76385.fb2
— Да, мисс, а потом бегала слушать музыку, которая ехала из казарм, — также спокойно ответила Аменда, ничуть не смущаясь.
— И щеголяли в моей шляпе? — в свою очередь спросил я.
— Да, сэр, в вашей, — опять без всякого смущения созналась девушка, все время делая свое дело. — Она первая попалась мне под руку, когда я вернулась от подруги покрыть себе чем-нибудь голову. Нельзя же простоволосой бегать по улицам! Хорошо еще, что попалась не барынина праздничная. Уж очень неловко было бы мне в простом платье и в такой богатой шляпе.
Этельберта несколько времени сидела с вытянутым лицом, потом продолжала свой допрос не столько раздосадованным, сколько грустным голосом:
— И вы часто так бегаете, как мы сегодня случайно увидали собственными глазами?
Я забыл предупредить своих слушателей, что это было в то время, когда Аменда только что поступила к нам и мы еще не успели вполне ее узнать.
— Всегда, мистрис, — чистосердечно каялась девушка, по обыкновению тщательно стирая крошки со стола. — Это мое несчастье.
— Так неужели вы не можете удержаться от этого? — продолжала жена.
— Не могу, миссис. Говорю — это мое несчастье. Ни в чем больше я не виновата, а как увижу солдат, услышу музыку, так и тянет меня бежать за ними. Знаю, что молочник, который за меня сватается, человек тоже хороший, непьющий, серьезный и копит деньжонки на обзаведение собственной торговлишкой — сейчас он ведь только в приказчиках состоит; — все это знаю и понимаю, и, кажется, даже люблю его, а ручаться за себя не могу.
Этельберта вместо выговора, который готовила ей, высказала только свое сострадание.
— Ничего, Аменда, бог даст, исправитесь. Просите только вашего жениха, чтобы он держал вас подальше от соблазна, и со временем все это пройдет.
Мы с женой решили построже присматривать за Амендой, чтобы она как можно реже выходила на улицу. Ради этого мы часто сами ходили в лавки вместо того, чтобы посылать ее. Но в том году по нашей улице то и дело проходили отряды солдат, конных и пеших, и Аменда все время была вне себя от возбуждения. Стоило только издали раздаться мерному топоту ног и звукам музыки, как наша обыкновенно такая ко всему равнодушная и сдержанная служанка теряла голову, делала все невпопад и рвалась на улицу; а так как мы ее не пускали, сколько она ни умоляла и ни уверяла, что ей только «на минутку, пока они не пройдут» и что она даже и с крыльца не сойдет, то она бросалась к окну и прилипала к нему. Обыкновенно солдаты проходили утром, когда мы с женой находились дома и, следовательно, имели возможность предупредить всякую попытку Аменды на побег. Но однажды мы ее не застали дома перед вечером, вернувшись с небольшой прогулки.
— Опять эта противная девчонка убежала! — взволнованно крикнула мне из кухни жена. — Я думала, она наверху у себя в комнате, побежала туда, но и там пусто… это становится положительно неудобным… Ступай в лагерь и отыщи ее там! — безапелляционным тоном бросила она мне на ходу назад в кухню, где нужно было кое-что приготовить.
Перспектива бродить по огромному солдатскому лагерю вовсе не улыбалась мне. Я пошел за женою в кухню и просил ее представить себе, как я стал бы отыскивать Аменду.
Этельберта была так взбудоражена, что совсем не была в состоянии войти в мое положение, и со слезами раздражения в голосе кричала, что я — бессердечный эгоист, который думает только о себе, и что она сама отправится искать Аменду. Но я возразил, что это будет еще хуже. Этельберта согласилась со мною, но выразила свою досаду тем, что отказалась участвовать в приготовленной ею же закуске, а я, с своей стороны, выразил свою досаду на ее каприз тем, что выбросил всю закуску дворовому псу, который, разумеется, в высшей степени признательно отнесся к такому неожиданному угощению.
После этого Этельберта воспылала особенной нежностью к коту, который, благодаря моему «варварству», лишился своей обычной доли в нашей закуске, между тем как я с ревностью, достойною лучшего применения, углубился в последние политические новости.
