7674.fb2 Беглец (дневник неизвестного) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Беглец (дневник неизвестного) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Вот бы и во всей России научились все партии и классы так жить, удерживаясь от обид ради мира! Вместо этого, по слухам, кое-где в деревнях уже опять крестьянские шайки нападают на имения…

Так что же делать? Уже который месяц твержу себе этот вопрос, с тех пор, как стало ясно, что выжить здесь частному человеку, да еще с несамостоятельными домочадцами, в видимом будущем не удастся. Что придут и сразу убьют, так это еще не самое страшное, что может быть. Лишь бы всех вместе, и собак тоже — за чем, полагаю, дела не станет, это уж у мужичков так водится. Страшно мучений, голода в доме, которому не смогу препятствовать, медленного и болезненного умирания нездоровых, немолодых людей. В нашей домашней богадельне самая молодая — горничная, так и ей порядочно за тридцать.

А о другом уж не говорю. Приказчик рассчитывает пенсион от Мюра и Мерилиза получать, комнаты сдавать студентам… А будет ли Мюр и Мерилиз, будут ли студенты?! И останется ли сам их домик с уездным мезонином, не спалят ли его, к примеру, хитровские босяки, “освобожденный” народ… И помочь я ей никак не смогу, даже если бы имел средства и возможности. Как можно помочь замужней женщине, как она может принять мою помощь? Или пойти в Мюр и Мерилиз, дать ему мешок денег “от неизвестного”, как Монте-Кристо какой-нибудь? Так он, будучи порядочным человеком, не возьмет, еще и заподозрит что-нибудь… Да и нет у меня этого мешка, вот в чем дело! Нет мешка для нее, нет мешков для домочадцев, а скоро не то что мешков, но и кошелька не будет, и счет опустеет…

Письма от сына приходят аккуратно раз в месяц, будто нет никакой войны и российских безобразий. Ничего интересного он, надо признать, не пишет: сам здоров, невестка наша здорова, дела идут удовлетворительно, на две недели ездили развеяться — в Италию, а там пароходом на остров Капри, совершенно дикое, но прелестное место… Что ему отвечает жена, не знаю, а я пишу в таком же духе, без изображения наших бедствий. Зачем его расстраивать, да он и не поймет всего, уехал три с лишним года назад. И после каждого его, а особенно своего письма чувствую, как он делается все больше чужим человеком. Был ближайшим, а теперь будто еле знакомый.

Необходимо, совершенно необходимо составить хотя бы какой-нибудь план действий. Пусть он будет ошибочный в деталях, но план нужен обязательно. Я не могу смириться с тем, что не только пропадут, но даже пострадают мои близкие. Это делается настоящей психической манией, и я вполне натурально боюсь лишиться рассудка. А никакого плана все нет и быть не может. Самое малое, что надо сделать, — отправить как можно дальше, а лучше всего за границу, жену, отпустить с благодарностью и щедрым расчетом прислугу и самому отправиться следом за женою, и тихо где-нибудь доживать. Но для выполнения этого надо, раньше всего, денег, и денег много, гораздо больше, чем у меня есть, и даже больше того, что можно выручить, продав дом. Да кто его сейчас купит? Расцвет спекуляций прошел, еще можно было бы на хороший дом в Москве покупателя найти, но на дачу в Малаховке охотник вряд ли сыщется… И, главное, все равно денег было бы недостаточно на всю жизнь после.

Сколько ее будет, никто не знает, а если пошлет Бог длинные годы?

И даже в самом удачном случае, если как-то образуются средства, предположим, продам дачу хорошо, то как уехать? В Ригу и далее? Неизвестно, будет ли сообщение через неделю, не то что через месяц или больше. В Финляндию? То же самое. Самым простым образом — в Крым, как прежде думал. А разве Крым не Россия, и не будет ли и там спустя время то же самое, что в Москве? Совет незабываемого дезертира, верившего, что до Астрахани ничего не достанет, совет бежать в провинцию — это по существу совет верный, бежать надо, тут мы единомышленны. Но в какую провинцию? В Омск, в Хабаровск? То есть по своей воле в Сибирь… Так и она может понадобиться власти “простого” народа, там каторгу обязательно снова сделают через год-другой, как укрепится новая деспотия, для бывших “эксплуататоров” и лишних “революционеров”. Значит, и там до нас доберутся, да и не хочется в Сибирь.

