7642.fb2
- Кучера пошли! - повторил ему письмоводитель.
Мужик нехотя встал и пошел на сеновал, с которого вскоре и сошел действительно кучер, с заспанной рожей и с набившимся в всклоченные волоса сеном, в поношенной казинетовой поддевке без рукавов, в вытертых плисовых штанах и только в новых, сильно смазанных дегтем сапогах. Неторопливой и спокойной походкой, как человек, привыкший к тому, к чему его звали, прошел он в кухню; я догадался, наконец, в чем дело. Ужас овладел мною окончательно: я убежал в свою комнату, упал на постель, закрыл глаза и зажал себе уши!!!
Обедать у нас подали, чего прежде никогда не бывало, часам к четырем, и, когда я вышел в залу, там все уже сидели за столом и исправник, присмакивая и даже как-то присвистывая, жадно ел щи. Матушка, сама разливавшая горячее, грустно и молча указала мне на место подле себя. Письмоводитель исправнический тоже сидел за столом, уткнувши свой длинный нос в тарелку, и точно смотрел в нее не глазами, а этим органом. Отец был в прежнем раздраженном состоянии.
- Этакие злодеи, варвары!.. - говорил он, тряся руками и головой.
Исправник хохотнул слегка.
- Красного петушка это по-ихнему называется пустить... Четвертое дело у меня этакое вот на этом году, - говорил он, едва прожевывая огромные кусищи говядины и хлеба, которые засовывал себе в рот.
- Пятое-с, - поправил его письмоводитель.
- И все бабенки эти?.. Бабенки?.. - спросил отец, продолжая трястись от бешенства.
- Бабенки, да! - отвечал исправник.
Письмоводитель слегка кашлянул себе в руку.
- Одна, по ревности, весь свадебный поезд было выжгла, тремя колами дверь приперла... мужики топорами уж простенок выломали и повыскакали, проговорил он.
- Самих бы разбойников эдаких на огонь!.. Самих бы! - говорил отец, и глаза его, ни на чем уже не останавливаясь, продолжали бегать из стороны в сторону.
Исправник захохотал полным смехом.
- На огонь?.. В подозренье только оставили! - воскликнул он, устремляя на отца насмешливый взгляд. - У нас вор и разбойник запирайся только всегда прав будет! - прибавил он и глотнул, как устрицу, огромную галушку.
- Уездный суд еще на нас представление делал, - заметил по-прежнему скромно, но с ядовитой улыбкой письмоводитель, - зачем мы поезжан под присягой спрашивали: они, говорит, лица, к делу прикосновенные.
Отец несколько раз повернулся на стуле.
- По Кузьмищеву лучше было! - подхватил исправник и в видах, вероятно, вящего внушения взял уж его за борт сюртука. - Есть там Николая Гаврилыча Кабанцова мужичонки - плут и мошенник народишко... приступили они к нему, дай он им лесу. Тот говорит: погодите, у вас избы еще не пристоялись... они взяли спокойнейшим манером, вынесли все свои пожитки в поле, выстроили там себе шалашики, а деревню и запалили, как огнище.
Отец от волнения и гнева ничего не в состоянии был и говорить, а только глядел во все глаза.
- Приезжаю я на место, - продолжал исправник, - ну и, разумеется, сейчас же все и сознались... Николай Гаврилыч прискакал ко мне, как сумасшедший. "Батюшка, - говорит, - пощади; ведь я лишаюсь пятидесяти душ, все на каторгу идут". Так и покрыли разбойников - показали, что деревня от власти божией сгорела.
- Что же, и наша женщина созналась? - спросила матушка, каждую минуту трепетавшая за отца и желавшая на что-нибудь только да переменить разговор.
- Как же-с, совершенно во всем как есть, - отвечал ей исправник с заметной любезностью.
- И муж с ней участвовал?
- Совершенно-с! И труту ей приготовил, и лучины нащепал, и стражем стоял, чтобы кто не подсмотрел их деяний.
- Но что же за причина? - спросила матушка.
- Причина!.. - произнес отец и начал растирать себе грудь рукою.
Исправник пожал плечами.
- Спросим ужо об этом... порасспросим, - отвечал он.
- Сам старик, говорят, тут виноват, - пробурчал больше себе под нос письмоводитель.
Отца точно кто кольнул.
- Как старик? - сказал он, кидая на приказного свирепый взгляд; но в это время встали из-за стола.
Исправник расшаркался перед матушкой, поцеловал у нее руку и отправился спать. Письмоводитель тоже пошел уснуть, но только на сеновал, где спал и кучер ихний.
Я вышел на крыльцо и уселся на нем. Ко мне подошла наша дворовая собака Лапка. Я обнял ее. "Лапушка, друг мой, что такое у нас делается?" - говорил я, целуя ее в морду. Она в ответ на это лизнула мне щеку, потом вдруг, завиляв хвостом, побежала от меня к садовой калитке, из которой выходил ее прокормитель и воспитатель по части хождения за утками, тетеревами и белками, наш старый садовник Илья Мосеич, в своем заскорблом от старости сюртуке и в сапогах, изорванных по всевозможным местам и шлепавших теперь от мокроты. Лицо Мосеич имел несколько французское - с заостренным птичьим носом, с довольно тонкими очертаниями и с небольшими клочками висевших по щекам бакенбард. Он только что сейчас возвратился с рыбной ловли, ради которой, не докладывая даже господам, на собственные свои деньги нанимал у займовских мужиков тони по четвертаку за штуку, имея в этом случае в виду, что прорвало пятьковскую мельницу, - и действительно: в три раза было вытащено четыре пуда щук, которые он уже своими руками выпотрошил и посолил на погребе, а в Филиппов пост и объявит матушке, что у него рыбы есть и чтобы она не беспокоилась. Теперь он шел за грибами, и тоже больше для господского продовольствия. Я стал просить его взять меня с собой. Илья Мосеич насмешливо посмотрел на меня.
