76459.fb2
Под ласковым солнышком рынок на Линденграхт выглядел празднично: толпы народу, веселый шум. Ведь чем дальше вперед уносят прогресс и размах неуклюжие ноги роботов, тем сильнее тянет нас к бесхитростным созданиям прошлого. К их числу относится и существующий с незапамятных времен рынок.
Я без всякой цели бродил среди палаток. Торговцы на все лады расхваливали свой товар, и голоса их сливались в причудливом хоре с преобладанием басов. Спешить мне было некуда, и я прямо-таки блаженствовал.
В конце Линденграхт, где заканчивался и рынок, я остановился у края тротуара. Куда теперь? Пройтись еще вдоль прилавков? Пожилая женщина с тяжелой хозяйстве ной сумкой пересекла улицу и подошла ко мне.
— Тоже забрели посмотреть на наш район, менеер? — спросила она.
Она была ниже меня ростом и старше. Но голубые глаза были ясными, почти девичьими.
— Да вот… рынок… — ответил я. — На рынке всегда интересно. Она кивнула. Однако не вполне согласно.
— Я помню этот рынок с давних времен. Видите ли, я родилась здесь неподалеку.
Настал мой черед кивнуть. И выждать время. Ведь она явно намеревалась добавить еще что-то. В местах, где прошли мои детские годы, я бы тоже разговорился.
— Много лет назад у моего мужа была здесь маленькая пекарня, — продолжала она. — Рынок тогда уже был. И торговали на нем в основном евреи. Они приходили к нам за булками. Я резала булки пополам, а они тут же, в лавке, намазывали их маслом и делали бутерброды с тем, что прихватили из дома. Да, вот как было в те годы.
Она улыбнулась и добавила:
— И в этом таилась какая-то прелесть.
Я вновь кивнул, ясно представляя себе, как тут все было.
— Я часто вспоминаю тех людей, — сказала она без всякого пафоса. — Дня не проходит, чтобы я о них не вспомнила.
Она поставила свою сумку на тротуар.
— Рядом с нами жил еврей-портной. Он один понял, какие тяжкие времена наступают.
Глаза ее затуманились слезами.
— Каким же это образом? — спросил я, помолчав.
— Не знаю, — ответила она. — Но незадолго до войны он сказал мне: «Мадам, я уеду отсюда. В Англию. Здесь все идет не так, как надо». И уехал. Он был одинок, и ему не надо было советоваться с женой. Правда, здесь жили его отец и старший брат, и он пытался убедить их уехать вместе с ним, но отец был очень стар, а брат сказал ему: «Они нас не тронут». И он уехал один. Сорвался сломя голову. Ничего не взял с собой. Даже кастрюля с едой осталась на плите. К счастью, газ он выключил. Да, он видел, что приближалось. После войны я шла как-то по Палейс-страат и встретила его. Он сказал мне: «Я остался в живых, мадам. Я-то жив. А моего отца и брата уже нет. Я самый младший в семье — и уцелел. Если бы они тогда меня послушались». Выглядел он хорошо. Совсем не изменился.
Она подняла сумку. И смущенно произнесла: — А мы потеряли нашего единственного сына на Ваалсдорпервлакте.
Эту фразу она выдавила из себя с трудом. Я не знал, что ответить. За нашими спинами шумел рынок.
— Да, мы все прошли через это, — сказала она. — И простить такое нельзя. Хотя прошло уже так много лет.
Она строго посмотрела на меня и добавила:
— Что я до сих пор всегда делаю, когда немцы спрашивают у меня дорогу, так это посылаю их не в ту сторону. До сих пор. Всегда. Вот, например, позавчера. Тут, неподалеку. Подходит ко мне этакая упитанная парочка и интересуется, где бы они могли пообедать. Им, видите ли, хочется вкусно пообедать. Я им и говорю: «Идите вон в ту сторону». И показываю рукой. Не туда, где рестораны, а совсем наоборот, понимаете? — Она лукаво улыбнулась. — Вы-то знаете, менеер в той стороне ничего нет.
Когда я в одном из провинциальных городков выбрался на вокзальный перрон, амстердамский поезд уже отошел. «Проворонил» — так говорили раньше комментаторы о. вратарях, но сейчас этот термин не в ходу. Из расписания я узнал, что следующий поезд отправится через полчаса. На перроне свирепствовал осенний ветер, и я счел за благо скоротать время в ресторане за чашечкой кофе. На столике, за который я сел, лежала карточка с отпечатанным на машинке напыщенным объявлением, что здесь проводится «Староголландский фестиваль лакомок», а в стеклянной посудине на буфете доживали свой век два тоненьких бутерброда с сосисками. У старого официанта сил хватало, только чтобы смотреть в окно. Хотя в ресторане было довольно много посетителей, он стоял сложа руки, а что кто-то жестом подзывает его, брюзгливо заметив, ворчал:
— Спокойно! Не раздвоиться же мне!
И слава богу, что он не мог раздвоиться, потому что ничего хорошего это не сулило. Поодаль от меня, за столиком у самой двери, отчаянно размахивая руками, оживленно беседовали двое мужчин. «Итальянцы, — подумал я. — Какая у них все же богатая жестикуляция по сравнению с голландцами. Ведь мы объясняемся одними только звуками и не пошевелим даже мизинцем. Что ж, в этом наш национальный характер».
Место напротив меня заняла дама, излучавшая такую устрашающую силу воли, что я даже немного испугался и решил отказаться от кофе. Подобные персонажи встречаются среди обоих полов. Они настолько подавляют, что нельзя сидеть рядом без напряжения. Я встал и направился в сторону итальянцев, которые по-прежнему размахивали руками. «Вот это народ», — подумал я даже с некоторым восхищением. Но, поравнявшись с их столом, к своему удивлению, увидел там обычные голландские газеты и не услышал ни единого звука, потому что это были совсем не трещотки итальянцы, а глухонемые голландцы. Я выбросил из головы свои яркие мысли о разнице национальных характеров и вышел на перрон. Мои выводы редко бывают верны, но я продолжаю наблюдать.
На перроне все так же свирепствовал ветер. Объектов для наблюдения не было.
Я сел на деревянную скамью и стал разглядывать дома провинциального городка. В крохотном садике какой-то человек вяло помахивал мотыгой. По всему видно, пенсионер. «Какое счастье, что Ян без ума от своего садика!»
Когда-нибудь я тоже буду от чего-либо без ума. Человек оперся на мотыгу и долго стоял, глядя прямо перед собой. Осенний ветер трепал его волосы. Вдруг он вытащил из внутреннего кармана плоскую бутылочку и жадно хлебнул из нее. Что ж, возможно, там рыбий жир. После конфуза с итальянцами я стал осторожней. Я вижу, вижу то, чего не видишь ты, но дело тут вовсе не в этом. Дверь в садик открылась, и появилась седая женщина с чашкой кофе. Она что-то крикнула, и мужчина медленно побрел к ней. Видно, она тоже была из тех, кто не умеет раздваиваться. Мужчина взял у нее чашку, но, как только она скрылась в доме, выплеснул содержимое чашки в траву. Я решил больше на него не смотреть. Отвернулся в другую сторону и обнаружил у входа на перрон будочку-автомат, где за три гульдена можно получить четыре разные паспортные фотографии. Учитывая, что время у меня еще оставалось, а фотографии — штука полезная, всегда пригодятся, я встал и пошел к автомату. Занавеска была не задернута, но там уже кто-то сидел.
