7674.fb2 Беглец (дневник неизвестного) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Беглец (дневник неизвестного) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Одно время, в самые первые дни, показалось, что настоящего бунта не будет. Власть перешла к новому правительству быстро и почти без сопротивления со стороны старого. Но тут же, как водится у нас в России при любом изменении, всплыли наверх дикость и злоба. Для чего арестовали отрекшегося от трона Николая Александровича с семьей? Он же сам уступил власть. А в газетах, даже в “Новом времени”, тут же принялись недавнего Государя поносить в совершенно лакейском, хамском тоне… И не так уж мирно все произошло, в одном только Петрограде около двух тысяч положили, а сколько по всей стране, и вообразить трудно. Будто мало народу на фронтах убивают… А власти по сей день настоящей нет. Все делят, портфели друг у друга из рук тащат, тем временем остатки хотя бы какого-то порядка и устройства жизни рушатся. Скоро в магазинах и последних припасов не будет, вот тогда питерская и московская улица себя покажет по-настоящему… Германцы тем временем добивают нас везде, где только можно, на одном Стоходе наших убито не то 20, не то 30 тысяч. Вот и “быстрый и победоносный конец войны”, который, как обещали и социалисты, и кадеты, и все прочие, наступит, едва освободится Россия от бездарного самодержца и самодержавия… А откуда бы взяться этому славному концу, если одних генералов с позором изгнали, других и вовсе по каталажкам рассадили, если офицеров солдаты бьют, “как они, черти, нас били”, если мы на войну все деньги без толку просадили и сейчас уж точно последние просаживаем?!

Нет, невозможно об этом думать и писать. Хочется проклинать, а кого? Некого. А потому думать надо лишь о спасении близких и больше ни о чем.

Но сколько ни думай, ничего не придумаешь.

Никогда прежде так не поступал, а тут сказался М-ину крайне утомленным и на границе нервной болезни — в сущности, сказал правду — и попросил, невзирая на то, что в банке работы чрезвычайно много, хотя бы три дня отпуска от занятий. Которые мне тут же и были даны, даже неделя.

Так что завтра в Москву не еду, а остаюсь дома. Надену высокие сапоги с мехом внутри, которые когда-то купил именно для прогулок по дачным окрестностям, и буду бродить по уже талому и в лесу снегу, рискуя провалиться в какую-нибудь грязную яму.

21 марта, 8 часов вечера

Никак не могу опомниться от бывшего сегодня приключения. Славно начались мои вакации…

Хотя на солнце уже совсем тепло, оделся я с утра по-зимнему, в сапоги и крытый толстым сукном старый полушубок. В таком виде отправился бродяжничать и, как всякий русский бродяга, прежде всего начал с ярмарки у железнодорожной станции.

Положительно не могу понять, почему, но у нас в Малаховке не то что революции, но и войны по-прежнему не чувствуется. Разве только в том новое, что исключительно одни бабы торгуют, поскольку мужики призваны. Но продается решительно все что угодно, а в съестной лавке даже и паюсная, на вид свежая икра неведомо откуда взялась, ее здесь и в мирное время не бывало. Хлеба без всяких ограничений можно в булочной купить, и черного, и белого, тот и другой свежий, теплый, тут же и всякие булки. Цены, конечно, не довоенные, но и не нынешние московские, а вполне милосердные. В рядах на лавках разложен разнообразный товар — так как пост, то главная торговля идет соленьями, квашеной капустой и прочим тому подобным, а мяса вовсе нет. И стоя за этими лавками, бабы вежливо кланяются каждому подходящему — здравствуйте, барин. “Барин”! В Москве уже и “господина” не услышишь, все “гражданин”, а то и “товарищ”, будто мы с каким-нибудь проходимцем, как Герцен с Огаревым, клялись в дружбе, держась за руки…

Плохо я устроен: увижу или услышу что-нибудь отрадное, а вместо того чтобы порадоваться, непременно тут же вспомню о безобразном.

