7658.fb2
Росла разделявшая их пропасть, и все труднее становилось находить мосты, на которых можно было встретиться, договориться. В конце концов, на другом, вражеском берегу Терека, староста станицы Надтеречная назвал Дудаева чужаком, всю жизнь блуждавшим по миру, а значит не достойным доверия. Староста сам себя провозгласил президентом, создал собственное правительство и армию, заявил, что силой возьмет столицу и выгонит из нее Дудаева. Первым же декретом, написанным авторучкой, объявил Дудаева в розыск и назвал изгнанником.
Генерал не озаботился бы мятежниками, разгромил бы их армию, если бы не то, что бунт поддержала Россия, с которой он давно уже был в конфликте. Староста-самозванец даже не скрывал, что получает от россиян все, чего пожелает — чемоданы рублей, оружие, бронетранспортеры, танки и даже вертолеты. Хвалился, что если захочет, получит даже подводные лодки и космонавтов.
Россия не сдавалась, хотя все вокруг ломали голову, за что она так взъелась на чеченского генерала, пусть высокомерного, но готового к примирению. Он хотел подписать с Россией трактат подобный тому, который она заключила с Татарстаном и Башкирией. Однако россияне отказались. Они утверждали, что чеченцы подают дурной пример другим, что если им уступить, за ними последуют ингуши, черкесы, калмыки, тувинцы, буряты, якуты и Бог знает, кто еще; что российское государство повторит судьбу российской империи, распадется, перестанет существовать. Никто, однако, и не думал идти по следам Дудаева. Напротив, опыт чеченцев эффективно сдерживал тех, у кого в голове хоть ненадолго мелькнула мысль о бунте.
Не убедительными были и аргументы, что под управлением Дудаева Чечня стала угрожающим России и всему миру центром международного терроризма и преступных организаций. «Правда такова, что настоящие крестные отцы действующих у нас мафий заседают в Кремле» — утверждал Дудаев. Кроме того, в самой Москве совершалось больше преступлений, чем во всей Чечне, а по количеству покушений на политиков и склонности к использованию в политике насилия Чечню опережал хотя бы тот же соседний Дагестан. Наконец в Кремле постановили, что преступлением, за которое следует покарать чеченцев, является несоблюдение ими российской конституции.
Не удались, однако, ни попытки запугать чеченцев, ни шантаж и интриги, ни экономическая блокада. Не удалось также втянуть их в войну. Дудаев не позволил себя спровоцировать ни тогда, когда по соседству осетины при участии российских десантников учинили погромы братьев чеченцев — ингушей, ни когда российские танки время от времени «случайно» заходили на чеченские земли.
Не удался также план свержения Дудаева кем-то из его чеченских врагов. Охотников объявилось множество. В Чечне росло число покушений на Дудаева, попыток военных путчей. Президент выходил, однако, из всех ситуаций живым, а его джигиты с легкостью отбивали очередные атаки.
Наконец россияне вынуждены были признать, что если они хотят избавиться от Дудаева, им придется все делать самим, никто за них это не сделает. Атмосфера в Чечне стала накаляться. Мужчины вывозили женщин и детей в горные селения, а сами возвращались в столицу защищать президента. Война стучалась в дверь, и даже кавказский закон кровной мести не в силах был ее отпугнуть. Тем более, что небольшая, но красиво выигранная война, нужна была российскому президенту для улучшения настроений в обществе и политического рейтинга. Генералы обещали ему взять Грозный в подарок ко дню рождения.
И в самой Чечне хватало таких, которые утверждали, что к войне с Россией слепо рвался Джохар Дудаев; вместо того, чтобы сдержать Россию, любой ценой избежать войны, он дразнил и провоцировал россиян. Говорили, что вместо того, чтобы уберечь народ от беды, он сам ее накликал. Оказался никчемным руководителем, а его правление было катастрофой, и кто знает, если бы не российское нападение, не выгнали бы его сами чеченцы на все четыре стороны из президентского дворца. Его могла спасти — и спасла — только война, которая все перечеркивает, заставляет забыть обо всем, все отменяет.
Война взяла у него жизнь, и сделала своим должником. Как добрая фея, она отобрала у людей память, а его самого навсегда превратила из беспомощного, временами растерянного провинциала, вспыльчивого и странного, в мифического героя, каким он возможно и хотел стать, но понятия не имел, как и какой ценой. Когда он, наконец, все ясно и отчетливо осознал, было уже слишком поздно. Его жена, Алла, вспоминала, что в последние дни Джохар не боялся смерти и не прятался от нее, он знал, что она неизбежно придет, и устал от нее скрываться.
