76487.fb2
Шут сообразил гораздо быстрей других и отреагировал мгновенно.
— Обязательно! — взяв самодержца под локоток, сказал он.- Прям сейчас! Тока клич бросим, чтоб ко дворцу прибежали. Чтобы без промедления ковыляли быстренько ко дворцу и держали карманы шире. А тебя, надежа, пока умоем. И в подвал за казной пошлем. Дай-ка, зрачочки тебе протру. А то перед подданными неудобно...
... — Подам... Подам по монете... Каждому... — твердил государь, сидя на балконе за ширмой и развязывая очередной кошелек. — Каждому сирому, болезному и убогому. И ветхому. И горемычному. А погорельцам вдвойне подам. Пусть вперед выходят. С красными флажками. Чтоб отличать. А болезные — с белыми. Чтоб не путать. А кто без флажков — тому тоже подам. Всем подам. Мы не амебы. Но делиться надо. Господь сказал. Не кто-нибудь. Ему тоже подам. На храм. Чтобы был.
Щедрость государя, как и многие из его свойств, была безграничной. Вернее, искусственно ограничиваемой окружением. Когда собравшаяся под балконом толпа выросла до размеров всего взрослого населения страны, а количество развязанных кошельков приблизилось к половине всех денежных запасов, шут нагнулся к цареву плечику и шепнул :
— Пора.
— Убогий? — спросил царь первого подошедшего. Тот кивнул.
— Немой? — утерев слезу, царь подал ему монету. Тот кивнул и отошел.
— Глухой? — спросил царь следующего.
— От рождения! — ответил тот, получил свое и убрался.
— Слепой? — спросил государь третьего, с закрытыми повязкой очами и бьющей по земле палочкой.
— Вообще-то он картавый! — отвечал за него четвертый, — Картавит, елы ты мои палы, как вдаренный попугай! А ослеп только что. За углом. Как денюшки блестят, увидал — и ослеп. Одним разом на оба глаза. А я, государь, одноногий буду. Тоись, с виду на двух хожу, но только одна моя. А другая чья-то. Не веришь? Хошь, заголюсь? На одной волосов мене, чем на другой. Не веришь?
Но государь верил. И давал каждому подошедшему согретую телесным и душевным теплом монету. А шут — самым наглым — невидимые взору пинки. Чтоб не напирали. И по второму разу не подходили. Потому что денег у государства меньше, чем щедрости у государя.
В этот день сразу после обеда государь не уснул, как это чаще всего бывало, а наоборот, как это бывало лишь иногда, приободрился до такой степени, что отражения в зеркалах едва за ним поспевали.
— Собирайся. — сказал он шуту, едва тот утер рот салфеткой. Вопрос "Куда?" услышан не был, так как звук шутовского голоса не достиг царевых ушей ввиду слишком быстрого перемещения оного по коридору.
— Чеснок, — сказала многоопытная царица, — Три головки съел вместо двух. Шибко теперь бегать будет. Оно ему как мурлыке котовскому валерьянка.
Подтверждая ее слова, государь снова пронесся мимо с одним обутым валенком и свистящей от скорости короной.
— Черт-те какой десяток лет человеку, а летает, как сопли за пацаном. — недовольно сказал шут. Он съел только полкиселя и чуть-чуть откусил от груши.
— Видимо, идея какая-то обуяла. — предположил кто-то из бояр. — Безотлагательное что-нибудь в ум пришло. Может, не дай Бог, реформа опять какая.
