7691.fb2
— Фомичев отнесся к этому серьезно.
— Ты знаешь, почему набожные евреи носят на голове кипу или шляпу? Они признают, что есть что-то выше их. Есть кто-то и повыше Фомичева.
— Будь как будет. Пусть судьба решит за меня. Так легче.
Потом она говорила о том, что ей с Валерой, конечно же, хорошо, но, в сущности, они ведь и не жили вместе, с ним придется начинать как бы заново, начинать третью, нет, уже четвертую жизнь. Девичество, Роберт, Андреа и Валера…
Она будет вспоминать этот сумрачно-холодный город, несчастный и нежный, полный таинственных уголков, заброшенных особняков, где в нише полуразрушенного фасада вдруг видишь остатки прекрасной мозаики, облупленные фигуры каких-то древних греков. Бесчисленные мосты, мостики, каналы, протоки. За эти годы она исходила весь Васильевский остров, Петроградскую сторону, набережные Фонтанки, Мойки, заходила во дворы, проулки. Когда Валерий писал свои петербургские фантасмагории, она была его гидом. Конские головы, узорные ворота, балконные решетки — город был набит следами былой красоты; ее глаз выискивал в заснеженных улицах изящные безделушки, она радовалась своим находкам одинокой радостью путника… С какой-то неестественной четкостью запомнится ей и этот сырой вечер в Летнем саду. Каждое слово, весь разговор с Джо, малейшие подробности сохранятся в ее памяти — коротко стриженный затылок Алеши с глубокой ложбинкой, красные уши Андреа, зеленоватые сумерки сада, а за высокой решеткой, над Невой — золотое вечернее небо. И как Андреа втолковывал Алеше: “Ты считаешь, что Россия — большая жопа Европы, а я все же думаю, что она член Европы, детородный член”.
Валера тогда писал свою серию “Боги”. Там был изображен сад, отдаленно похожий на Летний, мраморные боги в пиджаках, плащах, шляпах толпились вокруг обнаженной женщины. Гранитный постамент. С него она и обращалась к богам. На второй картине — спины и затылки уходящих из сада богов. Из прекрасного сада, где остались пустые постаменты; боги в плащах, юбках, брюках покидали его. Листья облепили их мраморные затылки и мраморные ноги. Обнаженная женщина напоминала Эн, она хотела следовать за богами и не могла.
“К сожалению, выяснилось, что я до сих пор люблю его, — говорила она в тот вечер Джо, — я была жестока с Андреа — зачем? Я думала, что не нужна ему, я не понимала, что вошла в него и он перестал замечать меня, как не замечают собственного сердца”.
“Продолжай, — требовал Валера, он писал под аккомпанемент ее рассказов, — еще, еще, — просил он, — про то, как тебя вызвали”. Странно, но текст заявления, которое попросили ее написать, она плохо помнила, обыкновенное заявление, шариковой ручкой, с просьбой разрешить выехать повидаться со своими детьми, обращается впервые, соскучилась, обязуется не нарушать подписанных ранее обязательств…
Все произошло поспешно, бестолково, Эн даже не успела ни с кем толком попрощаться. Она надеется вернуться, так она сказала советскому вице-консулу, который встречал ее в Нью-Йорке. Он предупредил: госпожа Картос может сделать это в любое время, если только не перекроет себе дорогу назад какими-либо враждебными акциями.
Появление Эн в Нью-Йорке прошло незамеченным. На сей счет, как говорили, существовала договоренность с ЦРУ. Она сняла себе квартирку неподалеку от Валеры. Когда в 1987 году он приезжал со своей выставкой в Москву, Эн с ним не было. К тому времени В. Михалев стал известным художником — две монографии, в Париже альбом с рисунками; был там и снимок Эн, она стояла у окна с распущенными волосами, слишком молодая, Кирилл утверждал, что это монтаж.
XXXVI
О сибирском житье Картоса сведения скудные. Известно, что власти встретили его приветливо. Отвели солнечную трехкомнатную квартиру, обставленную новенькой немецкой мебелью. Окна выходили в парк, дом был правительственным, из серии “дворянское гнездо”. Прикрепили машину, выдали пропуск в спецмагазин и спецстоловую. Андреа сделался достопримечательностью города: залетная птица заморского оперения, кроме английского говорит еще и по-гречески и по-испански, что, как всякое излишество, свидетельствует о европейском блеске. Временная опальность притягивала к нему внимание, начальство не противилось, потому как понимало: товарищ Картос попал к ним транзитом, рано или поздно, после того как получит академика, его заберут в столицу. Дамы за ним ухаживали с удовольствием — мужчина одинокий и приятный.