Остается одно: во-первых, изобрести, как сохранить банковскую наличность, в ней и моя существенная доля есть, так, чтобы даже при банкротстве или экспроприации, которые теперь обычны, получить весьма порядочную сумму, и, во-вторых, найти путь, как жене с горничной и собаками уехать на эти деньги хотя бы в Ригу, а после уж и далее… И самому, управившись со всем, оплакав разлуку и с несчастной моей любовью, и с не меньше несчастной родиной — следом.

Поздно уже, третий час ночи. Последнюю стопку выпью — и попытаюсь спать. Вряд ли удачно…

1917, 11 мая

Казалось, что хуже быть уже не может, а оно все хуже и хуже.

Сегодня с Н-евым вместе вышли из банка относительно обычного рано — в пятом часу. По такому событию решили заглянуть куда-нибудь поужинать. В разговоре, который иногда делался криком, потому что невозможно обычным тоном говорить из-за грохота экипажей на Лубянке, а особенно гудков автомобилей, незаметно дошли до Камергерского, там обосновались в маленьком, европейского толка заведении, прежде нам неизвестном, наискосок от новопостроенного Общедоступного театра. Здание неизбежным образом декадентское, но привлекательное, не могу не признать.

Ужин заказали не слишком обильный — оказывается, у Н-ева, как и у меня, совсем испортился аппетит, ест мало и без всякой радости, совершенно все равно, что. Так что спросили только закусок и по телячьей котлете, бутылку красного удельного (а уж уделов-то нет!), ну, и водки по рюмке, другой, третьей — сразу, чтобы после служебного дня отпустило.

Любопытный Н-ев человек. Знаю я его двадцать с лишним лет, как пришел на службу в банк. Он вызывает у меня симпатию, однако я отчетливо вижу в его личности некоторые черты не совсем привлекательные, хотя и не отталкивающие, поскольку ни для кого не вредные.

Он бесспорно умен и даже очень умен. Судит о жизни и людях ясно, резко, при этом всегда снисходителен, потому что не обольщается. Видит все как есть, от этого извиняет почти все, кроме самой очевидной непорядочности, которой сторонится, но если нет выхода, кроме как сказать прямо резкость, — скажет. Такое поведение, особенно снисходительное отношение к слабостям, позволяет мне мысленно обвинять его в цинизме, но это обвинение мне представляется в нынешние времена не слишком серьезным. От цинизма никому никакого вреда нет, напротив, цинизм есть оборотная сторона ума и терпимости, ее, то есть терпимости, теория. Как же не быть циником, если признавать греховность человеческую естественной? А что она естественна с адамовых времен, так это мы не сами придумали…

Словом, я цинизм Н-ева вижу, но строго не сужу, не мне судить. Я с ним почти во всех мнениях согласен (или он со мной?), только он более склонен надеяться на благополучный исход, чем я. Даже в нынешние, и, на его взгляд, ужасные времена его не оставляет надежда, что все как-нибудь повернется к лучшему. Если же я привожу неопровержимые доказательства скорого светопреставления, на какие доказательства я большой, по общему мнению, мастер, то он заключает просто: “ну, вы правы, да слава Богу, что нам уж недолго мучиться, а дети молодые, сил много, справятся”. При этом он сам моложе меня на два года.

Такая, относительно моей мрачности, легкость в отношении к событиям объясняется, я думаю, сравнением обстоятельств его и моей жизни. Женат он на очень богатой женщине из хорошего купеческого рода, так что не только его доходы составляют основу существования, а ее дома по всей Москве и капитал, хранящийся в самых крепких банках Европы и даже Америки. Что не мешает Н-еву быть заметно прижимистым… Две дочери-погодки, семнадцати и шестнадцати лет, еще в гимназии. Семья крепкая, несмотря на то что супруга, носящая явные следы большой красоты, взбалмошна и по теперешнему купеческому обычаю меценатствует направо и налево, устроила у себя салон, где принимает богему и даже модных политических шутов. Из-за этого у них бывают споры и настоящие ссоры, поскольку Н-ев эту сволочь так же презирает, как я. Но очевидно, что Н-ев все еще в жену влюблен, и потому они быстро примиряются в любом случае.