Покупать ничего не стал, только один маленький ржаной хлеб за 8 к., такой свежий, что, едва выйдя из рядов, отломил от него кусок и на ходу ел, как мальчишка. Сделалось жарко, распахнул полушубок, пересек рельсы и быстрым, почти бодрым шагом пошел к церкви. При входе недоеденный хлеб сунул в карман.

В храме было малолюдно, служба отошла. Пересекая почти пустое пространство от клироса в левый придел, прошел высокий, с тонкой, сквозящей седой шевелюрой и длинной прямой бородой батюшка. Я поклонился, он благословил на ходу. Мы не знакомы, я прихожанин неусердный и даже не очень стыжусь этого — за всю жизнь стыдно, что ж особо за непосещение храма стыдиться… Поздно.

Взявши рублевых свечей, поставил их к образам и алтарю, помолился коротко и вышел. Поздно, поздно… А если Господь так милостив, что к нему обратиться и в последний миг земной жизни не будет поздно, то и ладно. Сейчас же, в моих страстях и, главное, унынии и даже отчаянии, молитва моя только слух Его может оскорбить.

Из церкви пошел, что называется, куда глаза глядят. Снова пересек железную дорогу, углубился в рощу, по которой извивалась уже почти сухая, усыпанная истлевшими листьями, узкая тропинка среди черного и осевшего снега. Эта тропинка через час примерно ходу вывела меня к оврагу, в который роща сходила. По дну оврага, в узкой щели во льду, тек ручей. Что-то меня подтолкнуло, как когда-то, в молодости, нередко подталкивало на очевидно нелепые и рискованные поступки: я, оскальзываясь твердыми, новыми подошвами сапог, хватая руками ветки, а иногда даже пригибаясь и придерживаясь руками за смерзшийся ледяной снег, спустился в овраг, перескочил в самом узком месте полуоттаявший ручей — и только здесь понял, что выбраться ни на этот склон, ни назад, на тот, с которого спустился, я никак не сумею. Предприятие такое было бы не по силам и молодому, со спортсменскими привычками крепкому мужчине, а не только мне.

После минутного размышления я решил идти вдоль ручья в ту сторону, где, как казалось мне, была станция — авось, где-нибудь либо овраг кончится, либо обнаружится какой-нибудь след цивилизации в виде моста с лестницей. Я пошел и очень скоро понял, что и здесь идти не совсем просто. Никакой дорожки не было, я шел криво, ставя правую ногу на откос, а левой едва не соскальзывая на слабый лед или прямо в мелкую воду ручья. Так я двигался еще с полчаса и уже начал отчаиваться, как будто я заблудился не в подмосковном дачном месте, а в якутской лесной пустыне…

Но тут мне воздалось за слабую молитву: овраг резко повернул, а за поворотом я увидел, что склоны его понижаются и в полуверсте или меньше становятся уже вровень с дном, так что там я уж смогу подняться на поверхность земли. Я ускорил, как мог, шаг и быстро достиг ровного места.

Там, как бывает в жизни вообще, ждала мое упорство дополнительная награда: широкая, хотя давно не езженная дорога, в конце которой видна была, как я подумал, изба лесника. И над трубой ее поднимался дым! Так что можно было рассчитывать на отдых — греться мне нужды не было, я и так от своего путешествия взмок, как загнанная лошадь, — и даже, вероятно, на стакан чаю.

Замечу, что я, в последнее время стараясь меньше употреблять спиртного и ввиду поста, не взял с собою карманную английскую фляжку, которую прежде в свои редкие дачные прогулки непременно брал, заполнив предварительно чем полагается. Так что из припасов у меня имелся только хлебный огрызок в кармане, а я уж проголодался и очень не прочь был чем-нибудь у лесника закусить, что может у него найтись.