Коллектив института оказался слабеньким, больших работ здесь не вели, привыкли исполнять то, что поручали, а поручали им лишь то, к чему они привыкли. Оборудование допотопное, зарплата аховая, помещение ветхое, холодное, линолеум в коридорах дырявый, даже лампочки без плафонов. Сотрудники — народ милый, тихий, занятый своими огородами и садовыми участками.
Андреа несколько раз собирал их, пробовал заинтересовать проблемами искусственного интеллекта. Он пришел к выводу, что, создавая искусственный интеллект, необязательно имитировать человеческий мозг. Следует искать новые подходы. Его внимательно слушали, задавали вопросы, иногда дельные, но на этом все и кончалось. Охотников заняться этой проблемой всерьез не нашлось.
Начальник второй лаборатории, Савельев, в открытую говорил, что народишко здешний отсырел. Молодежь, кто поспособнее, норовит податься в центр, в крайнем случае в Новосибирск. Вот и он, Савельев, в свои сорок лет оставил диэлектрики и переключился на огурцы, ныне заслуженный огородник. Картос прочел две его работы, напечатанные в местных “Трудах” лет десять назад. Обещающие были работы, Савельев не продолжил их, а теперь все заросло.
Пассивность сотрудников удручала Андреа. Семинары проходили скучно: отбывали, подремывая, ждали, когда отпустят. Однажды он все-таки сорвался, наговорил обидных слов, обозвал деградантами. Сидели, виновато опустив головы, никто не возразил, разошлись молча. Он задержал Савельева. Савельев не оправдывался. И остальные сотрудники встречали его замечания виновато, не спорили. Он тыкал их в научные отчеты, приготовленные кое-как, лишь бы сдать.
Он убедился, что интерес людей вызывало другое — надо было консервировать овощи, заготавливать травы для чаев, закладывать на зиму картошку, доставать кирпич, мел для дач и садовых домиков. Мелкие заботы жужжали повсюду, забираясь в пространство рабочего дня, и отогнать их Картос не мог. У кого-то болели куры, проблему куриных хворей обсуждали повсеместно, горячо, с помощью специальной литературы. Копали погреба. “Определить оптимальную глубину погреба — это тебе не схему рассчитать”, — писал Андреа в одном из писем Джо.
Местная жизнь не совпадала с прежней жизнью Андреа. В Н-ске укрыться было негде, приходилось посещать юбилеи, свадьбы, являться на приемы, торжественные заседания, активы, сидеть в президиумах. Одинокий директор института, брачного возраста, чем дальше, тем больше волновал женскую часть населения. Андреа засыпали предложениями помочь по хозяйству, ему давали кулинарные советы, наносили визиты с дарами — соленья, печенья. А тут еще уговорили по случаю приобрести катер и выезжать по озерам и протокам на рыбалку. Красота прозрачных сибирских рек захватила его, было блаженством плыть вдоль диких обрывов, природа была тут могучая, с красой извечной, пахучей. Зимой его утаскивали на подледный лов. Закутанный в овчину, Андреа часами просиживал посреди белых просторов озера. Мысли об интегральных схемах посещали его все реже…
Он писал Джо:
“Ум мой постоянно очищается. Я начинаю видеть, что люди ходят на службу не ради высоких целей, они растят детей, ловят рыбу, любят, ссорятся, жизнь как таковая для них дороже работы. Развитие микроэлектроники никого особенно не волнует. Я со своей идейностью выгляжу здесь посторонним. Я был упоен предназначенностью, своими машинами, а ведь ничего от них не останется, прогресс все сожрет. То, что мы делали, станет позавчерашним обедом. А я пожертвовал всем… Мне недавно приснилась Эн, и я увидел то, с чего у нас началось: обольстительный шрамик у нее на скуле, след нашей общей строительной горячки на Итаке… Не знаю, удастся ли нам дожить… Сколько ни думал, придумал лишь одно: прогресс — это увеличение срока человеческой жизни. А все остальное — успехи техники, науки, политики — не понять, лучше от них человеку или хуже.