В свое время его считали воплощением безрассудства, человеком, который ни перед чем не остановится, рвется к недостижимому, ставит перед собой невыполнимые цели и задачи, абсолютно не считаясь ни с реалиями, ни с логикой.
А мне он казался довольно обычным и даже несколько провинциальным. Кроме горящего взгляда черных глаз не было в нем ничего от фанатика, если не принимать за фанатизм его врожденной горячности и болезненного честолюбия.
Ничем особым он не выделялся среди чеченских горцев, был таким же, как все. Может, именно поэтому они его так боготворили. Он был горячий и вспыльчивый как все, такой же, как все, сентиментальный, мечтательный, патетический и тщеславный.
Алла, его жена, любила искусство и сама немного рисовала. Мне говорили, что когда Дудаева произвели в генералы, он велел жене нарисовать свой портрет в генеральском мундире. Он не сторонился развлечений и следил за модой. Еще на службе в российской армии ходил с женой на танцы и щеголял умением танцевать модный тогда в России фокстрот. Не избегал застолий и спиртного. Пил, правда, не водку, как другие офицеры, а какие-то портвейны. И то — рюмку, самое большое — две. Не из отвращения к пьянству или из утонченного вкуса, а для того, чтобы обратить на себя внимание, произвести впечатление своей оригинальностью. После пьянок в штабе другие офицеры тайком пробирались домой, чтобы избежать гнева жен. Дудаев же, красуясь перед коллегами, велел себя провожать, нарочито громко стучал в дверь и кричал: «Женщина! Где ужин?»
Был самовлюбленный, но не заносчивый. Обожал, когда им восторгались, сам, однако, не старался демонстрировать свое превосходство. Придавал огромное значение этикету и церемониалу, уважал давно указанные пути и предписанные традицией роли. Такое, по крайней мере, производил впечатление.
Впрочем, во время той первой встречи, он не слишком интересовал меня как человек, а почти исключительно как президент мятежной республики, которая за свою свободу готова была схватиться с противником в тысячу раз более сильным. Имея в распоряжении полчаса, я расспрашивал о текущих делах, о том, чего я пока не понимал, и удовлетворялся ответами, которые несколькими неделями позже тратили всякую ценность, значение и актуальность.
Не интересовало меня, каким он был, меня интересовала его позиция.
В погоне за событиями и новостями мне не раз приходилось приземляться в незнакомом краю, среди незнакомых людей с единственной целью — сориентироваться в ситуации и рассказать о ней. Постоянная спешка и нервы — успею ли? Доберусь ли до нужных людей? Удастся ли отправить репортаж?
Я мчался сломя голову в партизанские штабы, в министерские кабинеты, в офисы разнообразных партий, названий которых давно уже никто не помнит. Приставал к тысячам людей, чтобы узнать их позицию, получить их комментарии по поводу событий, провоцировал их на откровения, что должно было обеспечить мне первенство и эксклюзивное право на правду. Я заполнял записные книжки фамилиями, датами, номерами телефонов, цифрами, обозначавшими количество убитых врагов и проценты голосов, полученных на выборах.
Больше всего я сердился, когда кто-нибудь из местных останавливал меня на бегу, мороча голову историями, которые мне тогда казались бессмысленными. Я вырывался, когда, хватая меня за рукав, они допытывались о сотнях разных вещей; выкручивался, как мог, когда приглашали меня к себе домой, чтобы похвалиться своими детьми, женой, а иногда просто щегольнуть перед соседями знакомством с иностранцем. Они не хотели понять, что у меня нет на них времени, что у меня есть дела поважнее, что я должен все узнать, рассказать обо всем.
Я объездил пол мира, был свидетелем большинства важнейших событий перелома столетий, видел, как распадалась одна из последних империй, видел рождение новых независимых государств, а также бесчисленные войны, в которые они немедленно погружались. Я был свидетелем покушений и выборов, упадков и рождения новых диктаторов, революций и революционных агоний.
Я встречался и разговаривал с людьми, бывшими главными героями исторических событий. Обычно, и это понятно, у них было не слишком много времени на разговоры. Однако, иногда, как мне казалось, они хотели бы сказать что-то еще, что-то большее, чем официальная прокламация, хотели хоть на минуту сбросить маску и выйти за рамки предписанной, часто навязанной им роли. На это, в свою очередь, не было времени у меня, замотанного, опьяненного важностью события. Мы прощались, обещали друг другу, что в следующий раз…, и расходились, каждый в свою сторону.