При слове "реформа" все, включая шута, поежились. Слово "реформа" сразу освежало в памяти такие события, давние и недавние, рядом с которыми вселенский потоп не выглядел бы вообще никак. Достаточно было только вспомнить позапрошлый год, когда государь с присущей ему неумолимой добротой снизил пенсионный возраст до тридцати лет. И до десяти лет повысил срок, даваемый незаконно работающему пенсионеру. Экономика рухнула и лежала в пыли до тех пор, пока со своей дальней пасеки не доковылял архимандрит и не сообщил конфиденциально государю, что Господь в его, архимандрита, лице устно советует одуматься и на хрен все отменить. И, пряча взгляд, предъявил царю "вельми слезоточивую", как он выразился, икону. Царь припал, раскаялся и тотчас же все исправил. И полгода был тих. А в день своего рождения так набряк спиртными напитками, что снова не удержался. Держа писца за седеющие на глазах патлы, надиктовал и заверил своей печатью такое, что наутро обомлел сам. И тут же, бегая и крича, все отменил. Но государственная машина успела четко сработать. И угрюмые стражники молча таскали на площадь охапки сучьев. А привязанный к столбу голландский посол молча, ввиду наличия во рту кляпа, наблюдал, как палач наполняет керосином клизму. Которую дрожащий от ужаса лекарь дрожащими же руками тянул прямо к послову заду. А хмурый пушкарь, невесело косясь на зевак, пристраивал к пословой спине малый бочонок с порохом. А его, посла, личный секретарь и по совместительству оберфейерверкер, плача и извиняясь, накручивал на пословы кудри петарды. Государь поспел уже в тот момент, когда начался обратный отсчет и экзекуторы удалились в укрытие. Затоптав пороховой шнур, царь лично развязал и разминировал многострадальца. И две недели подряд каждый день приходил извиняться. Всякий раз с новым орденом и плошкой икры. А также с пирогом от царицы и вышивкой от царевны. И никто не мог понять, что же такое случилось. Пока сам государь в приступе стыда не сообщил на исповеди архимандриту, что из-за излишнего потребления сделался столь нетрезв и мысленно дерзок, что своею царскою волей и реактивным образом решил вознести посла к Господу. Не по злобе, а, наоборот, за заслуги. Его величество получил крепкое церковное наказание, а архимандрит стоически крепился до самой ночи и разболтал секрет лишь во сне.
— За мной! — крикнул государь, пробегая мимо уже совершенно одетый. И распахивая входную дверь. И крича с крыльца :
— Эх, снежок-то какой! Солнышко-то како! Эй, холерики! Ходь на улицу! В снежки играть будем.
И холерики, перемежаемые сангвиниками, потянулись ко входу с радостными улыбками на устах. Еще б не радоваться! Ведь государь просто хотел поиграть в снежки.
В этот день государыня на обед побаловала общество пиццей, которая есть самый популярный продукт Италии, которая располагается недалече от Франции, которая есть вечная соперница Англии, которая... Короче, разговор за обедом был о политике.
— ... ибо что такое самая эта Европа есть? — говорил государь, с трудом прожевывая кусок. Как всегда, он откусывал несколько более, чем могло поместиться во рту. И как всегда, делался при этом несколько невнятен в своих речах. — Европа, судари мои прелюбезные, есть ни что иное как грымбры шкрыбры хам-хам абрыб! Ашкрампрыб! Угу.
Все помолчали. Толмача для таких случаев при дворе не держали. Однако мало кто сомневался, что государь изрек нечто дельное и достойное как минимум осмысления.
— Истинно так! — сказал неродовитый, но с немалыми карьерными планами очень хитрый боярин. — Оно самое Европа и есть. Особливо с точки зрения птичьего полета ума. Очень, батюшка, хорошо ты подметил. Прямо я на тебя удивляюсь, как тебе лёгко мудрота такая дается.
Все опять помолчали. Не то чтоб каждый очень был согласен со словами боярина. И не то чтоб не имел своего мнения о Европе. Просто сытная еда некоторое время не способствовала шевелению мысли.
— А почему так? — государь задал вопрос, на который, в силу огромного аналитического превосходства, мог ответить лишь сам. Поэтому по третьему разу все опять промолчали. А его величество, одним могучим движением проглотив измельченную пищу, сказал :
— Да потому что куры, блин, они суповые супротив нас, орлов!
Сразу стало ясно, что разговор принял патриотическую направленность. Такое довольно часто бывало, ежели предыдущим вечером государь проигрывал в карты голландскому послу.
— Потому что, конечно, сильна Европа менталитетом... Да только грудь у ей наскрозь слабая! Потому что одни Коперники сплошь да Джорданы Бруны, куда ни кинь. А Муромцы с Добрынями на ихних кислых почвах взойти не могут. И потому завсегда Европа супротив нас как говяжья котлета супротив живого быка. Красиво, вкусно, но рогов с копытами нет. И хвоста нет. И... В обчем, как цивилизация мы рядом с ими ребёнки, но как народ они рядом с нами мыши. От так.