Это был мужчина лет пятидесяти в мятом плаще. У ног его стоял вытертый от долгого употребления портфель. Он только что опустил в автомат три гульдена. Замигали лампы. Возможность получить четыре разные фотографии он не использовал. Просто сидел, неподвижно и мрачно уставясь в объектив. Когда процедура закончилась, он с табуретки не встал, а дождался, пока сбоку появятся фотографии. Я хорошо их видел — печальная физиономия в четырех экземплярах. Не вылезая из автомата, мужчина внимательно рассмотрел карточки. Держал он их почти у самого носа, и они ему явно не понравились. Со вздохом он сунул в прорезь еще три гульдена. Снова замигали лампы. Но вторая серия никак не могла получиться более привлекательной, потому что он смотрел в аппарат с видом приговоренного к смерти. «Чего он хочет? — подумалось мне. — Симпатичный портрет, чтобы после отдать его увеличить? Но таким манером он ничего не добьется. Этот парень не иначе как псих».
Подержав у носа вторую серию, он нагнулся, вынул из портфеля ключ, открыл им автомат и начал орудовать отверткой в его внутренностях. Монтер! Монтеры автоматам не улыбаются, так же как и техники на телестудии. Конечно, пришлось отказаться от мысли, что он псих. И от фотографий тоже. А немного погодя я уже был в поезде. Дама из ресторана опять села напротив меня. Мы разговорились, и она оказалась очень милым человеком. Да, с наблюдениями и выводами пора кончать.
В кабачке его прозвали Певцом. И особой выдумки для этого не потребввалось, потому что он действительно был когда-то певцом. И легко мог это доказать. В старой; изодранном бумажнике, перетянутом широкой резинкой, у его еще сохранились давние фотографии. На одной Певец представал аристократом времен париков и кринолинов, в окружении прекрасных дам, а на другой — гвардейским офицером в богато расшитой форме, молодой и красивый. Но фотографии давно состарились, и никто уже не хотел на них смотреть. Слишком часто он их показывал. Демонстрация фотографий после четвертой рюмашки стала прямо-таки ритуалом. Доставался бумажник, снималась резинка, которая болталась потом у него на запястье, и следовала фраза: «Вот я в главной роли в…» Теперь он уже не пел.
— Но это потому, — говорил он, — что в переходном возрасте голос застрял где-то между тенором и баритоном. Надо подождать.
Жена предоставляла ему такую возможность: неподалеку от кабачка у нее был магазинчик женской одежды с хорошей клиентурой. Если муж не являлся домой к ужину и в девять еще сидел за бутылкой, она приходила за ним. Милая женщина. Судя по всему, очень неглупая, а вдобавок она ни капли не пила. Чем повышала его кредитоспособность.
Иногда он небрежно говорил кабатчику:
— Ах, дружище, запишите за мной, сейчас мне бы не хотелось надоедать мадам.
Произносилось это барственным тоном тенора, некогда игравшего аристократов и офицеров. Да в нем и сейчас еще было что-то театральное, хотя он и опустился немножко.
Конечно же, Певец рассказывал не только о своем опереточном прошлом, говорил он и о других предметах.
Вот уже несколько лет он собирал деньги в пользу Комитета по охране памятников павшим на войне. И делал это весьма успешно.
— Мы не вправе забывать их, наших героев, — говорил он. — Для нас, уцелевших в те страшные годы, это — дело чести. Наша святая обязанность. И мы не вправе забывать о ней даже здесь, в этом месте, где мы так приятно проводим время в свое удовольствие.
Эти звучные фразы, произнесенные мягким баритоном, разумеется, легко приводили в волнение подвыпивших посетителей. И, когда он начинал собирать деньги, люди не скупились на пожертвования.
Однажды воскресным утром Певец позвонил мне домой и сказал как аристократ аристократу: — Дорогой друг, у меня возник новый план, как раздобыть денег на доброе дело, которое так по сердцу нам обоим. Я был бы очень рад, если мы сможем встретиться и обсудить это за рюмочкой хереса.
Потом он назвал почти незнакомое мне кафе, где в этот момент находился. Наш-то кабачок по воскресеньям не работал. Я пошел туда. Певец к тому времени уже был изрядно навеселе. О памятниках павшим на войне он не сказал ничего нового, зато пил рюмку за рюмкой, рюмку за рюмкой, и опять на свет божий были извлечены фотографии. А когда настало время платить по счету, раскошеливаться пришлось мне. Видимо, он «не хотел сейчас надоедать мадам».
Он все чаще и чаще повторял кабатчику эту фразу. И долг его все увеличивался. Но еще большие подозрения внушало то, что, когда он теперь засиживался вечерами, жена за ним не приходила. И он оставался до самого закрытия. Так продолжалось какое-то время. А потом случилось неизбежное: Певец перестал заглядывать в наш кабачок. Хозяин облачился в парадный костюм и отправился в дамский магазин. На следующий день мы всё и узнали.
— Плакали мои денежки, — сказал кабатчик. — Она еще восемь месяцев назад выставила его на улицу. Они не были женаты. Пять лет прожили так. Он вдовец. И знаете, что она мне рассказала? Деньги, собранные на памятники павшим, он в последнее время клал себе в карман. И тратил на выпивку.
Итак, Певец был обманщик, но не простой. Недавно я сидел в кафе с другом детства, за столиком у окна. Мимо по улице медленно прошел Певец, исхудавший и оборванный.
— Это бывший опереточный тенор, да? — сказал мой друг. — Я знал его сына. Много лет тому назад. Очень милый юноша. В войну он погиб в концлагере.
На скамейке в сквере сидела пухлая, яркая блондинка, которая с помощью косметики умудрилась несколько сбавить себе возраст. На мой взгляд, за такими, как она, любят приволокнуться мужчины. С нею была невзрачная собачонка.
— Не уходи далеко, Фифи, слышишь? — сказала она.
Собачонка взглянула на хозяйку, словно та швырнула в нее грязью, и необычайно целеустремленно потрусила ко мне, так как я стоял недалеко от скамейки. Стоял просто так.
— Фифи, не трогай этого господина! — крикнула женщина. — Ступай к дереву. Здесь достаточно деревьев!
Собачонка послушно отошла от меня. В этот момент появилась еще одна женщина.
— Лиз, ты выгуливаешь Фифи? — удивленно воскликнула она. — Ты что, вернулась к Дирку?
— Да, знаешь ли, — кивнула Лиз.
Вторая женщина опустилась рядом с ней на скамейку. Она тоже была в зрелом возрасте, но одета и подкрашена скромнее.
Какой-то старик остановился возле меня и глубокомысленно произнес:
— Собаки… — И печально обвел взглядом сквер.
— Ну да, — сказала Лиз, — конечно, он прекрасный парень. Я этого не отрицаю. Но двадцать семь лет… Знаешь, такой мальчик требует много…
Вторая женщина кивнула, больше с любопытством, чем с пониманием, а старик продолжал:
— Раньше у меня был боксер, но его задавила машина. — Он посмотрел на меня и добавил: — Лихачил. Шофер-то. Такой молодой парень, знаете. Обожает сломя голову носиться на грузовике. Лихачество, н-да. Но боксера я успел похоронить. Его звали Чарли. Чудное имя для собаки. Но в ту пору еще была жива моя жена. Это она так его назвала, не знаю уж почему.
— Вначале все было прекрасно, — заметила Лиз, — но скоро я стала уставать от этого мальчика. Ведь пришлось так много скрывать. Пока его не было дома, я подтаскивала к зеркалу скамейку и упражнялась на ней нагишом. Упражняюсь, а сама думаю: если лечь вот так и втянуть живот, складок он не увидит. — И она прямо здесь, на скамейке в сквере, показала приблизительно, как все происходило.
— Боже ты мой! — вздохнула ее приятельница.
— Потом у меня была овчарка, — продолжал старик. — Немецкая овчарка. Про них говорят много плохого, про немецких овчарок. Мол, точь-в-точь мофы. Если их не лупить, нипочем не сделают, что приказываешь. Только это неправда. Моя собака была мне хорошим другом.