Дверь в избу, вблизи оказавшуюся запущенной и почти развалившейся, была прикрыта, но не заперта и тихо хлопала под небольшим ветром. Внутри было сыро и холодно тем особым холодом, который даже летом бывает в заброшенных жилищах. При этом наполовину обвалившаяся печь топилась! Правда, топилась несильно, черно-красных углей было мало. И другие приметы человеческого существования бросались в глаза: тряпки на лавке, явно служившие постелью, большая медная кружка на кривом дощатом столе и рядом с нею криво выстроганная ложка. Кто-то здесь если не обитал, то, по крайней мере, недавно переночевал и недалеко ушел… Но, во всяком случае, стало очевидно, что никакого лесника тут нет, а был и есть где-нибудь поблизости, наверное, какой-нибудь бродяга, скорей всего преступник, которых сейчас и в Москве есть основания бояться, а уж в лесу ничего хорошего от встречи с таким господином ожидать нельзя.

Слава Богу, что, не взявши (еще раз упомяну) фляжки с водкой, которую беру на прогулки обычно, я взял зато с собою, неведомо для чего, револьвер, который не беру никогда. Тут же я его и вытащил, трясясь от страху и пытаясь сообразить, как мне воспользоваться этой маленькой машинкой Веблея, если вот сейчас, как выйду наружу, столкнусь с разбойником. Я и стрелял-то только раз, когда купил… И теперь, через пять лет, забыл, разумеется, как стрелять.

Держа оружие в мокрой от нервов руке, я шагнул к двери, чтобы бежать, но услышал, как на крыльце топают ноги, и застыл.

То, что было далее, имеет отчасти юмористический характер, но делает мне честь как мужчине-воину, потому что вел я себя совершенно в духе Пинкертона. В этой тетради скромничать не перед кем, так что опишу все, как было.

За ничтожные мгновения, которыми я располагал до того, как дверь распахнется и появится кошмарный человек, я сообразил вот что:

первое — если оставаться на месте, то он меня тут же пристукнет, просто рукой, а уж если он вооружен, то и говорить нечего,

второе — если попытаться вырваться, то обязательно столкнешься с ним лицом к лицу, и тут никакой револьвер тоже не поможет,

третье — надо, значит, стать так, чтобы он меня, войдя, сразу не увидел, тогда и у меня, и у моего оружия будет действительное преимущество.

Вот, пожалуйста, никогда я не воевал и даже в гимназии дрался мало, ни к каким приключениям не склонен и вообще, прямо скажем, трусоват, а не растерялся. Видимо, как раз страх и продиктовал мне поведение…

В один миг я без малейшего звука оказался стоящим так, что распахнувшаяся дверь полностью скрыла меня. Человек шагнул в избу и сразу склонился перед печью, сбрасывая на пол охапку мелко наломанных веток, дав таким образом мне половину минуты, чтобы рассмотреть его со спины.

Это был солдат, в разбитых грязных сапогах, шинели с неровными полами и сдвинутой на затылок серой папахе. Когда он наклонился, винтовка скользнула с его плеча и с грохотом ударилась об пол.

Тут же, под этот шум, я попытался ускользнуть в еще не закрытую дверь, но он почувствовал движение и обернулся, не разгибаясь, по-звериному. Так сколько-то времени мы и глядели друг на друга — он в наведенное на него дуло револьвера, а я в его желтые, действительно волчьи, узкие и немного косые глаза…

Если уж я сегодня ударился в Майн-Рида в жизни, то буду последователен и в заметках, а именно — на этом, интригующем месте их прерву, а завтра продолжу с утра. Не перед кем стараться, правда, потому что пишу для печки, но уж просто ради соблюдения авантюрного жанра.

22 марта. 7 с половиной утра

Итак, продолжаю.

Он первым нарушил ужасное молчание (далее, пользуясь своей еще сильной памятью, запишу эту драму почти дословно).

“Что ж, ваше благородие, стреляй”, сказал он, не разгибаясь, и, после этих слов, сел на пол по-турецки, снял папаху, обнаружив рыжеватую стрижку ежом, и отвел глаза в сторону.

Осторожно, не отворачивая от него револьвера (и не зная, что надо сделать, чтобы выстрелить), я приблизился к нему, ногой отодвинул подальше от него винтовку и, подняв ее за ремень, вернулся с трофеем на прежнее место, к двери.

“Мне незачем в тебя стрелять, сказал я только после этого, услышав, как дрожит и отдает хрипом мой голос, я в лесу заблудил и зашел отдохнуть, а до тебя мне дела нет”.