Остались от этих встреч обрывки записанных в тетради фраз, чаще всего уже обесцененных и ничего не говорящих, в памяти — смазанные лица, иногда фотографии, иногда глубоко запавшее в память первое впечатление. Поспешно сделанные наброски, мало пригодные для того, чтобы на их основе создать о ком-то свое мнение, нарисовать портрет. Это напоминало кропотливую склейку разбитого на мелкие кусочки сосуда. Никогда не было уверенности, все ли частички удалось отыскать, все ли удалось сложить. А если даже изредка все идеально подходило друг к другу, все равно неизвестно, что изначально было связующим элементом.
Со временем новости и события, за которыми я так гнался, отчасти утратили свою ценность. Да, они все еще были важными, но теперь меня меньше интересовало, сколько врагов убил какой-то солдат, и больше — как чувствует себя человек, когда убивает. Менее важным было количество голосов, добытых каким-то политиком на выборах, важнее — почему он так жаждет власти, и как эта власть его меняет. События и новости не утратили значения, но обрели фон, насытились размерами, красками, иногда звуками, запахом, стали полнее и только теперь понятнее, стали действительно важными.
Достаточно было остановиться и прислушаться, как бесследно исчезало былое одиночество, с которым ты оставался один на один в гостиничном номере или в машине. Теперь у меня находилось время на разговоры, застолья и даже на бездействие.
Когда во мне проснулось любопытство и желание поговорить с Джохаром Дудаевым, узнать его не только как президента и бунтаря, было уже слишком поздно. Он погиб от взрыва российской ракеты, наведенной на сигнал его спутникового телефона во время ночного разговора на лесной поляне.
Я не корил себя за то, что, имея такую прекрасную возможность, я даже не попытался его понять. Так бывало с другими близкими или случайными знакомыми, политиками и солдатами, погибшими прежде, чем я разглядел в них людей. Я скорее испытывал обычную горечь от упущенной, неиспользованной возможности, от необратимости и бренности всего сущего.
Я искал и находил Дудаева — так, во всяком случае, мне казалось — в тех, что пришли после него, в Масхадове и Басаеве, его преемниках и наследниках. Если бы не война, вина за которую частично лежала на нем, Аслан и Шамиль, наверное, никогда бы не столкнулись, никогда бы не перешли друг другу дорогу, ба, может, никогда бы друг о друге не услышали.
Они принадлежали к двум взаимно презирающим друг друга мирам, таким разным, никогда и ни в чем не совпадающим. Масхадов воплощал собой порядок, предвидение, рутину, протоптанные дорожки, долг, готовность договариваться, ответственность за каждое слово и каждый поступок, осознание их последствий. Басаев был стихией и хаосом, воплощением отчаянной смелости, желания жить по-своему, иметь все, что пожелаешь, никогда ни перед чем не склоняться, ни в чем не уступать. Любой ценой. Эгоистичное безумие, которое плевать хотело на принятые когда-то, а теперь докучливые обязательства, зато сулило счастье и исполнение желаний. С другой стороны — ответственность и озабоченность последствиями, порожденные чувством долга и верности однажды сделанному выбору. Трудно представить себе большее несовпадение личностей, темпераментов, кодексов ценностей и жизненных позиций.
Но, будучи столь противоположными, они были обречены друг на друга верными и неверными решениями, сплетением случайных событий и непредвиденных обстоятельств. И главным образом, Дудаевым. Это он вплел их обоих в канву собственной жизни, а умирая, оставил в наследство свои недостатки и достоинства, две стороны своей натуры, так несправедливо разделив их, как будто хотел зло подшутить над своими преемниками.
Масхадов принял наследство по-своему. Серьезно и ответственно, внешне ничего не проявляя, ни разочарования, ни радости. Басаев злился, не скрывал, что рассчитывал на большее, рвал и метал в оскорбленной гордости и доводящем до бешенства бессилии, противился навязыванию себе ограничивающей его хоть в чем-то, чуждой ему роли.
Опутанные объединяющими их, но непримиримыми противоречиями, оба ссылались на одни и те же слова и события, понимая их каждый по-своему, часто толкуя прямо противоположно. Масхадов твердил, что Джохар, несомненно, вел бы себя так же, как он.