— Просто посидеть, как мне удобно, и то было нельзя, — рассказывала Лиз. — И голову я все время должна была держать высоко, иначе бы он заметил второй подбородок. Не говорю уже о моих зубах. И все всегда при свечах. Господи, я целое состояние прожгла на этих свечках. Но хуже всего было, если он приходил домой днем, когда я его не ждала. И требовал любви. Всегда требовал любви… А что с него возьмешь? Двадцать семь есть двадцать семь. Когда мне было двадцать семь, я тоже всегда… Да и Дирк в те годы был парень хоть куда.
— Овчарка прожила у меня пятнадцать лет, — уныло тянул старик. — И умерла своей смертью, от старости. Голова у нее совсем поседела, как у человека. И ноги при ходьбе заплетались. Да и зрение стало никудышное. Я пони мал, что близится конец и ничего тут не поделаешь. А все-таки очень переживал.
— Вдобавок приходилось то и дело мотаться по вечеринкам! — воскликнула Лиз.
— Но ведь вечеринки — штука приятная, разве нет? — заметила вторая женщина.
— Да, когда находишься среди ровесников. А не среди соплюшек, которые тебе твердят: «Ну, ты еще довольно хорошо выглядишь». Словно я совсем развалина. Я держалась храбро. Но под конец и правда дошла до ручки. И сбежала. Нет, с меня хватит! И к свечке никогда в жизни больше не прикоснусь.
— Все-таки свечи создают особое настроение, — сказала вторая женщина.
А старик почти торжественно произнес:
— Теперь я никогда больше не заведу собаку. Ведь наверняка умру раньше ее. А с собакой так нельзя. Человек может завести другую собаку, а собака другого хозяина не заведет.
— Вот я и вернулась к Дирку, — сказала Лиз. — Все хорошо, спокойно. Когда выдается свободная минутка, посиживаю у телевизора. Юбка не затянута. Голову держу как хочу. Дирк отлично знает, что у меня два подбородка.
Ее собеседница с некоторым злорадством проговорила:
— Мой отец был моряк. Так вот он повторял: «Не верь переменчивому ветру и непоседливой женщине». Ей-богу, в этом что-то есть.
Там, где большая дорога делает поворот, автобус затормозил у остановки. Скучный крестьянин с корзиной, полной пока еще живых кур, вошел, а я вышел. Автобус покатил дальше, оставив меня в одиночестве среди унылых голландских просторов, состоящих в основном из неба, затянутого низкими, тяжелыми тучами. Вдали виднелась ферма, наполовину скрытая деревьями. В том направлении бежала узкая тропинка. Я зашагал по ней мимо полей, где в этот день явно не было работы, так как я не увидел там ни души.
Тропинка шла не прямо, а петляла, как все тропинки, протоптанные в незапамятные времена. Я шагал уже четверть часа, но ферма, казалось, была все так же далеко.
Наконец я поравнялся с купой деревьев и кустарников, которая оазисом темнела среди голого, бесприютного ландшафта. За деревьями притаился маленький домик, покосившийся от старости — не одно поколение людей прожило в нем свой век. Перед домиком был палисадник, женщина с совершенно белыми волосами разрыхляла там клумбу.
— Добрый день, — поздоровался я.
— Добрый день. Далеконько вы забрались, — отозвалась она, опираясь на мотыгу.
Она была очень худенькая, с узким, усеянным мелкими морщинками лицом, на котором светились удивительно чистые, большие голубые глаза. Явно не крестьянка, скорей случайно попавшая сюда дама. Только я открыл рот, чтобы ответить, как хлынул прямо-таки тропический ливень. Я поднял воротник, но это не спасало.
— Послушайте, идите спрячьтесь в доме! — весело крикнула женщина и побежала туда сама. Бежала она неожиданно легко и грациозно, как бегают женщины, некогда занимавшиеся балетом. Я же последовал за ней медленным шагом, как и положено человеку в возрасте.
Комната, в которую мы вошли, оказалась больше, чем я предполагал. Возможно, потому, что ее не загромождала мебель. Старинный, дорогой по нашим временам шкаф, два высоких кресла возле круглого стола, а на столе пепельница с тремя трубками, и никаких следов пепла. В посудном шкафчике прекрасный чайный сервиз. На стене два давних больших фотопортрета в черных рамках: угрюмый господин с бакенбардами и смиренная, довольно красивая дама.
— Хотите чашечку чаю? — спросила хозяйка. Жестом она предложила мне сесть в кресло у стола с пепельницей и трубками. Я сел и сказал:
— Вы, наверно, думаете: а что ему понадобилось в этой глуши? Отвечу: меня привело сюда любопытство. В деревне я слышал, что в этих местах есть ферма, где обитают призраки. Вот мне и захотелось взглянуть на нее.
Женщина засмеялась, громко и резко.
— Знаю, что вы имеете в виду, — сказала она, ставя передо мной чашку. — Старая байка. Видите ли, в этих краях действительно жил богатый крестьянин, очень богатый. И у него был сын, единственный сын, которому вздумалось жениться на простой девушке. Но в те времена это было невозможно. Совершенно невозможно. Деньги женились на деньгах, не так ли? И тогда этот юноша повесился у крыльца на старом дубе. Дуб и по сию пору стоит на том самом месте. А люди болтают, что по ночам там слышны жуткие стоны. Поэтому жить на той ферме никто не хочет. Сейчас в ней свинарник. Свинки ночью ничего не боятся.
Она опять хихикнула. Потом присела на корточки возле чайного столика, налила в блюдечко молока и ласково сказала:
— Пей на здоровье, мое сокровище. — Рука ее задвигалась, словно поглаживая кошку, но самое кошку я не видел. Когда ее голубые глаза поймали мой взгляд, она поднялась и своей молодой, упругой походкой отошла к окну.
Гроза отгремела, и, хотя дождь еще накрапывал, уже появилось солнышко.
— Дождь и солнце! Грибной дождь! — воскликнула женщина.
Я встал и поблагодарил:
— Спасибо за чай. Мне пора. До свидания.
Она не ответила и, что-то бормоча, снова присела на корточки у блюдца с молоком.
Через палисадник я вернулся на тропинку. По ней как раз ехал на стареньком велосипеде какой-то продубленный дождем и ветром старик. Поравнявшись со мной, он остановился и спросил:
— А что, его трубки так и лежат на столе? Я кивнул.
— Ну-ну, — протянул он, обдав меня запахом можжевеловой. Потом сплюнул в траву табачную жвачку. — Я хорошо знал этого парня. Он прожил у нее двенадцать лет. Чудной малый. Никто не знает, откуда он взялся. Просто появился там однажды да и застрял на двенадцать лет. Очень на него похоже. Крепкий как дуб был парень. И работенка у него была не всякому под силу. Как вдруг ни с того ни с сего расхворался. За какой-то месяц превратился в скелет. Раз только и вышел из дома больной. С тех пор я больше его не видел. Никогда.
Крупная капля, висевшая у него на носу, наконец упала.
— Она сказала, что он умер, — хрипло добавил он. Потом наклонился ко мне поближе, запах перегара стал сильнее. — Покойников-то хоронят, верно?
— Верно.
— Ну а его не хоронили, нет… — Он опять водрузился на велосипед, бормоча: — Не хотел бы я побывать в том домике.
И медленно покатил прочь, немного виляя из стороны в сторону.
На одной из старых, замызганных амстердамских улиц, где солнце по непонятным причинам светить отказывается, я невольно вспомнил о пекаре. Когда-то он жил тут, в доме номер 13, ведь судьба уж если испытывает, то на всю катушку, Взглянув вверх, я увидел у окна другого полунищего бедолагу, который сосредоточенно что-то пил из большой чашки. Наверно, жидкий кофе, сильно разбавленный молоком с пенками.
Шагая дальше с опущенной головой — не от уныния, а оттого, что улица была загажена собаками, — я подумал о той картине. Интересно, что с ней стало? Погибла вместе с мусором в огне на свалке? Или продана за бесценок на барахолке на площади Ватерлоо? И какой-нибудь ироничный молодой человек повесил ее в самовольно захваченной квартире?[57]
«Кто эта баба?» — спрашивают его.