Начитавшись досыта, или, по крайней мере, показав вид, что начитался, я вышел в сад и, бродя там под деревьями, услышал чей-то женский голос, где-то вблизи звавший на помощь. Я прислушался. Голос несся из глубины сада и казался мне похожим на голос Аменды. В полном недоумении я бросился в ту сторону, откуда все яснее и яснее раздавались вопли: «Идите сюда, кто там есть! Выручите меня, ради бога!» Кричала, действительно, Аменда. Я добежал до маленькой беседки, в которой наш домовый хозяин недавно устроил темную комнату для проявления фотографических снимков — он был ярый любитель фотографии, — и рванул дверную ручку. Дверь оказалась запертой.
— Аменда, вы, что ли, тут сидите и кричите? — спросил я сквозь замочную скважину.
— Я, я, сэр! — обрадованно ответила она. — Будьте добры, выпустите меня отсюда. Ключ найдете где-нибудь около в траве.
Действительно, почти у моих ног лежал большой ключ, при помощи которого я отпер дверь беседки и выпустил всю красную, растрепанную и с заплаканными глазами Аменду.
— Да кто же вас тут запер, Аменда? — спросил я.
— Я сама себя заперла, сэр, — виновато улыбаясь, пояснила она. — Когда вы ушли и я осталась одна в доме, по улице следовал в лагерь чуть не целый полк, и если бы я не заперлась здесь, то непременно убежала бы за ними до самого лагеря… Надеюсь, — прибавила она, — я не доставила вам особенных хлопот: ведь закуска для вас была уж приготовлена мною.
Для полной характеристики нашей Аменды я должен сказать, что у нее был еще жених мясник, а ее настоящий жених — молочник находился, так сказать, в резерве вместе с трамвайным кондуктором; на тот счет она, как потом выяснилось, была очень запаслива. Мясник заходил за нею в те воскресные дни, когда мы после обеда отпускали ее на прогулку, поэтому мы его видели, и он производил на нас довольно неприятное впечатление. Поэтому, когда Аменда однажды объявила нам, что отказала этому жениху, мы были очень довольны, тем более, когда она прибавила, что это нисколько не повлияет на качество отпускаемой нам из его лавки провизии.
— Вы хорошо сделали, Аменда, — заметила Этельберта. — Едва ли вы могли бы найти счастье в союзе с этим человеком. Он нам не совсем нравился, но мы не хотели вас огорчать, поэтому и не говорили ничего вам.
Пропустив последнее замечание жены мимо ушей, Аменда сказала:
— Ни одна девушка не будет с ним счастлива, если у нее не окажется такого же здорового желудка, как у страуса.
— При чем же тут желудок? — удивилась Этельберта.
— А как же, миссис? Ведь такому мяснику, который не умеет делать хороших сосисок, непременно нужна жена с страусовым желудком, иначе она у него живо ножки протянет.
— Господи! — вскричала жена, делая большие глаза. — Да неужели вы только из-за того и разошлись с своим женихом, что вам не нравятся сосиски, которые он делает?
— Разумеется из-за этого, миссис.
— Вот странно-то! — проговорила Этельберта. — А может быть, вы его никогда не любили?
— Как не любить — любила, миссис. Разве я согласилась бы взять его в женихи, если бы не любила? Но потом я рассудила, что нехорошо быть замужем за человеком, который каждый день будет пичкать жену никуда не годными сосисками, и она может умереть от них.
— А разве он предупредил вас, что, кроме сосисок, ничем больше не будет кормить вас? — продолжала жена свой допрос.
— Нет, он ничего мне об этом не говорил, миссис, но я сама сообразила, что это может случиться. Вот моя двоюродная сестра Лиза вышла за разносчика булок, и он все время кормил ее остававшимися непроданными черствыми булками. Через год ее и узнать было нельзя, как она, бедняжка, изменилась от этих булок. Ну-ка и мой мясник начал бы угощать меня изо дня в день одними плохими сосисками — что тогда было бы со мною?
После мясника женихом Аменды сделался трамвайный кондуктор, о котором я уже упомянул. С ним она разошлась еще скорее, чем с мясником. Как-то раз, когда она находилась в его вагоне, он устроил скандал с одним бедным французиком и за это был привлечен к суду. Это обстоятельство заставило Аменду разочароваться в женихе, потому что, как она выразилась, не очень-то приятно иметь мужа, которого то и дело будут сажать в кутузку за невежливое обращение с пассажирами, да к тому же, раз он позволяет себе такое обращение с публикою, то чего же хорошего может ждать от него жена.
