76487.fb2
Но истинно мудрые знают, что иногда ХРЯСЬ, ХРУСТЬ и ТРЕСЬ воспринимаются человеком не как гибельные звуки конца. А как сигнал боевой трубы к атаке на заведомо непобедимого неприятеля. Как волнующая музыка противостояния жизни и смерти. Как пик противоборства личности и судьбы. И происходит это по большей части тогда, когда сердце человека наполнено храбростью, а желудок — крепким напитком...
Отколовшись одним гигантским куском, льдина сразу же взяла курс на середину озера. Туда, где со дна били холодные ключи, а глубина была столь велика, что издавна являлась предметом национальной гордости и зазнайства. Ветер был хорош, полушубки были расстегнуты, руки растопырены, поэтому издали льдина выглядела похожей на белое судно с двумя толстыми мачтами и овчинными парусами.
— Так держать! — воскликнул его величество государь. Врожденная его сухопутность куда-то вдруг испарилась, уступив место сноровке морского волка. Полами шубы он ловил ветер, валенками попирал дрожащую палубу, в мужественном лице явственно проступила стойкость духа, присущая тем, кто долго и далеко плавал. Вторая мачта, она же старпом, она же шут, кренилась и шаталась. Но лишь потому, что была обута в валенки и галоши. Последние скользили на льду и не позволяли стоять прямо. Однако при этом из ковшиков в его руках ничего не выплескивалось. Шут тоже почувствовал себя моряком. Заправским до такой степени, что даже в самый страшный шторм не позволил бы огненной воде смешаться с забортной.
— Внимание! Справа по курсу деревня с дружественным населением! Салют!
Они выпили, и шут наполнил ковшики вновь. Сзади было неладно. Кусок льдины с прорубью отломился, удочки упали с рогулек. Ледяной корабль потерял корму. Но отважная команда смотрела только вперед...
Протокол
допроса свидетелей и участников,
лист восьмой.
"... обои в дугу, да так, што я в первости-то запах почуял, а уж потом тока ор ихный-то услыхал. Ну, булькают, знамое дело, гибнут. Че жа им не погибнуть-то? Вода-то холодна не мама родна. Крыку-то много они вдвоем наорали. Мало б наорали — никто бы услыхал..."
"... валенки новы, не буду жа я в их в воду-то в новых лезть. Разулси. Мотрю — ан уже и спасли обоих. Дак че жа я босиком-то на голом лёде буду стоять? Обулси..."
"... дак я же ить с детства храбрый! Прыгнул. Как тока окончательно-то допонял, што лично государь к рыбам-то с визитом наладился — дак прыгнул. В пролубь. На нашей стороне-то лед ишо целый. Ловим потихоньку на ём. Ну, застрял немножечко в полушубке. Федот выволок. А кто ихно величество выспас — того мне ведать некогда было..."
"... сама-то я не здешна, на выселках мы с мужем живем. А с Игнатом здеся живе... Ой... Че-то говорю-то не то... А, ну, мотрю — на озере-то царь тонет. Батюшка. Сильно так, с пузырями тонет. И с им ишо кто-то. Тоже крепко так тонет, пузыри хорошие, крупные. От, думаю, горе-то како сичас будет! И царь потопнет, и народ набежит. Узнают про нас с Игна... Ой..."
"... два гребка сделал и за волосья яво схватил. Ну, тоись, взял. За прическу. А ее жа нету! Ить он жа лысый! Ну, тоись, не за што. Тады за уши. Дак скользкие жа обои! Опять под воду ушел. А эти с берегу кричат : царь, мол, царь тонет! А я даже ишо засомневался слегка. Мокрого-то раньше не видел яво. Мож, спутали, думаю? Мож не наш оно царь-то? Мож быть, водяной царь-то балует? С кем-то ишо на пару..."
"... за бороду, а другой рукой господина шута за ногу. Да к лодке поплыл. С ими. Как втаскивать-то их стали — перевернулася. Тады я к берегу. Тожа с ими. И со Степаном. Его лодка была. Тожа тонуть начал, за ногу мою прицепился. Одной ногой греб. Несподручно. Но — доплыли, спаси нас, Господи..."
Указ
Его величества государя о награждении,
лист второй
"... а такожде и детям сего геройского крестьянина кажному по свистульке, а бабе сарафан, какой выберет. А матери с отцом, коли живы, пряников на полтинник и на пожатие руки пусть придут. Что такого геройского сына отвоспитали. А лошади его на государевой кузне подкованной быть бесплатно. И крышу, буде худа, поправить. А на пиру сегодня быть... Всем!"