Не понимаю, зачем он продолжает служить, вместо того чтобы уже давно обратить все имущество в деньги и увезти семейство в какую-нибудь Швецию или еще дальше. При настоящих деньгах это не было бы трудно, нашелся бы какой-нибудь тайный путь. Тем более удивительна его нерешительность, что он постоянно говорит о желании бегства, мы и в этом с ним сходимся, он и желательное убежище называл уже не раз — именно Швецию. Но не пытается даже… Остается допустить одно: не хочет, пока возможно, покидать Россию, к которой мы оба питаем ту самую “странную любовь”. Пока возможно… А кто знает, возможно ли пока или уже поздно?

Просидели мы в ресторанчике до восьми часов вечера. Обо всем переговорили — и о делах банка, согласившись, что в последние дни стало заметно преимущество тех, кто берет со счетов и даже вовсе их закрывает, перед вкладывающими, и о всеобщей свистопляске, постоянном уличном разбое, распаде армии и бессовестном “братании”, о безвластии, в котором все большую силу забирают совершенно уголовные Советы рабочих и солдат, где верховодят социалисты-революционеры и какие-то вовсе авантюристы, называющие себя “большевиками”, даже о погоде, которая позавчера устроила тоже “свержение проклятого режима” — на Николая весеннего был снегопад и ветер такой, что телеграфные столбы валил… Говорили, плакались друг другу, не решили, конечно, не только мировых и российских проблем, но и даже не договорились, следует ли немедленно обратить внимание М-ина на опасное оживление расходных операций. Вроде бы и следует, а, с другой стороны, он разве сам не видит? И что мы ему предложим — немедленное банкротство? Надо бы еще подумать…

Рассчитались после долгого ожидания — официанты бастуют, повара и женская прислуга, говорят, тоже, так что не совсем понятно, кто нам котлеты жарил и тарелки мыл. А подавал и деньги получал какой-то солидный господин, по виду хозяин. Неловко было на чай ему давать, но взял с поклоном.

Пошли на Театральную извозчиков нанимать, мне к вокзалу, Н-еву на Остоженку. И как раз напротив Благородного собрания дорогу перегородили двое очевидных хитровцев — оборванные, распахнутые, пьяноватые и наглые. Раньше в таком приличном месте их встретить было ни в какое время невозможно, а теперь чего удивляться… Все, что было в обществе дрянного, поднялось со “дна”, одних дезертиров газеты считают до полутора миллионов, а сколько уголовных из тюрем сбежало! Мы и не удивились, но оба — я почувствовал, что и Н-ев тоже — порядочно перепугались. Те двое, на счастье, были без ножей в руках, но кто ж знает, что у них в карманах, да и драться с ними двум приличным господам в весенних пальто и круглых шляпах неловко… Фонари горели через один, и народу в этом самом оживленном по вечерам месте было немного, представления в театрах только начались.

“Поделитесь, господа, табаком”, сказал один из бродяг грубо, резким треснутым голосом и глядя поверх наших голов. Я достал почти полную коробку хороших папирос, которые, купив гильзы и асмоловский табак в Столешникове, сам набиваю, и протянул ему всю коробку со словами “кури, братец, в удовольствие”. Тут была моя ошибка: дать надо было рукою две папиросы и не говорить ничего. И ведь вот понимаю я это, пусть немного, но зная характер народа, а не вспомнил… Другой оборванец, не тот, который просил, взял коробку и сунул ее за пазуху рубахи. А тот, который просил, перевел взгляд ниже и, упершись глазами в глаза Н-ева, сказал: “а ты, товарищ, что дашь?”. Тыкание, “товарищ” и прямой вопрос “что дашь” уже предвещали более серьезные неприятности, чем потеря коробки папирос.

Но Н-ев оказался тут молодцом. Он порылся в кармане редингота, вытащил две или три рублевых бумажки вместе с монетами и все это из своей горсти, не глядя, высыпал просившему, который механически подставил обе ладони ковшиком. А Н-ев слегка тронул его за плечо, отодвинув с дороги, другой рукою взял меня под локоть и в два шага вытащил на Театральную, где ярче светили фонари, ожидала седоков толпа извозчиков, занявшая весь проезд, и даже ходил какой-то странный полицейский — с шашкой и большой револьверной кобурой, в шинели городового, но в студенческой фуражке без кокарды.

