7691.fb2
Эн прошлась по мастерской, проговорила с вызовом:
— По-моему, Сталин правильно делал, что продавал картины. Это лучше, чем их прятать. Там, за границей, на них будут люди смотреть.
— Такого я еще не слышал, — сказал Валерий Петрович. — Постороннее мышление… Потому что вы не русская, для вас искусство космополитично.
— Ну конечно, лучше пусть лежит в сундуках, никто не видит, зато мы патриоты. Какие вы патриоты, если никто за границей про русских художников не знает. Ни в одном музее Нью-Йорка вы не найдете ничего русского.
— А вы откуда знаете?
— Я?.. Я была там!
Взгляд его ткнулся в нее и словно расшибся, но жаркая волна несогласия несла его, не давая остановиться, впервые Эн удалось зацепить его.
Они схватились в споре, не заметив, что Кирюша застонал, его вырвало прямо на пол. Пришлось уложить его на диван. Эн стащила с него ботинки, принесла воды.
— Почему ему все? — рыдал Кирюша. — И талант и вы, этот сукин сын еще хочет выглядеть порядочным. Что я скажу чехам, Эн? Уговорите его. О господи, как меня мутит, это из-за тебя, Валерка. — И он уныло матерился.
Валерий Петрович отсылал ее домой, она не ушла, пока не подмыла пол. Открыла окно, обтерла потного Кирюшу. Делала она все это ловко, быстро, уверяла Валерия Петровича, что без всякого отвращения, дело житейское, и, шагая по улице, она улыбалась и дома продолжала работать, готовить ужин с той же летучей улыбкой.
XXI
Теплоход вышел на простор Ладоги. Волны не было, вечернее озеро лежало спокойное, до самого горизонта зеркально-гладкое.
Редчайший случай, как сообщил по радио голос гида. Тьма никак не наступала. От воды шел свет молочно-сизый, мелкие облака отражались на водной равнине как серебристые льдины, и теплоход надвигался на эти льдины, ломая их, а они снова всплывали. Ничего нельзя было сделать и с отражением бледной луны. Вода была прозрачна, чистое ее дыхание заполняло все пространство. Вода пахла водой, ничем другим, и это было хорошо, потому что запах чистой воды никогда не надоедает. Так же как вкус хлеба, как вид неба. Воздух продувал Эн насквозь, проходил через поры ее тела. Ее куда-то несло, она послушно отдавалась потоку, стараясь ни о чем не думать. Зачем она поехала? Сказала, чтобы узнать тайну портрета. Посмотреть Валаам, Кижи и вызнать про портрет. Причина достаточная. Ничего другого она не имела в виду. То, что произошло потом, было случайностью. Кому-то она объясняла свои поступки, приводила причины, оправдания, и этот кто-то пока что не возражал.
Прекрасно было это бледное небо, белая вода, дальний берег, отороченный черно-зеленым лесом. Тишина, прочный покой. Она радовалась тому, что может воспринимать эту красоту, в которой не было прошлого, не было будущего, была лишь огромность настоящего, которой люди пренебрегали.
Несколько парочек стояли вдоль борта на палубе, любуясь светлой ночью. Эн вдруг увидела среди них любовников. Их можно было узнать по тому, как они оглядывались, старались уединиться, счастливо вполголоса говорили. Неподалеку от нее у трапа жалась друг к другу немолодая пара. Наконец-то они могли побыть вдвоем, не урывками, а несколько дней и ночей насладиться своей тайной любовью. Эн благословляла их, так же как тесную свою каюту, пропахшую табаком, невкусный ужин в ресторане, бедный буфет, — все открывалось ей как дар незаслуженный.
В каюте было тепло. На ее койке по-прежнему спал Валера. Курчавая голова его свесилась, голые ноги в темных волосах торчали из-под простыни. Лоб его разгладился, рот был полуоткрыт, он вкусно посапывал. Эн сидела на откидном стульчике, разглядывая его влажное лицо, по которому пробегали смутные отблески сновидения.
Человек этот вдруг перестал быть чужим. Произошел не просто акт, как называл Валера, — произошло то, что в Библии называется “она познала его”. Она узнала его тело, его ласки, его мужскую плоть, но вместе с тем и что-то еще, часть его существа вошла в нее, это и было — познать.
Когда-то с ней случалось подобное… Валера был совсем другим, Андреа низкорослый, Валера большой, Андреа молчалив, этот разговорчив, она уже в курсе его работ и того, что творилось в запаснике, художническая музейная жизнь была ей понятна, интересна, то же, что делал Андреа, было и непонятно, и закрыто на замок.