Дома в деревнях здесь деревянные, каждый дом пахнет теплым некрашеным деревом, запах этот смешивается с запахом реки. Вернусь в Москву — все исчезнет: и запахи и сомнения; опять помчусь — куда, зачем? Знаю, что не нужно, и знаю, что не вырваться мне, не изменить свою жизнь!”
Поздней весной Савельев повез Картоса к себе на садовый участок. На шести сотках — больше не положено — стоял ярко-желтый с синим домик, теснились несколько укутанных соломой яблонь, кусты черноплодки, блестел обтянутый запотелой пленкой парник, нежная зелень доверчиво выбивалась на свет, торчали двулистики — знак огурцов, знак моркови, знак кабачков, знак редиски. Савельев разглядывал зеленые иероглифы, и его измятое заботами лицо приняло такое счастливое выражение, какого Андреа никогда у него не видел.
В письме к Джо Андреа подробно описывает участок Савельева: колодец, насос, сколько чего выращивают, систему земледелия, кпд выше китайского, обеспечивает семью Савельевых (пять человек) на всю зиму овощами, вареньем, яблоками. Без огорода, на одно жалованье, не прокормиться. Зарплата — пустые бумажки, здесь ни масла не купишь, ни колбасы, совсем другая жизнь, чем питерская или московская. Савельев повел его по соседям. Такие же участочки, домишки, каждый на свой лад, у кого с печкой, у кого с камином, с электробатареями. Один дом с башенкой, другой в виде гриба, чтобы землю экономить. Вот куда направлена выдумка.
Андреа восхищается изобретательностью владельцев, сетует — на что, дескать, расходуют изобретательность, и снова обрывает себя, вспоминая, с какой гордостью они показывали ему свои достижения. “Они не менее счастливы, чем наши ребята при удачном завершении очередной машины. Несравнимо, да? А собственно, почему? Работа на себя дает этим людям удовлетворение, которого они лишены в институте. Увы, несмотря на шестьдесят лет советской власти, чувство собственности пришло и без всякой агитации запросто одолело социалистическое сознание со всеми его блестящими надеждами, Марксами и прочими первоисточниками. Несчастных шесть соток! Почти каждый выступает на своем участке как творец и созидатель. Минкин, старший лаборант, сказал мне: “Я жил-жил и не знал, какой у меня вкус, а тут вот покрасил свой домик, вижу — безвкусица, значит, что-то проклюнулось!” Для них занятия эти — не мелкие, а насущные. Какое право я имею свысока смотреть? Сегодня жизнь здешнюю облегчают не ЭВМ, сегодня надо, чтобы за зиму картошка не проросла. Боюсь, что и завтра то же самое будет. При этом они себя виноватыми чувствуют, понимают, что институту отдают полсилы. Спорить со мною не смеют. Наши, когда я посылал помогать в колхоз, какой хай поднимали, эти же безропотно едут”.
Сохранилось всего три его письма из Сибири. В последнем Андреа пишет:
“Затягивает меня здешнее неспешное житье. На днях поймал большого тайменя. Удовольствие огромное. Собрались на него. Выпив, я вдруг впервые без просьбы сыграл и спел несколько песен. Об этом узнало начальство, пригласило меня на суаре в качестве менестреля. Я стал отказываться, тем более что приехал Мошков, мы с ним работой занялись, и я как бы шутя условие поставил: приду, если дадите еще несколько садовых участков. И что ты думаешь? Согласились! Но сказали: вы, мол, жаловались на частнособственнические инстинкты сотрудников, а теперь что — сами их поощрять будете? На вечеринке разговор зашел о пережитках капитализма в сознании людей. Кто-то пошутил: дескать, еще пожалеем, что искоренили эти самые пережитки — восстанавливать придется. Шутка начальникам не понравилась, но двадцать участков я таки получил. Земля немереная, а жмутся, один из местных идеологов рассуждает так: “Владелец участка обретает независимость, независимость приводит к индивидуализму, уходу в мир мещанских интересов”. На вид дуб дубом, однако доказал, с цифрами, первобытность такого земледелия, нужно-де передовое, машинное, но другой, не колхозной заинтересованности. Слушал его и убеждался: да ведь он в душе — фермер, дали бы ему землю, кредиты, то-то бы развернулся! Сколько кругом погасших, нереализованных талантов! Русский человек никогда не имел возможности заняться своим делом. Русский народ — это залежи невостребованных талантов. Причем во всех областях. Начиная с математики, кончая музыкой. Их можно сравнить с древними греками. И при этом у меня косный коллектив, не способный выполнить более или менее приличную работу. И при этом тот же Савельев додумался до интегральных схем одновременно с нами. Его группа подошла к ним вплотную. Как водится, никто на это не отозвался. Сам он, когда я ему это сказал, обрадовался. Но никакого огорчения от того, что не досталось ни первенства, ни славы. Удивительное безразличие. Обрадовался своему уму, то есть тому, что самостоятельно дошел, и этого ему достаточно”.
