7691.fb2
— Иначе станет известно, что было на теплоходе… Что было в мастерской.
Эн взяла чашку, не торопясь вылила кофе на ковер, повертела чашку в руке, вдруг размахнулась, запустила ею в стену так, что чашка разлетелась вдребезги.
Николай Николаевич вскочил, выругался, но Петр Петрович коротким жестом остановил его.
— Ничего страшного. Дмитрий Иванович Менделеев советовал: бейте посуду! Тем более это казенная. — Он с удовольствием хохотнул. — Разрядились? Итак, я вас спрашивал, можете ли вы что-то нам посоветовать. Мы вышли на вас потому, что ничего другого не имеем. Поверьте, нам неприятно копаться в ваших похождениях. А как иначе вас заставить?
Петр Петрович откинулся в кресле, стал разминать пальцами новую сигарету. И сразу заговорил Николай Николаевич, они сыгранно перекидывали разговор друг другу.
— Вообразите, что все раскроется. Жена такого человека — любовница какого-то бездарного мазилы, осужденного общественностью. Ведь не постесняются называть вас… знаете, как у нас в народе…
Ее взгляд обратился к Николаю Николаевичу, который хотел сказать, что она обыкновенная шлюха, потаскуха, несмотря на все ее испанские и прочие языки, херувимское личико, породистые ноги, надменность. Все равно курва, курва, какую бы прекрасную незнакомку из себя ни строила. Любой бабе Николай Николаевич выложил бы не раздумывая, а тут не мог перескочить.
— Если разразится скандал, Михалев отшатнется от вас. Он ведь трус. Напугается так, что вас и на порог не пустит, — сочувственно говорил Петр Петрович. Что-то располагающее было в его рыхлой, мягкой фигуре, в прокуренно-желтых больших руках. — У вас тут ни родных, ни друзей. Вы совсем одна-одинешенька. Порвется с Андреем Георгиевичем. Что вам делать? Вы все ж подумайте. Не решайте с ходу.
Эн открыла сумочку, посмотрела в зеркальце, погладила пальцами под глазами.
— Что будет со мной, это у вас рассчитано. А что будет с Андреем Георгиевичем, вам известно?
— Знаете, как писал наш поэт Есенин, — сказал Николай Николаевич, — “да, мне нравилась девушка в белом, но теперь я люблю в голубом”. Женщина приходит на смену женщине, и все быстро зарастает.
— Вы не рассматривали такие варианты: он повесится, утонет, убьет меня, покончит с собою и со мной…
— Ой, не надо, не пугайте нас! — воскликнул Николай Николаевич с преувеличенным ужасом. — Страшно слушать.
— Вы плохо его знаете. Вы не изучили как следует свой объект. Он самолюбив. Болезненно самолюбив. Он может выкинуть бог знает что, любой поступок. Когда он сломается… Вы его сломаете этим…
— Лучше о себе подумайте, — перебил ее Николай Николаевич.
Она не взглянула в его сторону, она обращалась исключительно к Петру Петровичу:
— Ему не до работы будет, он ее вообще может забросить. Такое с ним уже было.
— Когда, где? — заинтересовался Петр Петрович.
— В Штатах. Его довело ФБР.
— Вы что же, нас с ними равняете? — возмутился Николай Николаевич. — Ничего себе!
— Он впал в прострацию, было страшно, вы бы видели…
Воспоминания вырвались из той запретной тьмы: его рыдания, его голова, прижатая к ее коленям, вздрагивающие плечи. Петр Петрович заметил, как отчаянно задергалась жилка в углу ее глаза, он внимательно наблюдал за тем, что происходило на ее лице, как перехватило у нее дыхание, еще немного — и она сдастся. Он перегнулся через стол к ней.
— А теперь ваше упрямство его погубит. Не нас вините, вы будете виноваты. Вы, только вы, от вас все зависит сейчас… — тоном гипнотизера внушал он ей ровным тихим голосом. — Анонимки, телефонные звонки, подозрения… Зачем? Из-за глупых ваших предрассудков. Ради чего вы губите и себя и его?
Сочувствие его звучало искренне. Она должна была согласиться. У нее не было выхода, ей некуда было податься, повсюду ее ждали бесспорные доводы. За много лет здесь все было отработано. Каких только отговорок не придумывали сотни мужчин и женщин, которые тоже пытались увернуться. Давно были известны предельные возможности их сопротивления.
— Поймите, Анна Юрьевна, глупо ссориться с машиной. Я могу что-то смягчить, но не более. Наше учреждение — машина, неумолимая, как рок, бездушная часть системы. Вам еще повезло, у вас есть моральное оправдание. Никто не смеет вас упрекнуть в доносительстве. Вы охраняете мужа. Вы исполняете долг. Так выполняйте его и наслаждайтесь жизнью. Вам никто не будет мешать. Информируйте нас, предупреждайте, ничего другого от вас не надо. Устно информируйте.
Ей предлагали выбор. Между покоем и страхом, между счастьем и крушением, все было очевидно, слишком очевидно. Беда ее была в том, что она не умела взвешивать и рассчитывать. Решения приходили к ней безотчетно, откуда-то из глубины души.