«Сам не знаю. С площади. Я зову ее тетушка Тоос».
Когда мы познакомились во время войны, пекарю немного оставалось до пенсии. Собственно, он был не пекарем, а разносчиком хлеба: развозил по домам непропеченную продукцию большого, но никудышного хлебозавода. Буханки лежали в продолговатой ручной тележке, которую он тихонько толкал перед собой, то и дело оглушительно чихая по причине сенной лихорадки. Кроме того, ходить ему было трудно из-за опухоли на большом пальце правой ноги, против которой тогдашняя медицина «была бессильна».
Мы жили в ту пору на Реполирсграхт, в ветхом, изгрызенном крысами доме, в подвале которого у нас была большая уютная кухня. Там моя жена каждое утро угощала пекаря так называемым «кофе» — мутноватым бурым напитком. Сеннолихорадочно чихая (он мог спокойно чихнуть без передышки раз тридцать), пекарь жаловался моей жене на свою больную ногу, а иногда снимал башмак и носок, чтобы продемонстрировать ей опухоль. Когда однажды в такой момент я зашел в кухню, жена только смущенно улыбнулась мне. Я даже написал по этому поводу стишок. Боюсь, правда, вы сочтете эту тему не слишком поэтичной.
Потом наступила голодная зима, и возить хлеб в тележке по улицам стало опасно. Поэтому завод решил прекратить доставку хлеба на дом. Но пекарь заверил мою жену, что ей беспокоиться не о чем. «Вы получите свой хлеб, даже если мне придется при этом расстаться с жизнью!» — кричал он на кухне.
С этого дня он обходил своих постоянных клиентов, закинув за спину набитый хлебом серый мешок. Он все сильней хромал, но держался, потому что считал эту работу делом чести.
Когда дизентерия на неделю приковала его к постели, хлеб доставляла его жена. Увидев ее впервые, мы были поражены. Это оказалась настоящая дама, со следами былой красоты на лице. Мы-то думали, что у пекаря совсем другая жена. Вот ведь как бывает.
Война окончилась, наша безграничная радость поутихла, пекарь вышел на пенсию.
Биллем Дреес[58] не издал еще тогда свой спасительный для пожилых людей закон, и хлебозавод назначил пекарю «роскошную» пенсию — ни много ни мало целый гульден! В заводской столовой произнесли прощальную речь и вручили ему расписной дельфтский изразец, на память о безупречной работе.
«Такая дрянная рекламная вещица, мефрау, — говорил пекарь в кухне, — я ее даже в руки не взял. Так там и оставил».
Хотя он был уже на пенсии, но время от времени заходил к своим старым клиентам, к тем, что сочувствовали его болячкам и, бывало, покупали у него в кредит. Теперь он уговаривал их не брать хлеб с хлебозавода, который нищим выставил его на улицу. Однажды мы узнали, что его жена лежит в больнице с чем-то, против чего медицина опять-таки была бессильна. По его просьбе мы навестили ее, и она сказала моей жене: «Вы, наверное, удивляетесь, что я вышла за него замуж. Но он очень хороший человек. И совсем как ребенок».
Этот голос и этот взгляд я никогда не забуду. После ее смерти пекарь попросил живущего по соседству художника сделать по фотографии большой ее портрет, что обошлось ему в львиную долю сбережений. Однажды мы побывали в доме номер тринадцать на безотрадной улице, чтобы взглянуть на портрет.
Он не имел ничего общего с оригиналом, но нам показался прекрасным, потому что был плодом любви.
«Кто эта баба?»
«Не знаю. С площади. Я называю ее тетушка Тоос».
Хочется верить, что портрет сожгли.
Возле кафе на Херенграхт стояли два столика и четыре стула. Террасой-то трудно назвать. А вот обслуживали там быстро и вполне прилично; мрачноватый хозяин сам подавал на удивление вкусный кофе.
Погода была хмурая, вот-вот хлынет дождь, поэтому сперва я сидел на террасе один. Прохожие деловито спешили мимо. Но минут через десять за второй стол все же сел какой-то мужчина. Слово «господин» в Амстердаме сейчас употребляют только таксисты, да и то с насмешкой: «Добрый день, господин». Однако человек за соседним столиком был самый настоящий «господин», хотя и не старался выглядеть внушительно. Он казался несколько старше меня, но в нем не было мрачности, свойственной многим пожилым мужчинам, которых угнетает тот факт, что с ними больше не считаются. Напротив, в душе он явно чему-то радовался, только я не знал чему. Весь его облик лучился радостью, радость была и в легком изгибе рта, и в тихих звуках, которые он, словно принюхиваясь, издавал носом.
Он заказал водки и пил ее без жадности, маленькими глоточками. Понимал толк в выпивке.
Позади открылась дверь. Из кафе вышла супружеская пара, обоим под шестьдесят. Впереди шла женщина, тепло и безвкусно одетая.
— Главное, что ты об этом жалеешь, — сказала она. — Правда? Ведь ты жалеешь?
— Да, жалею, — глухо подтвердил мужчина, похоже готовый согласиться с чем угодно. У него было скучное лицо и пустой взгляд человека, проводящего все вечера у телевизора. Одет он был в плащ с непомерно свободным воротником и в великоватую, съехавшую на уши шляпу. Женщина взяла его под руку, и они неторопливо пошли через улицу. What are you doing the rest of your life?[59] Так называлась песенка Криса Коннора. Название почему-то мне запомнилось. Пожилой господин за соседним столиком опять рассмеялся в нос и сказал:
— Он жалеет. О чем?
— Ну, для нас это останется загадкой, — ответил я. Смакуя, он отхлебнул из своего стаканчика так аппетит но, что у меня потекли слюнки.
— «Сожаление» — значительное слово, правда, к счастью, оно мало-помалу утрачивает эту свою значительность. Мне уже семьдесят, но когда я был в возрасте того мужчины… Ах, как же оно еще было значительно, это слово. О чем я только не жалел! Чуть ли не целыми днями. Однако же все проходит, и ничего не остается, даже шрама. Оглядываясь назад, я теперь думаю: все было пустой бессмыслицей, не больше. Вот в чем удобство старости, вы не находите?
— Да, что верно, то верно, — ответил я.
Он показал рукой на деревья.
— Как красива эта нежная зелень. Если взглянуть немного выше, поверх автомашин, то ничего вроде и не изменилось с прошлых времен. О, я не сетую на машины. Общество изменилось, изменились и люди, а машины — неотъемлемая принадлежность современной жизни. Но в дни моей молодости машины имели только «священник, врач, юрист, уверенные, что поэту недостает ума». Вам знакомы эти строки?
— «Но это можно изменить», — докончил я. — Это Ян Гресхоф.
Он дружелюбно кивнул. Мы были квиты.
— Знаете, — сказал он, — как-то раз весной тридцать девятого года я в половине восьмого вечера шел вдоль этого канала. Было душновато, моросил дождь. Но я люблю такую погоду. От дождя зелень становится еще свежее. Я шел, любовался деревьями и вдруг почувствовал, что кто-то берет меня под руку. Повернув голову, я увидел, кто это был. Ее звали Элсье. Жена моего друга и коллеги. Совершенно необычайная женщина. Мне она казалась очень красивой и милой. Да, наверно, я даже был немного влюблен в нее. Ну и… и она ко мне, видимо, была не совсем равнодушна, как пишут в плохих романах. Она взяла меня под руку, и мы вместе пошли под дождем. Я чувствовал себя совершенно счастливым. Между нами ничего не было, знаете ли. Но… Немного погодя она сказала: «Зайдем куда-нибудь, выпьем по глоточку». И знаете, что я ей ответил? Я ответил: «Не могу, у меня сегодня в восемь деловая встреча». Это была чистая правда, хоть я и не помню уже, о какой ерунде шла речь. Мы попрощались. Больше я ее никогда не видел. Потому что вскоре она уехала с мужем заграницу, а недавно там умерла. Н-да, деловая встреча! А ведь как приятно было идти рядом, почти не разговаривая. Вот о чем я до сих пор жалею.