Здесь мы с Н-евым выкурили, чтобы вернуться в равновесие, по маленькой голландской сигарке, которые он всегда курит, и, взяв извозчиков, простились. В одиннадцатом часу я был уже дома, отпустил спать кухарку, которая ждала меня с ужином, и вот теперь заканчиваю записывать приключение, которых пока со мною по нынешним временам бывает немного — не сглазить бы. Хочется выпить перед сном рюмку, поскольку не могу, как всегда, никак закончить, начавши, но постараюсь воздержаться.

12 мая

Сегодня с утра, когда я пил (конечно же, холодный) кофе, вошел в столовую дворник. Сразу же распространился запах с утра поработавшего физическим трудом человека — пота и свежести в одно время. Он встал возле двери и молчал. “Что-нибудь стряслось, Матвей, спросил я, что ты хочешь сказать?” Помолчав еще минуту, он пробормотал что-то почти неслышное, я переспросил и услышал вот что: “Надо мне, барин, ехать домой”. Я не сразу понял смысл его слов, но на последующие мои вопросы он только повторял все то же “ехать домой”. В конце концов я уяснил, что он собрался уйти от нас и вернуться в свою рязанскую деревню, где не был, я думаю, лет тридцать. Поначалу все мои попытки понять, почему и зачем он принял такое решение, не привели ни к какому результату, Матвей только твердил одно и то же “надо ехать домой”. Но все ж таки, окольными вопросами, мне удалось добыть из него короткий рассказ: в деревне все родственники померли, осталась хорошая изба и хозяйство с двумя коровами, за которыми пока смотрит по доброте соседская баба, так что надо ехать и вступать в права наследования.

Признаюсь, я обрадовался. Одним подопечным у меня станет меньше, при этом он уйдет не в нищету, а во вполне достаточную жизнь, так что совесть моя будет чиста, а забот уменьшится. Идет лето, печей топить не надо, двор, конечно, зарастет бурьяном и придет вообще в беспорядок, так и Бог с ним, не до благоустройства. А к зиме, к холодам и снегу, как-нибудь положение образуется, найду другого дворника, если еще будет требоваться. До новой зимы еще дожить надо…

Жалованье я ему не задолжал, но на прощание и в благодарность за десятилетнюю службу дал триста рублей, заботливо отсчитав пятерками для его удобства. По нынешним ценам за дворницкую работу это немного… Он поклонился, я неожиданно для себя самого его обнял. Кончается жизнь, вот часть ее уже кончилась… Жене он, сколько я смог понять, сказал о своем решении еще вчера днем. Видимо, она не слишком огорчилась, во всяком случае, легла вечером спать, не дождавшись меня, чтобы предупредить и обсудить положение, и сегодня утром раньше моего отбытия на станцию из спальни не вышла. Покинул нас Матвей уже в мое отсутствие.

По дороге в Москву размышлял, сможем ли мы обойтись одной горничной, если я решусь рассчитать и кухарку. Можно было бы положить ее работу на горничную, платя той еще половину кухаркиных денег, по нынешним безработным временам она, должно быть, согласилась бы. Но куда пойдет кухарка, которая прослужила у нас тоже полтора десятка лет и состарилась у плиты? Она, сколько я знаю, вовсе одинока. В богадельню? Так ведь и там места, верно, не найдется… А кухарки сейчас и молодые и сильные вряд ли нарасхват.

Впрочем, покуда еще у нас до прямой нужды не дошло, так что вовсе без прислуги оставаться рано.

День в службе прошел быстро, некогда было дух перевести, не то что размышлениям предаваться. Банковское дело, еще недавно никак не страдавшее от окружающего безобразия, на глазах расстраивается, полагаю, что и у других дела не лучше нашего — вкладчики выбирают все подчистую, при этом требуют золотых десяток и ропщут, когда мы отказываем — мол, не можете золотом выдавать, так объявляйтесь банкротами. А золото мы норовим отправить в подвал, в собственную наличность, а оттуда берем для необходимых расчетов процентные бумаги и ассигнации. В сущности, мошенничество… Впервые в своей деятельности чувствую себя шулером.

Погоды стоят грустные и светлые — прозрачные дождики и тепло, но не слишком. Гроз нету.

Сейчас не стану пить водки на ночь, а выпью всегда имеющийся у нас в наличии отвар пустырника, который употребляет жена, отчего и проводит в спальне половину суток — дремлет, просыпается, снова дремлет… Завидовать тут нет настоящих причин, но я завидую. После пустырника, возможно, и я сегодня высплюсь. Устал.