Она вдруг попросила водки. Неожиданно для себя самой, но мужчины обрадовались, появилась запотевшая бутылка из холодильника, стопочки, плавленые сырки. Эн выпила не чокаясь, поспешно, не стала закусывать, передернулась и тут же выпрямилась, глаза ее заблестели, она заговорила властно, громко:
— Ваши коллеги потратили много сил, чтобы вытащить нас, переправить сюда. Это было трудно. Они помогли найти нужное место, помогли наладить работу. Это тоже было трудно. Теперь, когда дело пошло, вы хотите все испортить. Защищаете нас от провокации? Ничего подобного. Я заявляю вам: ваши действия будут хуже любой провокации. Я обращусь к вашим московским коллегам. Работать на вас, то есть работать вместо вас, быть вашим агентом, находиться у вас в руках, да? Вот чего вы хотите. А сами? Нет уж, вам поручено, вы и работайте!
Эн вскочила, легкая, гибкая, все в ней напряглось, она ощетинилась, словно разъяренная кошка, готовая на все, чтобы защитить Андреа.
Здешнюю машину, о которой говорил Петр Петрович, она сталкивала с такой же бездушной, еще более мощной московской машиной. Нет ничего болезненней и опасней внутриведомственного скандала. Она не могла знать об этом, ею двигал только инстинкт. Каким-то образом она отбросила все то, что удалось внушить ей. Петр Петрович не понимал, что произошло, где, в чем они просчитались. По всем правилам они загоняли ее в загон слаженно, аккуратно, и вдруг, когда дверца должна была захлопнуться, она очутилась на свободе.
— Ничего другого я вам не скажу, и пожалуйста, больше меня не вызывайте, я не приду.
В ней было что-то незнакомое — материал, который Петру Петровичу еще не попадался. Она обрела неожиданную уверенность и просто предупреждала их. Не мудрено, что это возмутило Николая Николаевича. Как это не придет, на то есть законы для советских граждан, силком приведут.
— Между прочим, я не советская гражданка, — сообщила Эн.
— А чья же вы подданная? — осведомился Николай Николаевич как можно язвительней.
— Я не подданная, я американская гражданка.
— Были.
— И остаюсь. Тот, кто родился в Штатах, остается американским гражданином пожизненно. Имейте в виду, — впервые она удостоила Николая Николаевича взглядом, посмотрев на него как на назойливую муху, — если я обращусь в американское консульство, то это будет из-за вас.
Петр Петрович принужденно засмеялся.
— Господь с вами, Анна Юрьевна, только этого нам не хватало. Американцы вас добром не встретят. Знаете, пролитого не соберешь.
Он провожал ее по лестнице вниз, придерживая под локоть, говоря доверительно:
— Мы, конечно, привыкли, что нас боятся. Это у нас от сталинских времен. Не учли мы, что в вас еще многое осталось от другой вашей жизни. А вот нашего страху у вас не накопилось. Но, как говорят, еще не вечер, слава богу, этим не кончатся наши отношения.
— Ваша ошибка в другом была, — сказала Эн.
— В чем же, Анна Юрьевна?
— Вы не разбираетесь в женщинах.
Она шла не разбирая дороги. Ее колотило. Ей хотелось прислониться, прижаться к стене, озноб бил ее. Увидев прицерковный садик, она зашла, опустилась на скамейку, вцепилась руками в сырые перекладины. Тупо уставилась на старинную ограду. Стволы чугунных пушек, связанных длинными цепями. Она никак не могла успокоиться. Прохожие оглядывались на нее. Тогда она поднялась на паперть, вошла в сумерки собора. Здесь было тихо, безлюдно. Горели тонкие свечи. Мерцали оклады икон. Желтые язычки пламени слабо высвечивали лики незнакомых русских святых. Присесть было негде. Ноги подгибались, она обессиленно опустилась на колени. Холод каменных плит успокаивал. Слезы катились, обжигая глаза, и вдруг хлынули сплошным потоком. Она прижалась лбом к камню, рыдания сотрясали ее, больше она не сдерживала себя. Вместе со слезами уходила боль и то душное, что не давало дышать. Слезы лились и лились, внутри все омывалось, слезы согревали ее, дрожь утихала. Она плакала горько и сладостно.
Большие строгие глаза, вопрошая, смотрели на нее со всех икон. Беззвучно она молилась им всем сразу, умоляя дать силы, ибо силы ее кончились, она не понимала, как она могла выдержать это испытание, потому что на самом деле она боялась их, все время боялась, безумно боялась. Больше всего боялась, что они увидят, почувствуют, как она их боится. Самое страшное было впереди, неизвестно, что они еще придумают, удастся ли ей в следующий раз устоять. Ей не с кем было посоветоваться, некого просить о помощи. Все вокруг оказалось чужое, она была одна среди чужих. “Господи, дай мне силы, — просила она, — не позволь мне пасть, ты мне помог сегодня, помоги еще. Я виновата, но не оставь меня…”
Назавтра она все же позвонила Валере, позвонила из уличного автомата, сказала, что надо встретиться немедленно, лучше всего там, где они встретились в первый раз, только не внутри, а у входа. Он никак не мог взять в толк, где именно, потом догадался: “У Русского музея?” Она вынуждена была сказать: “Да, у Русского”.
Моросило, дул холодный ветер, они долго ходили по Михайловскому саду.
— И про теплоход им известно? — переспрашивал он. — Какая гадость! Все испорчено. Я придумал одну вещь написать, теперь не смогу. Что за жизнь! Я так и знал. Я тебе говорил, что нельзя с иностранцами связываться.