На заднем сиденье мотоцикла, мчавшегося в потоке машин, восседала полная женщина средних лет, которая всем своим видом старалась показать, что поездка ей очень нравится. Глядя на нее, я вспомнил Анни. Теперь Анни, наверно, уже нет в живых, но лет двадцать назад она еще цепко держала жизнь в своих мозолистых руках. Мы жили по соседству, и порой она заходила выпить чашечку кофе к моей жене, к которой была очень привязана.
Анни служила в двух местах уборщицей, имела хороший характер и ленивого мужа. Говоря о нем, она всегда называла его «хозяином»: хозяин хочет то, хозяин хочет это. Только вот работать «хозяин» не хотел. Поэтому на жизнь зарабатывала она.
Анни была очень мудрая женщина. Она интуитивно понимала буквально каждого человека, а ведь этому ни в каком университете не научишься, это талант, с которым надо родиться. На жизнь она смотрела спокойно, бесстрашно и чувствовала себя в ней как рыба в воде.
Если я случайно входил, когда они пили кофе, Анни тотчас же меняла и тон, и тему разговора. И лишь потому, что я мужчина, относилась она ко мне как к существу душевно неполноценному, с которым надо обращаться дружелюбно, ведь он не виноват в своей неполноценности и никуда от него не денешься. Так же она относилась и к своему мужу. Он тоже был ни в чем не виноват.
Однажды утром Анни, как всегда, пошла на работу, но, оказывается, явилась она напрасно: хозяйка квартиры уехала куда-то по семейным обстоятельствам. Неожиданно вернувшись домой, она застала «хозяина» в постели со своей лучшей подругой — пухлой особой по имени Софи, которая покуда не чуждалась плотских радостей.
«Она больше всех испугалась», — рассказывала потом Анни. Сама Анни не испугалась. По моему глубокому убеждению, Анни догадалась о приближении этого события гораздо раньше, чем сами его участники. Поскольку «хозяин» намекнул, что на склоне лет встретил подлинную любовь, но не знает, как без помощи и поддержки удержать свое счастье, Анни решительно взяла дело в свои руки. Она заявила, что уйдет от него, только не сразу, а через месяц. «Софи хоть и знает хозяина, но не так хорошо, как я», — сказала она. И поэтому стала совершать с подругой долгие прогулки, наставляя ее по части обращения с «хозяином». Она рассказала обо всех особенностях его характера. Что он говорит и делает, когда бывает не в духе. Как он смотрит и шутит, если у него игривое настроение. Что ему нравится в постели. На какие выдумки он пускается, чтобы удрать из дому. В основном он плетет всякие небылицы, выставляя себя героем, и все это надо терпеливо выслушивать и восторгаться.
Через месяц Софи изучила «хозяина» вдоль и поперек. Ни одна мелочь не была упущена. И тут Анни упаковала «хозяйское» барахлишко и помогла ему перебраться к Софи. Напоследок они втроем попили чаю с пирожным. Очень мило посидели. Анни, вполне довольная, отправилась домой, а путь ее лежал мимо стройки. Там, прислонясь к свае, отдыхал молодой бетонщик. Анни вмиг его раскусила: «Устал, милок?»
Через неделю парень поселился у нее. Он очень нуждался в материнской заботе, и Анни на работу не скупилась, в том числе и в постели. Парень сиял. Для полного счастья ему не хватало только мотоцикла. Анни подарила ему и это счастье, истратив свои сбережения, заработанные мытьем полов еще задолго до его появления. По воскресеньям она теперь восседала на заднем сиденье, этакий пятидесятивосьмилетний моторизованный ангел. Бетонщик водил мотоцикл плохо, и они часто падали, однако, не успев еще подняться с земли, Анни уже кричала: «Ничего серьезного!» Она вечно ходила в синяках, но говорила: «Даром молодого парня не заполучишь».
А у Софи дела тем временем шли не так успешно. Слишком основательно она была подготовлена. Поэтому все, что делал «хозяин», казалось ей deja vu.[60] Даже в постели рядом была Анни со своими советами. От такой жизни на стенку полезешь. И в один прекрасный день Софи, бросив все, удрала к своей сестре. «Хозяин» приплелся к Анни и стал проситься обратно. Но Анни ответила: «Нет, милок, мне очень жаль, но у меня теперь другой».
«Хозяин» так ни с чем и потащился восвояси.
Рассказывая об этом, она улыбалась с легким злорадством. Ибо в своих долгих беседах с Софи предвидела и это.
Поезд набирал скорость. Уставясь отсутствующим взором на проплывавшие мимо пастбища, мужчина затушил сигарету и машинально зажег новую.
— Ну-ну, продолжай в таком же духе, — сказала жена, сидевшая напротив.
— Что? — переспросил он.
— Ты опять куришь как сумасшедший. Доктор же сказал: «Максимум четыре сигареты в день».
Мужчина раздраженно фыркнул.
— Я говорю это для твоего же блага, Хенк, — заметила она.
— Слушай, не зуди! — крикнул он.
Ее лицо исказилось, будто от пощечины. Чтобы не видеть этого, он спрятался за газетой.
«Зря я нагрубил, — думал он. — Ведь она желает мне добра».
Не сводя глаз с газетной страницы, он расфантазировался.
Что, если он вдруг умрет?
Она будет плакать…
С теплым чувством он подумал о тех, кого испугает известие о его смерти. Бедный Хенк! А может, первой умрет она? Бедная Анна!
Он мысленно увидел себя на кладбище, бледного и сдержанного, услышал свою краткую речь, простые, искренние слова благодарности, которые всех взволновали, Видел, как после похорон, сгорбившись, идет к ожидающей его машине. Повсюду сочувственные взгляды, люди тронуты его скорбью. Бедняга.
Его глаза наполнились слезами. Буквы газетного текста расплылись в сером тумане.
Второй раз он не женится. Нет!
Правда, женщины будут из-за него ссориться. Ведь он зрелый мужчина в расцвете сил. И постарше его женятся на молодых красивых девушках. Так часто бывает. Чаще, чем прежде. Теперь никто не считает это глупостью. Да и что тут глупого…
Он хотел было развить в мечтах эту тему. Почему бы и нет? Ведь словно открыл ящик комода, который считал пустым, а там полным-полно всякой всячины. Итак, если он еще раз…
Но нет, он отбросил это искушение. Ему известно кое-что получше.
Мрачно улыбаясь, он слышал собственный голос:
«Нет, детка, это невозможно».
«Но почему же?»
«Ты должна выбрать сверстника».
«Но мне нужен ты!»
«Ах, это пройдет…»
«Никогда!»
«Позже ты будешь меня благодарить».
Он видел, как уходит, оставив ее неутешной.
Прекрасный поступок. Он удержит молодую девушку, по сути еще ребенка, от ошибки и не изменит Анне. Превратится в одинокого седого чудака, погруженного в себя, обделенного судьбой. Полюбит книги. Наверняка начнет читать великих философов. Перед портретом Анны всегда будет ставить свежие цветы. И раз в неделю, по воскресеньям, посещать кладбище. Он увидел себя там у могилы, со шляпой в руках. Кладбищенский садовник почтительно здоровается с ним, когда он идет обратно к выходу, одинокий и добродетельный.
Жалость к самому себе нахлынула с такой силой, что у него по щеке покатилась слеза. Под прикрытием газеты он поспешно смахнул ее. Бедняга. Всегда один. Но он будет примером и опорой для…
— Ну вот, опять ты закуриваешь. Он опустил газету на колени.
— Уже третья, — сказала она и, удивленно посмотрев на него, добавила: — Что с тобой? У тебя глаза заплаканные.
— Это от дыма, — ответил он. Мечты его разлетелись в прах.
— Вот видишь! Нельзя так много курить.