И все были.
В этот день приближающаяся весна громко напомнила о себе повсеместной капелью с крыш, большими лужами во дворах и каким-то легким приятным зудом где-то глубоко в душах. Его величество государь, увесисто позавтракав и объемисто выпив чаю, не менее часа гулял на улице. После с полчаса, сидя в кресле, по его же собственному выраженью, "вздерьмнул немного". И только после этого изволил наконец удовлетворить нижайшую просьбу летописца. Который с бумагой и перьями наготове вот уже несколько дней окучивал повелителя на предмет личных воспоминаний о его далеком детском периоде.
— Да ты садись, садись, Женя! Расскажу ужо, чего помню. А ты пиши. Да без помарок, гляди. Чтоб потомки потом беспрепятственно бы читали.
Его величество глубоко вздохнул, поглядел на висящий батюшкин поясной портрет и, пожевав губами, принялся вспоминать в отрывистом и слегка сумбурном режиме.
— Малой был. Совсем ишо. Бегал. Няньки позади стадом носются. У одной леденчик на палочке, у другой коробка с игрушками, третья горшок таскает, четвертая доглядает, чтобы об порог не убился. Пятая ими руководит. Шестая замещает. Седьмая — общий контроль и наблюдение за развитием. Царское дитя же, а не хрен в тряпице. Со всех сторон уси-пуси, шоколадки импортны да порточки новые сухие на сменку. Бабки родные, то же самое, где увидют — там же и приласкают. Кормилица хвостом ходит, аппетитом интересуется. Сказать короче, жил по пояс в любви.
Государь охнул и потер поясницу сразу в двух местах. Стреляли...
— Помню, забаловал. Батюшка, как водится, на войне, матушка на воды здоровьице поправить отъехала — кто на хозяйстве главный? А вот он я! Игрушки детские побросал, за взрослые ручонками ухватился. Они тронную-то горницу от меня запирали. А я ножками-то затопал, да в слезы, да в сопли, да в крик ужасный! Открыли. На трон залез, державу-скипетр поднял, корону батюшкину напялил — и обсикался. От напрягу. Оно ж из золота все, тяжелое. Смех и грех. Батюшка, весь в трофеях, в наградах весь, царя какого-то пленного приволок, с войны приходит — а трона нету. Сушится на веранде. А ему послов принимать и с этим самым пленным царем вассальный договор заключать. А регалии царские помяты обои, а корона гнута лежит. Поронял же ведь... Обсикамшись-то...
Его величество, умолкши, завязал бороду в узел. Развязал. Поморгав в окошко, продолжил.
— Ох и гневался ж батюшка! Ножками топал — куды там мне! За ухо взял, по дворцу водил, прощения просить заставлял. У всех. За другое ушенько взял, в кабинет отвел, в уголок поставил, уму-разуму научал. Не рукоприкладствовал, нет. Этого с им, окромя как на войне, не случалось. Словами. Только и исключительно. Но какими! Ты, говорит, великого царства наследник и будущий государь! А ведешь себя, как мужская блоха под юбкой. Ты, говорит, священной крови носитель и будущий помазанник на престол! А выглядишь, как курья гузка в кошачьем рту...
Царь зачем-то промокнул бородой под глазами. Прерывисто вздохнул. Летописец, тоже промокнув бумагу кусочком ткани, был нем и очень внимателен.
— Прямо сейчас бы взял да в этот самый угол хоть бы навечно встал. На колени. Лишь бы батюшка был живой...
Его величество, не таясь, всхлипнул. Совладал с собой и продолжил уже спокойнее.