Дело в том, что этот французик, недавно попавший в Лондон, плохо еще знал местный язык. Ему нужно было на одну улицу, которая была конечным пунктом той трамвайной линии, по которой он ехал. По обыкновению, кондуктор на всех остановках выкрикивал названия всех следующих станций. Французик улавливал ухом название только нужной ему станции, пропуская остальные и думая, что ему пора выходить, рвался вон из вагона. Но кондуктор схватывал его за шиворот и водворял обратно на место, объявляя, что скажет ему, когда будет его станция. Французик боязливо сжимался, что-то бормотал, чуть не плакал и вообще выглядел таким, точно попал в руки к разбойникам, которые не выпускали его, чтобы ограбить. Он даже совал свирепому кондуктору деньги, умоляя высадить его хоть прямо на мостовую, где попало, но кондуктор оставался непреклонным и советовал ему сидеть смирно до места своего назначения; тогда он, кондуктор, и выпустит его на все стороны. Из ехавшей в это время публики никто не знал по-французски, почему и не было возможности выяснить недоразумение. Но на одной из остановок села дама, владевшая французским языком, и та, разобрав дело, выяснила его французу. Тот видимо успокоился, поблагодарил даму за любезность, молча доехал до своей улицы, а потом, не сходя с площадки вагона, позвал полицейского и потребовал составления протокола по поводу грубого обращения вагоновожатого с публикою, причем просил записать свидетелями всех ехавших с ним до появления дамы. Протокол был составлен, и ему был дан ход. Дело окончилось для кондуктора двухнедельною высидкою, а вместе с тем и потерею невесты.
— Такова оказалась наша скромная Аменда, — заключил я свой рассказ.
В одно из следующих наших собраний Браун объявил, что у человека один только порок — себялюбие.
Джефсон в эту минуту раскуривал свою трубку угольком, взятым из камина щипцами. Когда трубка была налажена, он бросил обратно в камин уголек, пустил ему вслед целое облако дыма и потом изрек:
— И этот порок — источник всех добродетелей.
— Садись и говори дело, — заметил ему Мак-Шонесси, сидя поперек дивана и задрав ноги на спинку кресла. — Мы разрабатываем повесть, а не парадоксами потешаемся.
Но Джефсон хладнокровно продолжал свое:
— Себялюбие, — развивал он дальше свою мысль, — не что иное, как синоним воли. Каждый наш поступок, дурной или хороший, вызываем себялюбием. Мы проявляем милосердие для того, чтобы обеспечить себе тепленькое местечко на том свете, заслужить уважение в этом мире и возней с неимущими и страждущими заметнее оттенить собственное благосостояние. Добрый потому добр, а злой — зол, что это доставляет тому и другому удовольствие. Великий человек потому исполняет свое великое дело, что это доставляет ему больше наслаждения, чем если бы он его не исполнял. Человек религиозный потому религиозен, что в этом видит радость, а человек нравственный потому не делает ничего безнравственного, что находит это позорным для себя. Самопожертвование — тоже не что иное, как тонкая разновидность себялюбия; это только предпочтение душевной экзальтации физическому покою. Человек по самому существу своему не может не быть себялюбивым. Себялюбие — основной закон жизни. Все, чем богата вселенная, начиная с самой отдаленной от нас неподвижной звезды и кончая самой крохотной бациллой, борется, в границах своей силы, только для себя, и над всем этим витает Вечное, также действующее исключительно для себя. Вот что я хотел сказать о себялюбии, — добавил оратор.
— Выпей лучше стакан виски с содой и не будь так сложно метафизичен, — лениво проговорил Мак-Шонесси. — У меня от твоих рассуждений голова разболелась.
— Если все наши поступки вытекают из одного себялюбия, — вмешался Браун, — то оно должно разделяться на хорошее и дурное. Себялюбие будет на моих глазах просто себялюбием без всяких прилагательных. Этого ты не можешь оспорить.
— Нет, могу, — возразил Джефсон. — Я видел примеры себялюбия — в полном значении этого слова, — побуждавшего на благородные поступки. Если хотите, я расскажу вам самый яркий из этих примеров.
— С хорошей моралью? — осведомился Мак-Шонесси.
— Да, — немного поразмыслив, ответил Джефсон, — с вполне практичной моралью, поучительной в особенности для молодых людей.
— Вот такого рода история нам и нужна, — сказал Мак-Шонесси, принимая более приличное сидячее положение. — Слушай в оба, Браун!