19 мая

Все бастуют и требуют такой оплаты, что скоро крючник на речной пристани будет богаче меня. Что может казна? Только давать в оборот новые бумажные деньги, и этим пустым деньгам уже счет не на миллионы, а на миллиарды. И это российский рубль, тверже которого до войны никакой франк или фунт не стоял!

В конторе, за чаем, который пили в его кабинете, беседовал с Р-диным. Начал он, по обыкновению, фиглярствовать, рассказывал шутки об армянах и евреях, а после вдруг сделался серьезным и спросил, что я думаю о так и не решенной задаче с нашей наличностью. Я сказал, что думать тут нечего, надо ее отправлять в Швейцарию, пока есть хоть какая-то вероятность провезти ее туда. “Риск велик, возразил Р-дин серьезным, не свойственным ему тоном, пропадет, так мы все нищими останемся”. “А что ж банк, отвечал я, или вы его уже вовсе со счетов скинули?” Он молча пожал плечами, потом наклонился ко мне через стол, едва не сбросив чашки, и произнес шепотом: “банкротство, неужто вы не видите, что нам банкротство неизбежно через месяц, самое большее через два?” На это уж я пожал плечами. Так же шепотом он продолжал: “значит, нам надо о себе позаботиться, а М-ин о себе уж позаботился, я в том уверен”. Не найдя, что ответить, я неопределенно кивнул, на том и расстались.

Выходит, что крах еще ближе, чем я рассчитывал, если уж весельчак Р-дин так серьезен. А он ведь товарищ управляющего, следовательно, знает что-то, мне неизвестное, относительно того, как “М-ин о себе позаботился”. Не означают ли эти слова, что деньги каким-то особым, неведомым мне способом будут отправлены за границу, минуя обсуждение этого способа с нами, а исключительно приказанием М-ина и, соответственно, он будет распорядителем всех этих средств? Между тем, их надо бы в Швейцарии или, допустим, в Англии разложить по отдельным счетам, на каждого из нас в сумме, соответствующей долям…

Нет, не могу поверить, чтобы М-ин, представляющийся мне человеком, может быть, и не совсем искренним, но вполне достойным и порядочным, пошел на такое. Времена подлые, что да, то да, однако ж навряд ли могут и они вовсе лишить чести человека из приличного круга. Да есть и практическое соображение: невозможно настолько тайно вывезти из банка содержимое четырех среднего размера несгораемых ящиков, чтобы ни Р-дин, ни Н-ев, ни, особенно, заведывающий кассами Ф-ов, ни, в конце концов, я ничего не заметили.

К слову: там есть и доля покойного З-ко. Он был одинок, но ведь могут объявиться наследующие дальние родственники. По-хорошему, так его часть должна в любом случае сохраняться здесь до признания судом поступающей во владение банка… Но какой сейчас суд, и сколько надо ждать решения? Как же мы, банковские, то есть, так прежде разумелось, самые что ни есть щепетильные в денежных делах люди, поступим? Будем подавать в суд и ждать его решения, пока все не рухнет? То-то и оно.

Вот о чем часто думаю: отчего даже те, кто всегда любой бунт одобряли, Государя и династию ненавидели, одно только дурное усматривали в российском устройстве жизни, сделались в последние месяцы ничуть не меньшими, а как бы не большими ретроградами и монархистами, чем я? Давно ли многие мои знакомые меня мракобесом и еле не охотнорядцем почитали, даже и в глаза делали такие упреки — мол, как человек, учившийся в университете, может руку целовать пьяному попу и Государя называть Государем, а не деспотом и кровопийцем? При том что я никогда не считал отечественную жизнь идеалом, вполне видел ужасное ее неблагополучие, но лишь боялся того, что анархисты и социалисты сделают все еще хуже. Пишут в газетах, что в нашей, самой нищей среди великих держав стране был самый богатый монарх, считают, сколько он миллионов имел. А стала ли страна богаче без Царя и станет ли? И не потекут ли миллионы вместо царских карманов в социалистические, Керенского, а то и Троцкого? Народ же раньше не досыта ел, а теперь и от настоящего голода недалеко… Всегда любая резкая перемена у нас оборачивалась пролитием большой крови и бескормицей, так откуда же взять уверенности, что впредь так не будет? Войну-то без Царя не покончили, только хуже ведем… И пожалуйста: бывшие прогрессисты и поклонники демократии стали бояться грядущего более, чем я. Из этого я вывожу, что дело подошло к краю.