Он взглянул на нее сквозь слезы и со злостью рявкнул:
— Слушай, не зуди!
Когда я был маленьким, мы жили в Гааге в просторном старом доме. Позже, вспоминая этот дом, мать говорила, что он «отнимал уйму времени». Но она убирала его отнюдь не в одиночку. Кроме постоянной прислуги, жившей в доме, у нее была еще одна, приходящая, для черной работы. Эту необычайно толстую женщину звали Грета. Муж ее, Кеес, имел по нынешним временам редкую специальность: он был подручным у слесаря-водопроводчика. Меня ужасно удивляло, что такая толстая женщина, как Грета, может быть замужем. Жизнь еще не открыла мне, что многие мужчины находят в этом свою прелесть. Сам я восхищался тогда школьными учительницами, а они были худы как щепки.
В субботу после обеда Кеес всегда заходил за своей Гретой. Если она к тому времени не успевала домыть коридор, он терпеливо ждал на кухне и в своем темно-синем шерстяном костюме с жилетом и в солидной шляпе ничуть не был похож на подручного водопроводчика.
В те годы даже людям, ограниченным в средствах, приходилось вне работы наряжаться и пускать окружающим пыль в глаза: мол, у нас в семье полный достаток, — иначе собственные же собратья запишут их в бродяги. Лишь эксцентричные богачи могли разгуливать чуть ли не в лохмотьях, потому что деньги ставили их выше всех принятых норм.
Когда я в субботу после обеда заходил в кухню, Кеес всегда очень дружелюбно приветствовал меня.
У него было пышущее здоровьем лицо, светлые усы и веселые голубые глаза. Я совершенно не понимал, почему такой славный молодой парень женился на Грете. Из-за полноты она казалась мне ужасно старой.
— Ты, поди, опять в футбол играл? — говорил мне Кеес. — Сразу видно, заядлый футболист. Небось центральный нападающий.
В воодушевлении, с которым он рассуждал о моих предполагаемых успехах на футбольном поле, присутствовал какой-то своеобразный оттенок. Оно было и чрезмерным, и в то же время нет. Но поскольку мне хотелось быть таким, каким он меня представлял, я отвечал:
— Да, Кеес. — И разгуливал по кухне, стараясь казаться спортивнее и крепче, чем был на самом деле.
Школа моя находилась недалеко от нашего дома. Когда я вчера там проходил, то увидел, что здание наконец снесли, освободив место для новых больничных корпусов. Глядя на пустырь, я вспомнил один далекий день. Почему я поссорился тогда с Барендом, уже не помню. Помню только, что ссориться с ним было глупо, ведь он был отчаянный драчун и всегда ходил в окружении приятелей.
Так случилось и в тот день. Дружки насмешливо хихикали, а Баренд ни с того ни с сего влепил мне по носу. Я слизнул кровь и, сжав кулаки, ждал следующего удара в твердой уверенности, что его не избежать. В драке я мало стоил. Баренд и правда врезал мне еще, теперь по глазу, но тут сам бог вмешался.
Рядом со мной неожиданно вырос Кеес, на сей раз в рабочей спецовке. На поясе у него болтался мешочек, в котором он брал на работу завтрак, и голубая эмалированная фляжка. Из таких рабочие пили холодный чай.
— Пойдем-ка со мной, — сказал он, обнял меня за плечи, и я пошел, с трудом сдерживая слезы. Мальчишки за моей спиной улюлюкали. Кеес протянул мне свой носовой платок и сказал: — Вытри нос.
Я послушно выполнил и этот приказ. К счастью, платок у него был красный.
Дома я ничего не рассказывал о своем позорном поражении и со страхом ждал субботы. Ведь Кеес как-никак видел мое отступление и слышал вопли мальчишек. Он, конечно, глубоко во мне разочаровался. Но в субботу, когда я вошел в кухню, он, как обычно, приветливо поздоровался со мной. Моя мать стояла у газовой плиты, и Кеес сказал ей:
— Он отлично умеет драться, мефрау. Я случайно видел на этой неделе, как он дрался с четырьмя здоровыми парнями. Молодец мальчонка!
И опять в его голосе послышался тот странный оттенок. Я был тогда еще мал, чтобы уловить его смысл.
Лишь много позже я понял — это была ирония.
После ужина моя жена пошла в гости к неизвестной мне старой подруге.
Едва я остался один, как мое поведение утратило всякую логику. Сначала я отправился в ванную и во все горло пропел перед зеркалом. «Неге wе аге, out of cigarettes»[61] — классический опус Фэтса Уоллера, вполне отвечающий моим вокальным возможностям. В ванной хорошая акустика, поэтому мое пение звучит лучше, чем на самом деле. Когда песенка кончилась, я распахнул зеркальную дверцу аптечки, висевшей рядом с умывальником, и теперь мог увидеть себя и со спины. Долгое время я любовался своей спиной. Согласитесь, мы не так часто видим себя со спины. Наглядевшись досыта, я пошел в кухню и съел восемь вафель.
Привычка детства… Оставаясь дома один, я бывало, первым делом опустошал коробки с печеньем. Правда, лет в двенадцать я переключился с печенья на «Ад» Анри Барбюса, «безнравственную» книгу, которую отец прятал в своем бюро. Я наперечет знал самые интересные страницы. Эротика в ту пору была еще сферой самообслуживания, и притом весьма незатейливой. Однако я унаследовал от отца не только его бюро, но и «Ад» и, видимо, поэтому вновь принялся теперь за вафли, которые, откровенно говоря, не очень-то и люблю.
Расправившись с вафлями, я пошел в гостиную, уселся в женино кресло, это святая святых, и начал длинную речь, обращаясь к воображаемому собеседнику. Речь была весьма остроумной и громогласной. Потом мне это надоело. Я встал и пошел в коридор. В самом конце его на полу лежал мяч моих внуков. Я с силой пнул его ногой. Мяч угодил в вазу с цветами, ваза упала и разбилась. Убирая осколки, я вслух репетировал вранье, которое преподнесу жене как причину несчастья. Звучало оно вполне убедительно.
Я вернулся в гостиную, опять уселся в ее кресло и возобновил разговор с несуществующим собеседником. Но после двух-трех фраз речь стала мне поперек горла.
Я наудачу включил телевизор. ВПРО[62] перенесло меня в психиатрическую лечебницу в Лос-Анджелесе. Бесстрастный репортаж из закрытого отделения. Смотришь и невольно думаешь: мало что незнакомого увидим мы в аду.
Измученные психиатры. Очерствевшие от однообразной работы санитары. И пациенты. Среди них начальник пожарной охраны. В расцвете сил болезнь внезапно обрекла его на бездействие. И он не вынес этого. Его жена рассказывала, что он все время копал в саду что-то вроде могилы. Ей такое хобби не понравилось. Но пожарный твердил, что это не могила, а клумба.
«Однако она была очень похожа на могилу», — сказал психиатр.
«Нет, это была клумба».
«Да, но такой длины, как могила».
«И все же клумба».
Спор длился бесконечно. И все же этот человек вел себя куда менее странно, чем я, когда остаюсь дома один.
Вы, конечно, скажете: «Значит, тебя надо немедля упрятать в дурдом».
Но я не согласен с этим как будто бы очевидным выводом. Знаете, пока я нахожусь среди людей, я веду себя довольно-таки сносно. Но вот когда остаюсь один и никто не может меня спросить: «Почему ты так поступаешь?», тогда мое поведение становится совершенно необъяснимым. Если за мной понаблюдать скрытой камерой и на базе этого материала посадить под замок, я, наверно, больше никогда не увижу свободы. И, просматривая кадры-улики, тоже буду твердить психиатрам: «Я вовсе не сумасшедший».
«До тех пор пока пациенты не признают, что больны, мы их не отпускаем», — сказал усталый психиатр.