Государь откинулся на стуле и с оттенком легкого пренебрежения глянул на аккуратно кушающего голландского дипломата. Тот от своего скромного, величиной с Люксембург, ломтика отрезал кусочки размером не более Ватикана и прожевывал их до полного нарушения молекулярных связей. Зубы у посла были вставные, волосы накладные, а пальцы столь чистые, длинные и холеные, что и Мона Лизавета смотрелась бы рядом с ним грубой клешнятой дурой.
— Еще отрезать? — спросила государя супруга. Ей нравилось, что государь кушал много. И нравилось, что голландский посол кушал неторопливо и аккуратно. И очень нравилось, когда за столом просто кушали, не вдаваясь в теоретические распри и словесные провокации. Однако царь, припомнив, как тяжко было ему лезть под журнальный столик, чтобы кричать из-под него петухом ( а такое за прошлый вечер случилось трижды ввиду фатального невезения его величеству в картах ), пихнул посла в бок и сказал :
— Закатится скоро Европка ваша! Погоди только. Вот подымем у себя фабрики да заводы, да науки, да просвещение — будете у нас тогда в подмастерьях бегать! Нам ить только с печи бы слезть. Сразу всех за пояс заткнем. Али ишо в какое место засунем. Так, бояре?
И он повернулся к жующим и глотающим современникам. Те хором проглотили и хором же подтвердили мнение сюзерена. Из общего согласного гула выделился лишь голос шута, дополняемый звоном разнокалиберных бубенцов.
— Ась? — отогнув ухо ладонью, переспросил его царь.
— Утонул вчерась! — отвечал ему шут. — А нынче сёдни вылез на сходни. Вынул рыбу из ушей и сказал : кому сушей?
Все, включая не знакомых со словом "суши", засмеялись. Царь, не знакомый, помимо слов, также и со многими из обычаев, промокнул углом скатерти рот и вытер о штаны руки. На сытом лике его величества последовательно проявились удовлетворение пищей, самочувствием, беседой и окружающим обществом.
— Спасибо, матушка! — поблагодарил он супругу. И встал из-за стола первым. А шут последним. И пригладил усы. А шут потер лоб. И направился немного соснуть в диванной. А шут, шутить не обязанный, молча сел один у окна. И долго смотрел на покрытые снегом крыши. На скованную льдом реку. На одинокого нахохлившегося воробья. Который, закрыв глаза, недвижно сидел на промерзшем дереве. И изо всех маленьких своих сил верил, что когда-нибудь обязательно наступит весна.
В этот день был легкий морозец, ясное небо и добропорядочное безветрие. Все живое, не теряя времени даром, повылезало из своих зимних убежищ. Деловитые птички суетились над какашками лошадей, бодрые белки сновали по сучьям, а шумные люди, скрипя снегом, тратили накопившуюся энергию.
— Прямо экспортный экологически чистый продукт! — говорил царь, беря на лопату целый сугроб. — Прямо от не снег, а Родины-матери сладкий сахер! Кабы его африканам бы продавать — то-то забогатели б...
— У их, окромя песка, ничего нетути. — сказал эрудированный шут. — Песок у их один да перышки в волосах. Ступень развития низкая. Каменный век. Говорят, даже такие племена есть, которые из принципу зада не подтирают. А переда не скрывают. А из всей цивилизации тока барабаны у их. Вкруг костра сядут и лупят в барабаны, пока миссионеры на шум не явятся. Миссионеринки поедят и — опять в барабаны лупят. Пока не порвутся. Так и живут. Некультурно, но весело.
Беседуя таким образом, его величество и его смешнейшество постепенно домахались лопатами до калитки. Снега выпало много, но телесного здоровья было у обоих гораздо больше, и царица с удовольствием из окна наблюдала, как царь да шут ловко управляются с уборкой. Чуждая праздности, она вытирала пыль, следила за пирогом в духовке и составляла меню на ужин одновременно. В соседней горнице чуждая лености царевна составляла письменную заявку на научные труды, каковые при содействии голландского посла она получала из его страны. Список книг и статей был долог и разнообразен. Там были и "Особенности поведения мух в липучке", и "Роль диагональных прыжков в свадебном обряде пуштунов", и "Способы выведения глухонемых канареек". Несмотря на юность лет, царевна даже кое-где за границей считалась вполне серьезным ученым. А ее сенсационная монография "Лилипуты-борцы сумо" наделала шума не только в научном, но и в спортивном мире. В данное время ее высочество собирала материалы для своей новой, весьма обширной работы, которая пока что условно называлась "Общая классификация вони".