— Говорят, что я не мог сравниться с ним в смелости, — как-то сказал он мне. Он не любил Дудаева. Впрочем, взаимно. Не похоже также, чтобы они относились друг к другу с особым уважением. Дудаев был горячий, вспыльчивый, часто безответственный, легко поддавался эмоциям. Масхадов же, даже в охваченной революционным безумием стране, оставался непоколебимо логичным, педантичным службистом. Дудаев жил в мире мечтаний, которые он нередко принимал за действительность. Масхадов твердо ступал по земле, не ходил на митинги, не участвовал в бурных дебатах, не поддавался эмоциям, не повышал голоса и даже не улыбался. — Храбрым, воинственным Джохар бывал только внешне, для публики. Только заняв его место, я понял, что он так же как я больше всего боялся войны, особенно войны братоубийственной, которая послужила бы России поводом для нового нападения.
Масхадов утверждал, что знал Дудаева лучше, чем кто бы то ни было, что они были слеплены из одной глины. На исключительное право знания истиной души Дудаева претендовали, впрочем, все, кого с ним каким-то образом свела судьба.
— Помню, как летом девяносто четвертого враги Джохара стали вооружаться, готовиться к войне. Будучи шефом штаба чеченской армии, я ломал себе тогда голову: неужели Джохар окажется трусом? Почему он ничего не предпринимает? Приходил к нему и говорил: сделай что-нибудь! Люди уже над нами смеются! А Джохар, знай, твердит: подождем еще немного, поговорим со старейшинами, может, удастся договориться. О чем тут говорить — я ему в ответ — каждый день отсрочки только ухудшает нашу ситуацию. Только потом я понял, что Джохар делал все, чтобы оттянуть войну. Потом звонил в Москву, просил, умолял, чтобы ему позволили хоть десять минут поговорить с Ельциным. Без результата. Подчиненные Ельцина, наверное, даже не передавали ему, что звонил Дудаев. Джохара это ужасно расстраивало, он говорил, что в Кремле есть люди, которым нужна война. А когда война уже началась, он искал любую возможность ее остановить, — когда Масхадов рассказывал о Дудаеве, его лицо приобретало снисходительное, хоть немного скучающее выражение, а в голосе появлялась терпеливость, которую хороший учитель находит в себе, чтобы в тысячный раз объяснить не слишком прилежному ученику простую задачку. — Джохар был летчиком и генералом, он прекрасно знал, с какой силой нам придется столкнуться, какие бомбы будут сбрасывать на наш край. Сегодня говорят, что я слабак, потому что не расправился с Басаевым, когда он совершил свой набег на Дагестан. А я боялся не Басаева, а новой войны с Россией.
На Кавказе говорят, что если хочешь остановить дикого коня, ты должен вскочить на него и пуститься еще более диким галопом. Конечно, может случиться, что он тебя сбросит, и ты погибнешь под его копытами. Но если ты попытаешься сначала остановить коня, он точно тебя затопчет насмерть. Дудаев, наверное, пробовал бы вскочить на коня. Масхадов же пытался остановить его на скаку.
Встречу с Шамилем Басаевым откладывали со дня на день. Уже все было оговорено, назначено время и место, но каждый раз, когда мы собирались в путь, кто-то громко стучал кулаком в чугунные ворота двора Мансура, Мансур выходил на песчаную дорогу, минуту разговаривал с незнакомцем, потом возвращался, разводил руки извиняющимся жестом.
Я боялся, что Басаев уедет из города, окопается где-то в горах, а там я его не найду, не смогу ни о чем спросить. Каждый раз проезжая по городу, я просил Мансура проверить, не выехал ли он, и хотя бы заглянуть на улицу, где жил Шамиль (на постройку дома, как он сам хвастался, было истрачено четверть миллиона долларов). Через пару лет, когда россияне разбомбили усадьбу Шамиля, Басаев со свойственным ему бахвальством говорил: ну что ж, придется взять в плен пару русских, они мне мигом все отстроят.
Он не афишировал своего богатства, но и не скрывал его. На Кавказе деньги человек имеет не за тем, чтоб их прятать, стыдиться достатка. Наоборот, их выставляют на показ, чтобы другие, менее предприимчивые и удачливые, изумлялись и завидовали.