Он, ставши сначала на четвереньки, поднялся и тут же сел на лавку. Худое, немного татарское, как у многих русских, особенно из приволжских мест, лицо его не выражало совершенно никаких чувств, ни страха, ни досады, никакого смущения. На вид ему было около сорока, но простые люди обычно выглядят старше своих лет. Механически он похлопал себя по карманам шаровар, откинув полы шинели, как всякий, кто ищет курева, но, очевидно, вспомнив, что курева нет, успокоился и просто сидел, глядя на меня, но не прямо в глаза, а все немного в сторону.

“Ты дезертир, спросил я, ведь дезертир?”

“Кем же мне еще быть, усмехнулся он, разве не видишь, ваше благородие?”

“Как же ты с винтовкой и в военном бежал и сюда пришел?”

“А я из вагона ночью соскочил, как нас на фронт везли, здесь неподалеку и соскочил, совершенно уже спокойно, будто рассказывая своему товарищу, ответил он, ночью сюда пришел и третий день здесь”.

“А ешь что?”

“Сначала запас какой-никакой был, он показал на пустой заплечный мешок, валявшийся у печи, который я принял за простую тряпку, а уже вчера кончился, так сегодня ночью хочу на станцию пойти и съестную лавку немного почистить. Еще хотел зайца застрелить, так с непривычки не попал, какой из меня охотник, да и стрелять опасаюсь, услышат”.

Что меня толкнуло, не знаю, но я бросил его винтовку к своим ногам, сунул руку в карман, достал недоеденный хлеб и, сделав один шаг, положил его на стол перед солдатом. Он сгрыз кусок в миг, держа у заросшего редкой рыжей щетиной подбородка ладонь, потом ссыпал с нее крошки в рот и только потом посмотрел на меня — уже прямо в глаза.

“Благодарствуйте, господин, сказал он, а то уж подводить живот стало и в голове карусель”.

И опять настало молчание, только теперь мы молчали не минуту, как при знакомстве, а долго. Что я мог сказать ему? Рассказать о своих терзаниях, найдя наконец человека, которому все можно открыть и которому деваться некуда, так что будет слушать? Так ведь он не понял бы ничего. Если же он рассказал бы мне о своей жизни, то и я бы ничего не понял, какая его жизнь простая ни есть. Что я знаю о крестьянской жизни в Саратовской или Царицынской губернии, чтобы понять ее истинные тяготы и ужасы? Может быть, и у него даже какая-нибудь романтическая история есть, вроде моей, да ведь он рассказать о ней человеческими словами не сможет, а я не распознаю в ней никакого романа…

“Ну, вот сбежал ты, дезертировал, разве это хорошо, сказал наконец я и сам удивился, чего это вдруг решил ему мораль внушать, а ежели так все побегут с фронта, так ведь германец сюда придет, что тогда будем делать?”

Он снова похлопал себя по карманам и досадливо сморщился, вспомнив, что курево кончилось. Все еще не сводя с него револьвера, я вынул из кармана коробку папирос и бросил ее издали на стол. Схвативши подарок с большей жадностью, чем хлеб, он тут же закурил, удивительно ловко чиркнув откуда-то извлеченной серной спичкой о голенище сапога. Выпустив первый дым, он закрыл глаза и так сидел долго, на лице его сделалось почти счастливое выражение. Наконец, не открывая глаз, он ответил.

“Пусть приходит, сказал он спокойно и твердо, как говорит человек, давно убежденный в верности своей мысли, разве они, когда придут, всех убивать будут или провизию всю отберут? Они мне ничего не сделают, и семья моя (он сказал “семья”, сделав ударение на “е”), даст Бог, жива будет, разве германец до Астрахани пойдет? Ему там делать нечего, он Питер возьмет, Москву возьмет, Керенскова с генералами повесит, а более ему здесь делать нечего будет, он и уйдет обратно. Мне германца не страшно, когда он победит, то я открыто пойду к себе, рыбу буду ловить и жить без беды”.