— Матушка с вод приехала. Поправимшись. Кило так на двадцать. Полная была, добрая. Забав немецких понавезла. Конь железный такой с механикой. С переду ему солому засунешь, кнопочку отожмешь — он тебе с заду мелодию в лад пропукает. Смешной такой конь. В сарае где-то ржавый стоит. Еще соловей заводной, от ключика. Пел, плясал, крыльями поводил. А как с крыши запустил — перестал. А матушка, бывало, посмотрит, как я игрушки курочу, ручкой махнет и скажет : "Пускай себе! Оно железо, ему не больно. Лишь бы живые души не мучал." Это она батюшке-то в укор. Тот ведь завоеватель был, покоритель и истребитель. Что из дверей ни выход — поход. Что ни день — то послевоенный, то предвоенный. Носки у его со шпорами — это ж не легенда, это ж правда была. Вместо подушки всегда седло, вместо одеяла трофейный флаг, одним глазом спит, другим сквозь стену через границу смотрит — нету ли где врагов? Грозный был воин батюшка. Могучий, быстрый, неумолимый и всепогодный. Войска души в ем не чаяли. Как, бывало, крикнет "Вперед!" — так и скачут с боями без остановки, пока с другой стороны глобуса не покажутся. А матушка с хлеб-солью его встречать выйдет, красивая, молодая, румяная — с закордонья цари чужие, в зрительные трубы глядючи, кафтанишки слюнями насквозь мочили. А я в коляске, совсем ишо грудно-титечный — "Гу-гу, батяня! Гугу!" А потом уж сам на этом самом коняшке — "Пливет, батяня! Ула-а-а!" А потом и в первый поход пошел. На Дурляндию. Сперва артиллерией их с берега вразумили, затем луками, затем пики прямо — и лобовым клином в клин! Батюшка-то весь в шрамах был. Это на портрете у его всего пять. А на деле-то живого места не отыскать. Воин был. Таким родился. Таким и...
Государь, не договорив, вздернул голову кверху. Смахнул что-то с лица. Мановением отпустил летописца. И тот ушел. Записав все, что слышал, и думая о том, чего сказано ему не было.
В это утро, примеряя новую походную корону (крашеная зеленым закаленная сталь с подбородочным ремешком), его величество нахлобучил ее столь сильно, что к полудню снять не доспели. Не смогли и к обеду. Поэтому за обеденным столом улыбчивых и смешливых было сегодня более, чем обычно. Впрочем, государь, нимало не смущаясь частичным временным заточением своего разума, уплетал за обе щеки и при этом был весьма говорлив.
— Вам вот хаханьки все! Да хиханьки! А я, между прочим, официально так думаю : ежели какой мужик хочь бы день в каске не проходил — то это вовсе и не мужик. Не воин. Родины не защитник и матери своей сын хреновый. Они вон все почему сгибли, древние-то Римы с Элладами? Потому что злые ассирийские мужики с мечами в касках пришли — а эти, понимаешь ты, в соломенных шляпках пинцетами мозаику на пол ложут. Под музыку. Разнеженные, исслабленные. Те и порубали этих в капусту. И всю ихнюю цивилизацию в мешки склали и увезли. Одни руины для туристов оставили. А был бы народ-воин — дак они бы тех ворогов сами б нашинковали и любо-дорого кадками насолили. И посейчас бы ишо в термах с веничком парились да Родосу Колосскому бы молились.
Его величество не был знатоком родного языка и истории, а также говорил, жуя. Поэтому слова его ни в чем никого особо не убедили. Кроме воеводы. Который, будучи духовным родственником царя по милитаристской линии, внимал с наслаждением. И не упустил случая громогласно поддакнуть.
— Так точно есть! По правде истины говоришь! А то придут и завоюют. А где армия? Там, где нету. Где конница? Нечем. Где пехота? Никто никак. Пять минут — и всех девок наших с бабами оккупируют. И посевы съедят. И колодцы вытопчут. Армия — она должна каждого до единого мужика в себе быть! А не так, что сегодня шлем напялил, завтра меч натянул, а вчера все бросил и в земле пахаться пошел. Армия — она обязана не только постоянно, но и все время всегда большая. Чтоб потом лысину на себе рвать не надо.
Государь выслушал необычно длинную речь воеводы с вниманием и, благодарно улыбнувшись, чокнулся с ним компотом. Оба милитариста выпили каждый за свое. Царь за то, чтобы страна рождала героев, а воевода за то, чтобы героям было где проявиться.
— Вас послушать — так люди только к тому пригодны, чтоб друг дружке бошки срубать. — надкусив компотную грушу, заметила царевна. Ее высочество, как и ее величество, не особенно ценила в мужчинах воинственность. — Вам волю дай, вы за неделю друг дружку по могилкам-то распихаете. Ты вон, батюшка, днем в каске ходишь, а ночью во сне мечтаешь скорей проснуться и снова каску надеть. Так вот сам ее и носи! А люди пускай себе морковь сеют да на балалайках играют. Им твои забавы неинтересны. Им ведь, людям, не в атаку ходить охота, а по грибы. Не железом острым пыряться, а пашеничку да рожь возделывать. Да и врагов у нас сейчас вроде на горизонте нет. Чтоб армию-то большую держать.