Когда чеченское правительство надумало собирать с чеченцев налоги, Басаев без ложной скромности объявил, что в первый год после войны с русскими заработал два миллиона долларов. Признался в том, что имеет четыре джипа, подаренные ему богатыми заграничными приятелями. И добавил, что из заработанных и подаренных ему денег себе он оставляет максимум десятую часть, остальное раздает бедноте и нуждающимся, в первую очередь своим партизанам.
Он не раз повторял, что всегда мечтал жить солидно, на уровне, с шиком. Огромные деньги, золотые Ролексы, Мальборо, хорошие машины, красивые девушки. Он любил жизнь, а самым ненавистным врагом и страшнейшим кошмаром для него была скука, серая повседневность, анонимность, банальность. О том же самом мечтало большинство его ровесников, родившихся уже в собственной стране, куда чеченцам, наконец, позволили вернуться из ссылки в Сибирь и пустыни Туркестана. Может, именно поэтому они так отличались от своих отцов и старших братьев, которые, пережив угрозу уничтожения, с благодарностью принимали саму возможность существования, не смели ничего требовать, ожидать большего. Молодые знали насилие и смерть только по рассказам, а потому не испытывали такого пронзительного страха. Мечтали, хотели жить красиво, черпать жизнь полными горстями.
Красочные сны, великолепные планы и большие амбиции разбивались, однако, о вездесущие препятствия, стены запретов, громоздящиеся повсюду, как скалистые горы Кавказа. Бедность, безнадежность, унижение, отсутствие работы, отсутствие денег, отсутствие будущего. Такую жизнь вело большинство чеченцев в горных аулах. Немногим хватило сил и отваги, чтобы вырваться из этого заколдованного круга.
Молодой Шамиль тоже не подавал надежд, что станет смельчаком. Он был из низкого рода, что в привязанной к традициям Чечне, не сулило ничего хорошего. На свет Шамиль появился в хуторе на берегу речки, на противоположной стороне от Ведено, колыбели Чечни. Говорили, что его предки до того, как чеченцы признали их своими, были невольниками — аварцами, осетинами или даже русскими солдатами, взятыми в плен или сбежавшими из царской армии.
В детстве Шамиль ничем особенным не отличался, да и детство у него было не ахти какое. Так же как у трех его братьев и сестры. Не проявил себя ни в школе, ни в армии, где служил даже не солдатом, а просто охранником на аэродроме. Потом пас овец и вместе с отцом и братьями отправлялся в Россию на поиски заработка на стройках.
Старый Салман Басаев, хоть и был человеком низкого сословия, пользовался среди чеченцев уважением за свои твердые принципы и глубокую набожность. Он никогда не забывал ни об одной из предписанных пяти молитв и даже совершил паломничество в Мекку. Известен был так же на всем Кавказе и даже в южно-российских степях как отличный, солидный мастер-строитель. Он был из тех, о ком говорят, что такой из одного камня может построить целый дом.
Когда его четверо сыновей подросли и окончили семилетки, он, как и другие чеченские отцы, брал их с собой в далекие, на самую Волгу, поездки на заработки. Салман со своими сыновьями-подручными строил россиянам дома, коровники, амбары. В памяти жителей поволжских деревень старик Басаев остался, как человек строгий, мрачный, замкнутый, вечно занятый работой и сторонящийся людей. Ни к кому не ходил в гости, никого не приглашал к себе.
Его сыновья, однако, плохо переносили эти каторжные скитания, с их скукой, бесконечной работой с мастерком и бетономешалкой. Единственным развлечением в этих поездках были бесчисленные романы с деревенскими девчатами, свидания в парках под памятниками ветеранам мировой войны.
Первым сбежал Шамиль, самый непоседливый из четверки сыновей. Это отнюдь не было бунтом против воли отца. Именно старый Салман, причем его родственники никак не могли этого понять, утверждал, что его сыновья созданы для лучшей жизни и больших свершений, что они заслуживают большего.
Но Великий Город его мечты, Москва, тоже не принес Шамилю успокоения и исполнения желаний. В университет, где отец велел ему изучать право (чтобы стать милиционером и бороться с преступниками) его не приняли, из института, куда он поступил на агрономический факультет, вскоре выгнали за халатное отношение к занятиям, лекциям и экзаменам.
Его это особо не заботило. Учеба нагоняла на него тоску. Он мечтал не о том, чтобы корпеть над книгами и вечно подрабатывать сторожем в шашлычных или механиком в троллейбусном парке. Не мог найти себе места, метался, хватался за разные дела, чтобы их тут же бросить, сочтя пустой тратой времени.