День был так хорош во всех смыслах, что дремлющих и впавших в зимнее забытье во дворце совсем не осталось. Старушки-приживалки, взбодрившись чаем, бормотали громче и перемещались в пространстве гораздо быстрей обычного. Самая зоркая искала соринки, а самые хваткие разбирались с оными веником и совком. Конюх в конюшне говорил по душам с конем. Виночерпий в погребе выравнивал бутылки на стеллажах и грозно топал на слишком наглых мышей.
День был хорош уже хотя б потому, что с самого утра до самого вечера абсолютно ничего не случилось. После завтрака был обед, затем полдник, затем как-то незаметно наступил ужин. Отходя же ко сну, его величество лишь на секунду пожалел о том, что время прошло быстро и незаметно. Поздним вечером в нагретой мягкой постели трудно о чем-то жалеть. Да и стоит ли? Ведь день пролетел мгновением, но ночь будет длиться. А ночью бывает много всего. Только положишь голову на подушку, только закроешь глаза — и вот ты уже вождь племени одноногих охотников за матрасами. Нужно очень быстро бежать на одной ноге за диким матрасом по прерии. И ни в коем случае нельзя пересекать линии горизонта. Потому что сразу за ней — территория вечноголодных жрунов. И если ты увлечешься погоней, прыгая на резвой своей ноге за летящим по-над самой травой матрасом, то тут-то в тебя штук пять или шесть самых зубастых-то и вопьются. И до скелета в один момент обожрут. А скелетом тебя обратно в племя не примут. Засмеют. И будешь ты, как дурак, костяною сиротой меж редких баобабов маячить. И зубы редкие не от веселья скалить, а от того, что губы не уберег. А потом поставят тебя в школе на всеобщее обозрение и сколиоз будут изучать на твоем примере. И слова всякие на черепе шаловливой ручкой писать. И из класса в класс таскать в очках, с ранцем на спине и с глупыми шутками во все горло по поводу максимальной твоей раздетости. В общем, всякое бывает во сне. И часто хорошо, что не въяве.
В этот день его величество был в ударе в самом прямом смысле этого слова. Во время предматчевой разминки он, отрабатывая молниеносный проход, пересекал поле по диагонали с такой скоростью, что зрители не успевали поворачивать шеи.
— Быстер, царище-то наш, быстер! Того гляди, всю траву до свистка потопчет. — переговаривались зрители, поплевывая в кулачки шелухой. Матч был нешуточный, первый за все эпохи с участием не только официальных светских, но и духовных лиц. В конце концов сломался даже архимандрит, наложивший на себя страшенную поклонную эпитимью (которую он, впрочем, довольно скоро сам начал называть тренировкой) и ставший первым за все эпохи буквальным образом голкипером от Господа Бога. На заседании спортивного комитета царь лично утвердил эскиз кубка, скопированный им же с уличной урны и украшенный орнаментом в виде кур с мячами в когтях, и назначил главным судьей чемпионата шута. Который пожелал также быть полевым комментатором. Себя же государь единогласно избрал капитаном светской команды, которая состояла также из нескольких бояр, казначея, двух писцов, воеводы и конюха с летописцем. Последний как наименее толковый в спортивном ристании, был определен на ворота. Поскольку, как сказал государь, "играться будем только от нападения, а энтот пущай себе спит, но стоя". Главным форвардом государь скромно числил себя, отдавая, однако, должную дань воеводе, который был непревзойденным мастером насмерть оттаптывать соперникам ноги.
— Полагаю, центральным у их Федот будет, — говорил царь, имея в виду развитого во всех смыслах крестьянина, с которым был хорошо знаком как с наиболее активным из ходоков, — Посему за им не глаз да глаз нужен, а два да два. Посему пасти его соборно и повсеместно! А я, как случай выдастся, сольно прохожу и лупю. Тоись, лупляю... Тоись... Ну, гол, короче!..
Встреча началась ровно в полдень, когда задергался на своей верхотуре яростный звонарь. Гул пошел по округе. А игроки пошли навстречу друг другу двумя ровными шеренгами, зорко и внимательно глядя отнюдь не на мяч, которого на поле не было, а глаза в глаза. И в метре остановились. И глядели...