По воспоминаниям, Картос вел себя с женским персоналом осторожно. Официально считалось, что супруга его отбыла за рубеж, развода не было, в анкетах он числился состоящим в браке. Под старый Новый год оказался вдвоем в сауне с тридцатилетней заведующей поликлиникой, заводная, крепкая чалдонка, ее портрет был когда-то даже напечатан на обложке “Огонька”. Как да кто подстроил им эту сауну, неизвестно, но уж раз так получилось, Маргарита потребовала, чтобы Андреа подтвердил свои мужские возможности, иначе она подтвердит слухи о его недееспособности. Такую вот выгодную для Андреа версию она преподнесла.
Легкой связи у них не получилось. Никто не ожидал, что острая на язык, циничная разведенка может, как она сама признавалась, вляпаться. Рита ухаживала за ним, сопровождала его и на рыбалку и на лыжах, внимание ее временами тяготило Андреа, она понимала это и ничего не могла поделать с собой, навела в его квартире уют, стряпала ему вкусно, обильно, он жаловался, что толстеет.
Наконец-то он стал доступен журналистам, и они накинулись на него:
— Может ли машина думать?
— А кто ж еще у нас может думать?
— Удастся ли вам здесь сделать то, чего вы хотите?
— Боюсь, что никто не живет как хочет, разве что дураки.
О себе, о своей биографии Андреа ничего не сообщал.
Наконец одной журналистке удалось раздразнить его, и он разразился монологом, который она полностью опубликовала в местном журнале:
— Поединки с природой? О чем вы? Мы заняты мелкой, скучной работой, к тому же грязной. В ней нет ничего от величия задач, которые она якобы решает. Обычная возня — из-за материалов. Тащат друг у друга, а больше — у казны. Прежде всего спирт — валюта науки. Время уходит на добычу, что, где выменять. Грызня с производственниками. Элегантные молодчики, которые сыплют остротами, спорят о поисках истины, при этом сплошь альпинисты и философы, — выдумка литераторов. Если и попадаются, то это большей частью поверхностные ребята. Природа с нами хитрит, лишь бы не проговориться, врет, притворяется…
XXXVII
В один из своих приездов в Москву Андреа познакомился с проектом работ по волновому воздействию на противника. Режимы должны были обслуживаться системой ЭВМ. Проект сопровождался рекомендациями и рецензиями ученых, среди которых было несколько известных. Непонятно, как они могли вляпаться в явную аферу. Новые лучи якобы и лечат, и убивают, и обеспечивают связь на любых расстояниях. Возможности их всемогущи, они увеличивают всхожесть зерна, они снижают потребление топлива. Эффект неисчислимый. Секретность наивысшая.
На вопросы Андреа академик Фомичев уклончиво процедил: нельзя-де с порога отвергать, чем черт не шутит… Андреа сочувственно кивал и также сочувственно стал объяснять, что столь фундаментальным открытиям трудно найти себе место внутри незыблемого каркаса науки. Физика налагает суровые ограничения на новые силы и поля. Их надо искать снаружи, за пределами обычных условий.
От его менторского тона Фомичев взорвался: нечего его учить. Он всю эту шарлатанщину видит насквозь, лучше Андреа и если ввязался, значит, на то есть причина. Мало разбираться в физике, надо еще разбираться в том, что над физикой. А над ней царят денежки. Да-с, самое что ни на есть пошлое злато. Военные, которые купились на посулы изобретателя и отвалили большой кусок своего пирога, пообещали Фомичеву выделить на его новую лабораторию. Он понимает, что рискует своим именем, но надеется, что его прикроют секретностью. Посоветовал и Андреа сделать то же самое: поддержать проект, пообещать какую-то разработку, а под нее получить деньги для института. Оказалось, что в этом дутом проекте участвуют еще несколько ученых на тех же условиях.