Я бы никогда не признался. Ибо стоит только очутиться по ту сторону барьера, и ты будешь наталкиваться на упругую стену недоверия, точь-в-точь как подозреваемый, которому дозволено лгать, что он обычно и делает. Но не всегда…
Зазвонил телефон. Какой-то любезный читатель нашей газеты. Он нашел ошибку в моем рассказе о воспоминаниях молодости.
— Вы пишете, пузатая бутылка с гренадином, но гренадин никогда не разливали в такие бутылки. В пузатых бутылках был совсем другой напиток. Он был прав, и я сказал ему об этом. А он опять затянул:
— В пузатых бутылках был другой напиток. Не гренадин. Гренадин продавали в…
— Да-да, вы правы.
— Я хорошо помню, менеер, если вам нужен был гренадин, то его продавали в банках, а не в пузатых бутылка:
Гренадин был красного цвета. И продавался в больших высоких банках, а вовсе не в пузатых бутылках…
— Да-да, вы правы.
(«Это не могила, это клумба».)
Когда разговор закончился, начальнику пожарной охраны сделали укол. У меня зачесалась спина, но я никак не мог достать до зудящего места. Я расстегнул верхнюю пуговицу рубашки, схватил зонтик, засунул его себе за шиворот и почесал кончиком между лопаток.
Почесываясь, я продолжал смотреть телевизор. Передача все еще велась из психиатрички. Но они-то, к счастью, меня не видели.
Шагая по осенней Фламингстраат в Гааге, я вспомнил Лисье. Когда она работала там в маленькой закусочной-автомате, ей было восемнадцать, а мне девятнадцать, и я каждое утро заходил туда выпить кофе. Закусочная-автомат в те далекие времена была новинкой. Не каждый еще разбирался, что там к чему. Я видел, например, как какой-то человек, явный провинциал, бросив в автомат двадцатипятицен-товик, получил мясной салат и съел его вместе с картонной тарелочкой. Блюдо определенно пришлось ему по вкусу, и он взял еще порцию.
По дороге во Дворец правосудия я всегда пил в этой закусочной кофе в обществе моего старшего коллеги Клоос-тсрбура, который, так же как и я, был судебным репортером. Широкоплечий, дюжий малый с грубо вылепленным ртом и непомерно большими руками строительного рабочего. Я считал его настоящим мужчиной и восхищался им.
С властями он разговаривал запросто, с женщинами не церемонился, но к Лисье относился по-отечески. С ней нельзя было иначе. Она была стройная, белокурая и беззащитная.
С моей точки зрения, ей бы полагалось сидеть целый день в красивом кресле и поэтически улыбаться. Но жизнь распорядилась иначе. Она подавала кофе, а едокам посолиднее — обеды, приготовленные поваром, похожим на избалованного принца вялым юношей со склонностью к полноте. Далее, ей вменялось в обязанности время от времени «наполнять автоматы». Это она делала по настоянию хозяина, тучного пятидесятилетнего человека с колючими желтыми усами и хмурой физиономией обывателя, который все время думает о том, откуда взять деньги. Возможно, так оно и было, ведь посетителей в его заведении было мало. Однажды утром в кафе-автомате было так тихо, что, когда Лисье пошла заправлять автоматы, мы, сидя за своим кофе, услыхали вдруг странные звуки. Пыхтение, грохот и испуганные крики.
— Что они там, дерутся, что ли? — спросил я Клоостербура.
Он цинично хмыкнул и сказал:
— Дерутся? Старик пристает к Лисье. Ты что, не заметил, что он пошел за ней?
— Нет, хозяин… Нет! — слышал я мольбы Лисье. Даже в беде она помнила свое место. Когда она вновь вошла в зал, вид у нее был еще более беспомощный, чем всегда. Хозяин пришел попозже, смущенно покашливая. Я решил, что после смерти черти в аду будут поджаривать его, как он жарит свои подозрительные котлеты. Ну да, мне ведь было девятнадцать.
Спустя некоторое время, в понедельник утром, когда в суде не ожидалось ничего интересного и у нас неожиданно оказалось много свободного времени, мы с Клоостербуром пошли в закусочную. Хозяин сам разносил кофе.
— А где же Лисье? — спросил я.
— Кажется, заболела, — ответил он неохотно. — Так сказала женщина, у которой она снимает комнату.
— А где она живет? — осведомился Клоостербур.
Он получил адрес. Когда мы пили кофе, он сказал: — Зайдем к ней, отнесем цветы. Так, ради шутки.
— Вот здорово! — обрадовался я.
Выйдя из кафе, мы купили у уличного торговца на гульден — тогда это еще была значительная сумма — два огромных букета. А немного погодя уже звонили в дом на одной из боковых улочек, где жила Лисье. Открыла нам хозяйка, на лице которой прямо-таки было написано «вдова». Она смотрела на нас с удивлением, чуть ли не с ужасом.
— Мы к Лисье, — сказал улыбаясь Клоостербур.
— Ой, какие цветы! — воскликнула женщина и, шагая впереди нас на третий этаж, бормотала: — Цветы… так, так…
В конце коридора она открыла дверь и крикнула:
— Посмотри-ка, кто пришел!
Лисье лежала на огромной старомодной кровати. Она словно утонула в ней. На тумбочке стоял в рамке портрет повара. Мне это немного не понравилось. Портрет был излишне отретуширован, прилизанные волосы жирно блестели.
— Здравствуй, Лисье, мы принесли тебе цветы, — весело сказал Клоостербур.
Мы положили букеты на кровать. Какое-то время девушка смотрела на них, потом уткнулась лицом в подушку и заплакала.
— Ну перестань, — успокаивала ее хозяйка, — ведь господа к тебе по-хорошему.
Но плач становился все отчаянней.
— Ну что ты, — сказал Клоостербур и положил свою большую руку ей на плечо.
Лисье с головой исчезла под одеялом. Мы немного постояли. Потом ушли.
На лестнице хозяйка вздохнула:
— Бедняжка.
— Почему она так плакала? — спросил я.
— Да вот… эти цветы… Мужчины принесли ей цветы. Она к такому не привыкла. Сколько она вынесла от мужчин.
Как вы думаете, почему она лежит в постели? — И, покачивая жалостливо головой, она повторила: — Бедняжка.
Через неделю Лисье опять усердно трудилась в закусочной. Только улыбка у нее была теперь не поэтическая.
В дверь робко постучали, и в кабинет директора вошла девушка.
— Господин директор, не могли бы вы сейчас подписать почту? — спросила она. Ее голос. Такой застенчивый.
— Разумеется, юфрау Ваутерс. Подождите минуточку.
При этих словах она подошла ближе и стала рядом, чтобы переворачивать страницы в большой зеленой папке с письмами. От девушки исходил нежный аромат под стать голосу.
— Здесь я пропустила «т» и вставила чернилами. Если вам это кажется неаккуратным, то я перепечатаю письмо.
— Ах нет, юфрау. Письмо адресовано менееру Боку (Бок (Ьо1с) — козел (нидерл.).). Зачем тратить силы ради какого-то козла?
Ее улыбка. Такая поэтичная.
— Все. Это последнее?
— Да, менеер.
— Вы опять отлично справились со своей задачей, отлично. — Он слегка коснулся ее руки и посмотрел на нее. — Я очень доволен вами.
Она покраснела и, прижав к груди папку с письмами, шагнула в сторону. Затем пошла к двери. Походкой лани. Но это сравнение ему не понравилось. Слишком избито. И все же она шла как лань. Когда дверь за ней захлопнулась, он вдруг раздраженно подумал: «Не надо было касаться ее руки».
Директор взглянул на часы. Около пяти. За окнами лил дождь и завывал ветер. Наступающий вечер пугал его. Крохотная рюмочка с женой, которая не выносит спиртного. Тягостный разговор, конечно, опять о Йоосте Яне и его коммуне, в которой тот теперь жил. Ужин. А потом телевизор, болтливый целитель одиночества вдвоем.