— Будут! — с ходу пообещал государь. Он знал, о чем говорил. С утра голубиная почта доставила странного характера послание от Дурляндского всевластителя. Который, отзимовав, захотел, видимо, пошататься в чужом малиннике. Конкретного объявления войны в послании не было, но в настоятельной форме и в довольно неаккуратных словах предлагалось поделиться частью будущего урожая. Иначе, как явствовало из послания, нежная дружба между двумя странами грозила превратиться в вооруженное взаимонепонимание. А затем, как в тексте было дважды подчеркнуто, "кое-кому придется не здорово, потому что войска у меня вдосталь, тока и надобно, что пальцем на карте ткнуть". Разведка, впрочем, доносила, что за сим грозным выпадом мало чего и кого стоит. Так себе агрессор — взвод нахалов, рота буянов да эскадрон матершинников.
— На полдничек ватрушечек приготовить? Али помясистей чего? Али, может, молочненького желаешь? — матушка-государыня, тонкий кухонный дипломат, сменила опасную завоевательную тему на вполне мирную.
— Молочненького. И помясистей. Скажем, вымя недоенной коровы с картошкой. — сказал шут. Среди его многих способностей была одна редко употребляемая. А именно — умение словами вызывать желудочный спазм. — Лично я, матушка, печеных соплей поел бы. Индюшачьих. Хотя можно и... Али вот, к примеру, конинки в яблоках. Конских. Кизяковая лошадятина, другим словом. Али, коль не сбрезгуешь, хорошо бы похлебочки похлебать. Из паучьих кишок. А еще, слыхал я, в парижские гурманы такое блюдо изобрели — сыр червивый. В потном носке. Посыпается сверху перхотью и подается грязной рукой. А еще вот...
Шут припал к столу и ловко уклонился от выплеснутого на него царевной компота. Зажимая рот ладонью, впечатлительная царевна выбежала из обеденной горницы. Остальные как минимум поперхнулись. Исключая воеводу, который по долгу службы и волею обстоятельств едал в окружении и не такое. Искусственное прерывание обеда наихудшим образом сказалось только на летописце, каковой выскочил из-за стола вслед за царевной, метнулся к нужнику и находился в оном очень долго и громко.
А привычная царица привычно погрозила шуту пальчиком. А приглашенные бояре посмеялись. А царь, хохоча, лицевыми мышцами нечаянно распер изнутри каску и спустя мгновение легко снял ее с головы. А лекарь со щипцами за спиной облегченно вздохнул. А погода на дворе стояла отменная. И вскоре обед закончился. Уступив место массовому поглаживаью животов, ходьбе без цели туда-сюда и легкой дреме в креслах в саду под способствующее перевариванию птичье пение.
В этот день пришло печальное известие. В далекой Британии, истощив в борьбе с вечностью последние свои силы, померла королева-бабушка. Усталый почтовый голубь с креповой повязочкой на крыле опустился на царский двор ровно в полдень. А уже в два часа пополудни вся царская семья, шут, архимандрит, бояре и голландский посол собрались в официальной горнице на скорбные посиделки. Матушка государыня подала на стол траурный пирог с черной икрой, его величество надел по случаю единственный свой британский орден, а шут явился в мятой шотландской юбке.
Немного помолчали в память об усопшей старушке. Потом царь кивнул, и все приступили к трапезе. Самому же царю кусок в горло не лез. Он был лично знаком с той, кого сейчас оплакивало полмира, и это было его личное глубокое горе.
— Скромная такая... Там они, прынцессы-то ихние — бойкие. Едва тока шашнадцать в метрике стукнет — сразу же в койки к гвардейцам лезут. Аль стражника какого на себя в саду опрокинет. Дабы голым образом разговеться. Да так, что садовники потом неделю заместо яблок с веток лифчики да порточки сымают. А она... Сто годов прожила, а ни грешка за ей замечено не было. Рази тока к бокалу когда приложится. На полчасика. По нашим меркам — праведница сугубая. Я так думаю, святой Петр не тока без обыску ее пропустил, но и лично под ручку до Господа проводил. И арфу сам ей настроил.
Государь утер рукавом слезу и, вскинув голову, поморгал. Шут, в наряде которого отсутствовали бубенцы, поднявшись, тоже взял слово.
— Говорят, с юмором у нее до самого конца в порядке все было. Саван на примерку портным принести велела. Посмотрела и говорит : "Я вам женщина или кто? Декольте сделайте. И разрез. И гроб надобно удлинить. Потому как каблуки высокие будут. Ходить на них не могу, так хотя бы уж полежать..."
— Долго. Жительница. Была. — воевода, как всегда говорил четко и коротко. — Очень. Много. Кого. Пере. Жила.