…Они ушли в зеленые холмы Итаки. Андреа заснул прямо на горячей траве, она сидела перед ним, вот так же разглядывая его спящего, с поджатыми коленями. Но ведь и то было прекрасно, и тогда было счастье, зачем сравнивать, она была благодарна и за ту далекую, отдельную от этой жизнь. Эн верила в Бога, но тот, перед кем она оправдывалась, был не Господь Бог, а нечто такое, что, по ее представлению, следило за нею, укоряло за плохие мысли и поступки, грозило ей, к нему она обращалась перед сном, оправдываясь, давая обещания. И сейчас она доказывала, что все правильно, что она имеет право на это утешение после смерти мальчика, единственную милость, которую даровал случай, она благодарила судьбу за это новое чувство, удивляясь и не веря. Еще недавно, еще по дороге в порт, она испытывала любопытство к самой себе, наблюдала за собою, не видя никаких признаков волнения. Она не могла не понимать, для чего ее пригласил Валера в этот трехдневный рейс. Она шла на это, она была из тех женщин, которые выбирают сами. Валерий Петрович ей нравился, но что-то останавливало ее, какая-то его настороженность. Он не спросил ни разу, кто она, что у нее за семья, хорошо, что Кирюша спросил, как ее звать. Возможно, это была деликатность. Возможно, отстраненность таланта, занятого собой. Он всех вовлекал в свой мир, другие миры были ему чужды.
Эн имела превосходную зрительную память. Все картины Валерия, которые он показал, она запомнила, его несомненный талант был неудобен, его трудно было с кем-то сравнивать. Насчет гения Кирюша преувеличивал, в чем-то, однако, Валера был необычен. Ее последнее время окружали гениальные физики, гениальные математики. Проверить это было невозможно, через несколько лет некоторые оказывались посредственностями. Валерия Петровича она смогла оценить сама.
…Валера потянулся, открыл глаза. Эн смотрела в окно. Он сделал знак, чтобы она не обращала на него внимания, торопливо оделся, выскользнул из каюты, вскоре вернулся с альбомом. Эн уже нырнула в постель, нагретую его телом. Он попросил ее снова встать у окна и сделать, как он сказал, лицо святой грешницы. Эн попробовала, но ничего не получилось, ей хотелось спать.
Наутро Валера сказал, что у него не выходит из головы вчерашнее ее лицо. То, что было до этого, он не вспоминал, как будто от всего вечера и ночи осталось только ее лицо. Он сделал несколько набросков, и все было не то. Ему не давал покоя сюжет покинутого рая. Валяется огрызок яблока, Адам и Ева уходят изгнанные. Адам в тоске, а Ева счастлива. Сюжет мог получиться и другой, ее ночное моление само по себе картина — женщина, которая благодарит Господа Бога за сладость совершенного греха. Его не интересовало, чему она на самом деле молилась, он ее ни о чем не спрашивал, ему достаточно было того, что он придумал.
Монастырь, церковь она осматривала рассеянно. Облизанные волной камни, огромные гранитные плиты спускались в прозрачную воду. Трава, кривые сосенки — все на острове выглядело диким, и цепкость этой небогатой северной природы, живущей не напоказ, скрытыми своими страстями, и скромные запахи ее и краски — все требовало пристальности. Глаз Валеры подмечал молодые сыроежки, рыжую россыпь лисичек, ягоду морошку, незнакомые Эн радости здешних мест.
Они провели на этом острове не три часа, а часть жизни, прекрасную пору их любви.
После обеда они сидели на палубе, Валера рассказывал про здешние места, про языческие предания о Перуне, который молнией прогоняет злых демонов, отворяет облачные скалы, потом перешел на судьбы художников двадцатых — тридцатых годов, их поиски, находки. Эн смотрела на его заросший черной щетиной подбородок, небритость шла ему, если бы они жили вдвоем на этом острове, он ходил бы с черной бородой, с длинными кудрями.
Она заметила, что он ждет ее оценок, согласия, одобрения. Она не привыкла к такой роли. Смешно было бы, если б Андреа советовался с ней о своих работах и замыслах. Ее мнение ничего для Андреа не могло значить. Без него она как бы ничего из себя не представляла. Она вдруг увидела себя со стороны за последние годы, с тех пор как они расстались с Винтером, как она из любовницы стала женой, или, как тут называют, домашней хозяйкой. Она вспомнила слова Винтера: “Как вы там будете? Он там найдет замену куда удобнее”.
С Валерой она неожиданно приобрела уверенность. Он считался с ней как с судией, чуть ли не как со специалистом.
Иногда, следуя женскому инстинкту, она подкусывала его, это было в ее характере — немного подперчить отношения.
— Ты добиваешься, чтобы твоих заключенных выставили. Хорошо, их выставят — чем ты будешь обольщать своих посетительниц? Сейчас любуются твоими выпадами. Ты борец. А тогда у тебя ничего не останется.
