиции я говорил места из Шекспира в фарсе, а многое из того, что относилось к фарсу и некоторые фразы из всех пяти драм — в одной из комедий. И тогда режиссер принялся меня поправлять, но потом и сам запутался и спрашивал, не может ли кто-нибудь сделать такое одолжение — сказать ему, что собственно идет на репетиции; на что примадонна и Первый комик-буфф отвечали ему, что это одна из драм, но Второй комик-буфф, субретка и дирижер оркестра утверждали, что это комедия, между тем как все мы, остальные, были так озадачены, что совершенно не могли судить о чем бы то ни было.

От этого напряжения я так измучился, что и сам не знаю, на голове я стою или на ногах; а наш Первый Старик… ну да о нем я буду говорить после. Мне было особенно трудно потому, что вследствие несчастья, случившегося с нашим «Гостем», я должен был заменить и его. Он играл какую-то роль, в которой кто-то — кажется «Отец семейства» — старается заколоть его в то время, когда он спит. Но именно в тот момент, когда мнимый убийца кончает свой монолог и хочет нанести удар, он просыпается, вскакивает, и между ними завязывается страшная борьба. Я думаю, что в этом последнем случае второй актер был пьян. Но как бы то ни было, все это было проделано очень неловко и у Р., нашего «Гостя», был вырезан глаз и теперь он обезображен навек. Теперь он уже не может оставаться на своем старом амплуа и должен будет играть отцов семейства, или в буффе, или, вообще, такие роли, в которых наружность не имеет значения. Бедняга страшно огорчен; это его «подрезало» — не подумайте, что я хочу сделать каламбур из этого ужасного случая — и, кажется, больше всего раздражен против меня за то, что я его заместил; но, право, ему не следует раздражаться; если его несчастье принесло мне какую-нибудь выгоду, то эта выгода слишком ничтожна сравнительно с тем, сколько мне прибавилось дела; и я думаю, что, вообще, так как приехала еще и эта знаменитость, мне было бы гораздо приятнее оставаться при своих ролях. Я знал многие из ролей, которые я должен был играть, но теперь пришлось все учить вновь.

Я хотел рассказать тебе о нашем Старике. Он всегда хвастался тем, что за последние десять лет совсем не учит ролей. Я, право, не знаю, в чем тут заслуга, что он этим так гордится, но нет сомнения, что он считал это замечательно искусным со своей стороны; и он дошел даже до того, что стал презирать всякого актера, который учит свои роли. Поэтому ты можешь себе представить, что было с ним, когда ему вручили шестнадцать длинных ролей, а из них, по крайней мере, одиннадцати он никогда и не видал, и потребовали, чтобы он знал их все в совершенстве к следующему вторнику. Все заметили, что он тут много не разговаривал. Он, вообще, был очень словоохотливым стариком, но, взглянув на сверток ролей, он сделался задумчивым и рассеянным и не присоединился к тому хору проклятий, которые очень энергично и вслух, и про себя повторяли остальные актеры труппы. Единственный человек, к которому он обратился, это был я: случилось так, что я стоял у двери, ведущей на сцену, в то время, когда он уходил из театра. Он вынул сверток ролей из кармана и показал его мне. «Что, маленький сверточек, а? — сказал он. — Я сейчас пойду домой и все их выучу, — вот что я сделаю». Затем он улыбнулся — какой-то грустной, слабой улыбкой — и медленными шагами вышел на улицу.

Это было в субботу вечером, а в понедельник, в десять часов утра, мы собрались на репетицию. До одиннадцати мы репетировали без старика; затем, так как он не пришел, а присутствие его было необходимо, к нему был послан на квартиру мальчик, чтобы узнать, дома ли он. Мы прождали терпеливо и еще четверть часа, после чего мальчик вернулся.

Никто не видал старика с воскресенья.

Когда его квартирная хозяйка уходила поутру из дома, то он был у себя в комнате и просматривал «роли», а когда она вернулась вечером, то его уже не было. В его комнате было найдено адресованное на ее имя письмо, которое она дала мальчику, чтобы он отнес его в театр.

Режиссер взял это письмо и проворно развернул. Прочитав первые строки, он вздрогнул и вскрикнул от ужаса; а когда он прочел его до конца, то оно выпало у него из рук и он опустился на ближайший стул, пораженный и ошеломленный, как человек, который узнал какую-то ужасную новость, но не может хорошенько сообразить в чем дело.

Мною овладело какое-то предчувствие, от которого меня проняла дрожь и сжалось мое сердце. Мне живо припомнился странный, рассеянный взгляд и та спокойная, грустная улыбка, которую я видел в последний раз на лице старика, и это приняло теперь в моих глазах новое и ужасное значение. Он был стар и слаб. У него не было той выносливой юношеской силы, при которой человеку нипочем труд и утомление. По всей вероятности, у него никогда не было большого ума. Не было ли это неожиданное и трудно исполнимое требование, чтобы он работал, причиной того, что ум его окончательно расстроился? И не поднял ли бедный старик, в минуту безумия, «оружия против целого моря бедствий и, сопротивляясь им, не положил ли им конец?»[7] Не лежит ли он теперь где-нибудь в кустах, с зияющей раной во всю ширину горла, или не спит ли последним сном где-нибудь в глубине под водой, служащей ему вместо покрывала? Может быть, то что лежит передо мною — это замогильное послание. Все эти мысли промелькнули у меня в уме с быстротою молнии, когда я бросился его поднимать. Вот что было в нем написано:

«Милая мисс Гопсэм, — я уезжаю в Лондон с поездом, отходящим в 3 ч. 30 м., и не вернусь назад. Я напишу и дам вам знать, куда переслать мои вещи. У Джеппа осталась пара моих сапог, которые я ему отдал для того, чтобы подшить носки — пожалуйста, возьмите их от него; а потом еще на прошлой неделе мне не подана была одна ночная сорочка; на ней стоит метка Д. Если за мной пришлют из театра, то скажите им, что я отправляюсь к черту и если они хотят, чтобы в одну неделю было выучено шестнадцать ролей, то пусть наймут чугунного актера.