Днем получено очередное письмо от сына, обыкновенно сухое и спокойное, только с одной особенной припиской: сын рекомендует мне своего товарища, какого-то господина К-ова, которому необходимо со мною встретиться по “нужному для всех”, как выразился сын, делу. К-ов меня сам разыщет… Какие сейчас могут быть “нужные” дела? Вероятно, будет просить поручительства, чтобы взять в банке ссуду под выгодный процент, но я непременно откажу. Возьму себя в руки и откажу. Не та теперь жизнь, чтобы за неизвестных ручаться. Да и ссуд банки, не выключая и наш, сейчас уже почти никому не дают.

И во всех газетах все пишут только про грабежи, погромы и взрывы везде. То поезда столкнутся, то склады сгорят… А как им не сталкиваться и не гореть, когда золоторотцы, бездельники, горлохваты и дезертиры — то есть беглые солдаты, всегда в народе равнявшиеся с разбойниками — правят бал?!

Самое время помереть бы, прости, Господи, но как же страшно оставить зависимых от меня.

20 мая

С утра сильнее обычного болело под грудиной, в верху брюха, будто там горячий камень лежит. Все оно, употребление… А как буду обходиться, ежели и спирта не станет возможным покупать? Это мое главное средство от болезней, хотя, отдаю себе в том отчет, оно же меня и сведет в могилу…

День был обыкновенный, в газетах все одно и то же. Бонапарт наш, “Александр Четвертый” все мечется, как угорелый слепец, по передовым позициям, оказывая поддержку армии поцелуями героев и торжественными, но нисколько не понятными солдатикам речами. А как он уедет, герои снова начинают митинговать, идти ли в атаку или нет резона. Удивительная вещь: при несомненной погибели всего, которая подступила уже вплотную, вид Москвы не слишком изменился. Заметно, конечно, но и то не сразу, на улицах небывалое число солдат и вообще людей в военном платье. А большей частью толпа состоит, как и прежде, из чистых господ, идущих или едущих на извозчиках и в трамваях без какого-нибудь очевидного дела, и мирных простых людей, занятых своими обычными занятиями — метут, торгуют, несут груз… Только ежели войти в житейские дела глубже, почувствуешь неведомые прежде неудобства — официанты все бастуют, за ними, говорят, собираются бросить работу городские дворники. Вот уж тогда будет безобразие!

Но это все несущественное. А как займешься своим делом, то откроется истинная беда. Банк пустеет на глазах, никто ничего не несет, все забирают. А заимствования в других банкирских домах невозможны, все в равном положении, все на мели, да никто никому и не верит, и правильно. Как можно давать в долг под какой угодно процент, когда никакого обеспечения ни у кого нет…

Длинная моя дорога, утром из дому в контору, вечером в обратную сторону, предоставляет мне неприятный досуг для мыслей. Для чего я только переехал когда-то из Москвы на дачу?! Да ведь после кошмара пятого года казалось, что жизнь начинает устраиваться, что будет в ней только все более устойчивости и улучшений. Но не дала судьба России удачи… К отрекшемуся Государю у меня только один счет: зачем мы вошли в войну? О распутинском позоре уж не говорю. Но за кого мы воюем по сей день? За балканских славян? Или за Англию и Францию, которые нам не то что чужие, но даже враждебные, только временно Россией пользуются, как, да простятся мне эти слова, глупой девкой… Эту войну Россия не то что проиграет, она в ней навеки погибнет. Господи, помилуй нас.

Вот что думается в поезде, покуда он летит мимо подмосковного хозяйственного беспорядка, складов и фабрик, мимо редких, но милых лесочков, мимо не бедных, но серых даже в эту прекрасную погоду деревень… Ну, и полезешь, натуральным образом, в карман, вынешь флягу с утешением. Спасибо за прекрасный, нержавеющей стали, сосуд англичанам! Уважаю этот вечно противоборствующий нам народ за умение благоустраивать жизнь, за солидность в обиходе, которая есть лишь буржуазное стремление к удобству, comfortable, а ее некоторые принимают за франтовство…

Сегодня, едучи в восьмом часу вечера поездом домой, попробовал усилием характера остановить размышления о всеобщих бедствиях, но тут же обратился помимо желания к собственным обстоятельствам, которые удручающи по-своему.