«Не пойду домой, — решил он. — Не хочется. Какое мне дело до того, что там вытворяет Йоост Ян. Коммуна или не коммуна. Пусть поступает как хочет. Мне спокойнее оттого, что он теперь почти никогда не приходит домой со всеми! своими дерзкими спасительными идеями. Сиди и не вздумай возражать, иначе он разозлится. Чувствуешь себя санитаром в сумасшедшем доме. Стараешься не выводить пациента из 1 себя. — Он снял трубку и набрал домашний номер. — А раньше он был славным мальчишкой», — подумал он с нежностью.
— Да, алло! — ответила жена.
Ее голос. Такой усталый.
— Это я, — сказал он. — Очень неприятно, знаешь, но мне придется поужинать с коллегами в городе. Нет. Деловая встреча. Не стоит завидовать. Нудное занятие с горячими блинчиками под занавес. На рыбу теперь не раскошелишься. Поздно не засидимся. Они еще постарше нас, и ночной клуб со стриптизом не предусмотрен. К одиннадцати они определенно выдохнутся. Да. Что? Ну а почему он должен звонить? Такой парень без причин не звонит. Раз не звонит, значит, нет причины. И нечего волноваться.
Закончив разговор, он еще немного посидел, откинувшись в кресле-вертушке и скрестив руки на жилете с авторучками. Он чувствовал себя одновременно и нерешительным и смешным — странная комбинация. Наконец встал, надел пиджак и выключил свет. Секретарша была в комнате не одна. На подлокотнике кресла, положив руку на плечо девушки, сидел какой-то парень. Увидев директора, он встал.
— Ах, юфрау Ваутерс, — сказал директор, — я, наверно, имею удовольствие видеть вашего жениха?
Парень ухмыльнулся. На нем был забавный яркий пуловер, который, казалось, вот-вот развалится на куски.
— Давайте знакомиться. Я бессердечный начальник, заставляющий вашу подружку так много работать.
— Меня зовут Аатье, — представился парень. С усмешкой. Рука у него была вялая и потная.
— Какой у вас изумительный пуловер, — заметил директор. — Такой не часто увидишь.
— Сам связал, — ответил парень.
— Прекрасная работа. И такая оригинальная расцветка. Хвалю. Ну что ж, до свидания. И приятного вечера.
На улице было еще противнее, чем он предполагал. Сражаясь с немилосердным встречным ветром, он воскликнул:
— Господи, Аатье умеет вязать! Господи боже мой!
У стойки в кафе, где царил обманчивый уют, после первого глотка он подумал: «Не стоило позволять себе эту плоскую шутку насчет менеера Козла».
Из старого зеркала над стойкой на него сквозь дорогие очки укоризненно смотрел седеющий мужчина.
Господин Йо, все такой же элегантный, стоял на трамвайной остановке и, как бывало, приподнял шляпу в знак приветствия. На лице его вновь расплылась широкая улыбка, когда он горячо воскликнул:
— Добрый день! Добрый день! Опять домой, писать очередной великолепный рассказик? Да, вижу, вижу, на вас нашло вдохновение. Любопытно, что нас ждет на сей раз? Я весь в ожидании. Какая мудрость во всем, что вы поверяете бумаге! Какой тонкий юмор! И откуда вы все это черпаете? — Ох… - вздохнул я. Да и что можно добавить к тексту, который достоин музыки Вагнера? Я внимательно посмотрел ему в глаза. В них читалась ненависть, неподдельная ненависть. А ненависть придает сил.
— А ваши книги, книги мастера! — кричал он. Продолжения я не слышал, потому что отключил слух, как отключают звук телевизора, и видел лишь его шевелящиеся губы, на которых все еще играла отвратительная ухмылка. Мои мысли, получив свободу, улетели теперь в далекое прошлое.
Они вернулись более чем на двадцать лет назад. В маленький кабачок, куда я в то время наведывался ежедневно, привлеченный тамошней уютной атмосферой. На стене какая-то романтически-наивная душа прошлого века нарисовала лес. Картина выцвела, и бурые потеки делали лес загадочным. Мне этот лес нравился. Новый трактирщик заклеил лес обоями. Но до этого грубого вмешательства в дряхлеющем кабачке хозяйничала милая старая дама, этакая провинциальная тетушка, по ошибке угодившая за стойку. Странные у нее были посетители. Мрачный седовласый старик, пытавшийся утопить в кружке память о немецких концлагерях и порой, как усталый ребенок, склонявший свою измученную голову на плечо моей жены. И еще один старец по имени дядюшка Ян, лицо которого было вечно изукрашено лейкопластырем, потому что по утрам у него сильно дрожали руки, а он все равно упрямо брился чем-то наподобие мясницкого ножа. Был там и вредный горбун, страдавший недержанием мочи. Возле него на полу частенько стояли лужи, и хозяйка говорила: «Смотри, ну что же ты опять наделал».
Она приносила швабру и вытирала пол. Горбун молчал. Язык у него развязывался только в подпитии, и говорил он тогда главным образом о своем зяте, у которого была крупная фабрика. Раз в месяц горбун ходил к нему выманивать деньги. «Что ж, — говорил он со злостью, — моя дочь лакомый кусочек. С двумя горбами. Спереди. За это не грех ему и заплатить. Ничего не дается даром».
В этом больном обществе господин Йо казался белой вороной — из-за своей элегантности. Обыкновенно он сидел здесь с несколько самодовольным видом, точно здоровый посетитель в палате обреченных на смерть. Но он не был здоров. В нем жил какой-то бес, стремившийся наружу. Иногда он приносил газету, в которой я уже тогда печатался ежедневно, и, завидев меня, сразу же кричал: «Замечательно! Отличный рассказ напечатали сегодня вечером! Мадам, господа, послушайте!» Он разворачивал газету и принимался читать вслух. Печальному старику с думами о концлагерях. Злобному горбуну. И дядюшке Яну, который в разгар чтения медленно вставал и говорил: «Хозяюшка, запиши мой долг до завтра. Мне еще надо в ломбард».
С этими словами он поднимал джутовый мешок, в котором лежало нечто загадочное, видимо имевшее залоговую ценность. А господин Йо продолжал читать, время от времени громко смеясь и поглядывая на меня все с той же ненавистью. Неприятное чувство, но я считал это заслуженной карой. Нечего строчить каждый день по рассказу.
«Остроумно! Ах, как остроумно!» — восклицал господин Йо, закончив читать.
Лишь старая дама сочувственно замечала: «Писать каждый день. А это не утомительно, менеер?» «Нет, мефрау», — отвечал я.
Господин Йо сильно налегал на водку, но почти не пьянел. И все-таки однажды потерял свою маску. Я жил тогда еще на Ветерингстраат. Мой кабинет находился внизу, в бывшем магазинчике. Он пришел и позвонил у подъезда. Открыла жена. Через полуотворенную дверь кабинета я мог видеть его. На сей раз он не смеялся, а сипло орал: «Где он?! Я набью ему морду. Где он?»
«Его нет дома», — ответила жена и захлопнула дверь. А на следующий день он снова был в кафе, улыбался и кричал: — «Добро пожаловать! Добро пожаловать! Людей вашего ранга надо беречь!»
Я кивнул. И не дал ему прогнать себя. Ведь мне нравилась тамошняя атмосфера упадка. И умирающий лес. Когда его заклеили обоями, я бросил ходить в тот кабачок.
Возможно, у меня уже не было такой потребности чувствовать рядом смерть. Все мы стареем.
За последние 10–15 лет в Западной Европе нередки случаи, когда люди, выброшенные домовладельцами на улицу, силой захватывают пустующие квартиры
Дреес, Биллем — премьер-министр Нидерландов от социал-демократической партии с 1948 по 1958 год
Чем же вы займетесь на склоне дней своих? (англ.)
Уже виденным (франц.)
Вот и остались мы без сигарет (англ.)
Протестантское радиовещание и телевидение