Он коротко хохотнул, сказал вызывающе:
— Ну, кое-что останется.
— Кое-что есть у всех.
— Я думал, что тебе понравилось.
— Для начала было неплохо, — сказала она холодновато.
Она смотрела на бегущую волну. Джо говорил про женщин: “Они не понимают, что надо уступать, но не полностью, не на обе лопатки, огонь борьбы не должен гаснуть”.
— Ты был женат? — спросила она.
— Дважды.
Одна была искусствовед. Она тащила все время его на путь истинный. Рыдала над его картинами, заявляя, что они не способны поднимать массы на большие, благородные дела, обогащать их духовно. Вторая была радиожурналистка. Красавица. Ей нужна была веселая жизнь, банкеты, вернисажи, наряды, поездки за границу, все это получила у бывшего приятеля Валеры, благодаря ей он стал писать портреты жен начальства.
Рассказывал Валерий без злости, подтрунивая и над собой. Эн все больше нравилось его небрежное отношение к своей жизни. Впервые она сталкивалась с такой бесхозяйственностью. При всем его тщеславии он не умел пользоваться своим талантом. Он только писал и ничего другого не делал. У него не было ни одной выставки — почему?
— Да ты что! — изумился он. — В магазине-салоне меня несколько раз ставили на продажу и сразу снимали. Теперь начисто запретили. На годовые выставки уже десять лет не допускают. Меня никуда не допускают. Ты первая меня допустила.
Эн поморщилась и принялась потрошить его жизнь, установив, как она и предполагала, что продавать свои картины он не умел. Было несколько коллекционеров, которые ценили его, но больше клянчили, чем покупали. А иностранцы? Иностранцы приходят, они бы рады, так ведь жалко им продавать. Похоже, что они спекулировать будут. Он не скрывал, что побаивается с ними иметь дело, рано или поздно наступают неприятности. Для него продать за границу — все равно что бросить картину куда-то в бездну. Даже звук от падения не донесется.
В этой стране все боялись иностранцев, надо было терпеливо вразумлять того же Валеру, что за границей прекрасные ценители, знатоки живописи, что его картины, попадая туда, заживут новой жизнью то ли в частных галереях, то ли в богатых домах. Надо продавать и продавать. Со временем можно будет там собрать выставку его картин, появится каталог, возникнет имя. Даже если он не уверен в себе, следует попробовать.
— В себе я, может, и не уверен, — сказал Валерий Петрович. — А в работах своих — уверен!
Она сказала, что тоже уверена, что надо действовать, что он ленив, апатичен, что надо утверждать свое искусство; чего он боится?
— Боюсь влюбиться в тебя, — необычайно серьезно отвечал он, блестя смеющимися глазами.
Эн не давала ему отшутиться. Она допытывалась, выспрашивала, не стесняясь быть назойливой. В конце концов, никого не может обидеть интерес к нему, к его делам и нуждам. Тем более что Валерий Петрович отвык от такого внимания. Он свыкся со своей безвестностью, отчасти даже гордился тем, что числится чернорабочим в музее, что его как бы скрывают, держат на полулегальном положении. Собственно, он даже не испытывал ущемленности, ему не мешали работать, писал что хотел, общался с такими же запрещенными, да еще с прошлыми мастерами авангарда, которые лежали в запаснике, они помогали ему держать форму, жалованья ему хватало на краски и для брюха… Она высмеивала его скромность: может, это робость, боязнь выйти на свет божий? О нем почти не слыхали, у кого она ни спрашивала, все пожимали плечами, зачем он избрал себе такую участь, его работы могут произвести сенсацию.
С каким-то неожиданным упорством она старалась прошибить его благодушие. Один раз ей удалось его растревожить, он признался, что с юности мечтал побывать в Италии. Русские художники всегда посещали Италию. Бродить по музеям Флоренции, Рима, видно, уж не придется. Опечаленно он окинул взглядом низкий топкий берег вдали, красные бакены на холодной воде, вытянул ноги, откинулся на полосатую спинку шезлонга.
— Смотри лучше, какой роскошный закат нам готовят, — сказал он, — а ты все про будущее. Давай жить тем, что имеем. Я имею закат и рисую его. Я имею тебя и все время рисую тебя. Я не знаю, есть ли ты в будущем.
Перед ней предстал человек, не понимающий своих возможностей, замкнутый в свою странную живопись, необычное видение окружающего. Закат был для него росписью на холсте неба. Вид озера с пустынными островами, бедными черными избами он видел как большое полотно, зарисованное аккуратным реалистом, ему же хотелось порвать эту унылую картину посредине, чтобы реальностью стала дыра и в ней обнаружилось другое существование…