- Что в лесу хорошего взять?.. Пенья, коренья надо перелезать, нагибаться... Господа любят только грибки кушать за столом, - проговорил он с ядовитою улыбкою.
Я, однако, продолжал проситься и почти насильно пошел за ним. Лапка тоже побежала за нами.
Илья Мосеич мог быть назван бесценным человеком для отца и матери: кроме уж поставления рыбы и дичи к столу, он овладевал для них и другими благами природы. Наш огромный сад, который давал до пяти тысяч огурцов, до ста арбузов, до ста дынь, ягод разных на несколько пудов варенья, был решительно его трудами создан и поддерживаем. Мало того, он получал еще за него гоненье, особенно когда весной поупросит или понастращает и заставит дворовых женщин полоть несколько гряд.
- Ты, старая кочерга, все в свое заведение у меня народ отводишь! закричит, бывало, на него отец.
Илья Мосеич обыкновенно в этом случае и не оправдывался, а махнет только рукой и уйдет там у себя за какой-нибудь куст или засядет в грядку.
В торжественные дни, когда Илья Мосеич призывался быть лакеем и когда вместо заскорбленной хламиды надевал свой более новый вердепомовый{540} сюртук, сшитый еще по той моде, когда наши входили в Париж{540}, он с особенною важностию, как будто бы это была его собственность, подавал, во-первых, ерофеич, настаиваемый травами его произрастения, потом квас, который всегда заваривал он, а не поваренок, и, наконец, соленье и особенно зелень. Весьма часто, уставляя закуску, он вдруг, сколько бы тут ни было гостей, указывая на редиску, замечал с внушительною миной: "Двадцать пятого апреля снята!"
При таком, по-видимому, страстном усердии к господам Илья Мосеич в то же время не любил их и нисколько уж не уважал, считая себя безусловно умнее их, даже образованнее, так как они хоть и грамоте поучены, но читают в книгах все пустяки, а он читал все книги умные, как, например: о лечении домашних животных купоросом, об уходе за пчелами, о разведении свекловицы. Вступая в разговор с каким-нибудь барином или священником, он никогда почти не говорил прямо, а по большей части рассказывал при этом случае какой-нибудь анекдот или давно случившееся происшествие, из которого уже и выводил, что было ему нужно. Своего брата он тоже больше презирал и не чужд был посудить о нем, и тоже больше все притчей.
- Фомкино у нас выгорело, - говорил я, едва поспевая за ним идти.
- Д-да, Фомкино выгорело, Бычиха горела, Климцово... Солдатово... и много и долго еще будут гореть русские деревеньки, - произнес Илья Мосеич каким-то пророческим тоном.
После того мы все поле прошли с ним молча.
- Прежде народ лучше был... умнее... мудрецов много было!.. - заговорил он, снова обращая ко мне свое вопросительное лицо.
- Какие же? - сказал я.
- Да вот был царь Соломон, - отвечал он, как бы открывая мне новую Америку, - раз приходят к нему две женщины, две бабы дуры! (Мосеич, не совсем счастливый в семейной жизни и более преданный любви к природе, постоянно отзывался о женщинах с не совсем выгодной для них стороны). Одна из них, по нечаянности, ребенка своего ночью и заспала, а как дело пришло к утру, - мать и чужая про живого ребенка говорят: "Это мой ребенок". Царь Соломон берет сейчас свой меч: "Хорошо, - говорит, - коли так, я разрублю вам его надвое..." Мать-то настоящая сейчас и откликнулась. "Ай нет, нет! говорит. - Это ее ребенок." - "Нет, - говорит ей царь Соломон, - он твой: ты его жизнь пощадила..." Ей сейчас отдает младенца, а другую велел посадить в острог и на поселенье... Ну, так ведь тоже не все господа цари Соломоны! заключил вдруг старик и внушительно качнул мне головой.
Попавшийся на пути нам сосняк переменил течение его мыслей.
- Забежать тут надо, отварушечек для папеньки к ужину набрать! проговорил он и скрылся от меня.
Я пошел по закраине леса. Мосеич пропал надолго: он забрался, вероятно, в самую глушь; каждая благушка, каждая спорхнувшая птичка обыкновенно занимали его внимание. Я начал, наконец, аукаться и выкликать его и только уж через полчаса сошелся с ним на небольшой открытой поляне. У него была почти полна корзинка грибов, а я всего нашел три или четыре гриба.
- Только-то? Мало же, - сказал он, кидая их с пренебрежением в свое лукошко, - кабы вы не барчик были, а дворовой мальчишка, вас бы за это наказали... и больно... да еще сказали бы, что вы где-нибудь в поле, под кустом, припрягали для батьки и матки.