Андреа подумал и согласился.
Впоследствии бумаги, подписанные им, каким-то образом всплыли. На них ссылались, доказывая, что Картос не разбирался в физике, что репутация его преувеличена.
Выборы в Академию наук приближались. Кандидатов оказалось много, на одно место, кроме Картоса, претендовали еще шесть человек. За каждым стояли влиятельные академики, институты, работники ЦК, обкомы. Попытки договориться привели к тому, что за две недели до выборов из семи претендентов остались четверо. Никто из них не уступал. Механизм очередности не сработал, все получилось не так просто, как сулил Фомичев. По настоянию Зажогина организовали группу поддержки Картоса. Он уверял Андреа, что у всех кандидатов есть нечто подобное. Группа обрабатывает академиков — членов отделения, их жен, их детей, их сотрудников, использует любые связи. Убеждают, обещают, раздают подарки, из южных республик везут фрукты, вина — таков обычай, так заведено. Зажогин связался с Савельевым, с Маргаритой, из Н-ска прибыло самолетом два ящика с рыбой. Зажогин готов был развезти ее по нужным людям, но это было бы бестактно; Андреа скрепя сердце отправился по адресам. Поднимался с пакетом, потел, краснел, вручал, бормоча: наловил самолично нашей сибирской рыбешки, попробуйте. К его облегчению, академики принимали пакеты охотно, с шутками, один хитро подмигнул: подарки любят отдарки, не так ли? И тут же вручил ему на отзыв диссертацию некоего Сагдулаева. В тот же вечер к нему в гостиницу явился и сам Сагдулаев, застенчивый мягкий узбек, принес “макет готового отзыва, чтобы вам не затрудняться, зачем мучить себя”.
Позвонил академик Родин, попросил выступить в Доме ученых на юбилейном вечере его друга-профессора, тоже кибернетика. Этого профессора Андреа терпеть не мог, однако отказать было неудобно. Как будто все сговорились использовать Картоса, пока он еще не выбран, пока зависим.
Внешне он держался по-прежнему холодновато, слушая, учтиво наклонял седеющую голову, шутил своим обычным нескладным русским языком, то ли виновато, то ли хитровато — не поймешь. Но все чаще застывал посреди разговора, переставал слушать. Смотрел словно бы издалека. Два человека — Джо и Зажогин — знали, что творилось с ним. Он предупреждал, что больше не выдержит, нет сил терпеть, притворяться, унижаться… “Еще немного, потерпите”, — умолял Зажогин. Джо звонил из Ленинграда, тревожился: раз так трудно, может, плюнуть? Андреа сердился, он не умел отступать, не в его характере сдаваться, это Джо готов смириться с поражением, гнить на вторых ролях, позволять себя эксплуатировать, нет, извините, он своего добьется, академия для него не цель, а средство, рано, рано списывать его со счета… Он орал, не сдерживая себя. В тот раз Андреа много злого наговорил о примиренческом поведении Джо, обвинял его в том, что тот предает их идеалы. Не было никакой логики в его словах, недавно же сам писал из Сибири — как хорошо, дескать, погрузиться в обыкновенную жизнь, сложить камин, заготавливать дрова, самому их пилить, колоть.
Андреа кричал, что он их жертва, что это они вынуждают его идти на унижения, терять порядочность, ему самому ничего не нужно, никакого звания, что Джо, как всегда, устроился за его спиной и первый будет пользоваться плодами, если он, Андреа, станет академиком.
Ночью он позвонил Джо, извинился, сказал, что сорвался, слишком постыдна битва, в которую он ввязался. Ну получит академика, дальше надо будет добиваться возвращения из Сибири, потом добиваться восстановления статуса лаборатории, все истратит на хлопоты, погоню за призраком. Бунта не получилось. Обнадежили, обманули…
Сперва надо было пройти голосование на отделении. Накануне пронесся слух, будто из Совета Министров звонили президенту и выражали сомнения насчет кандидатуры Картоса в смысле политической благонадежности. У отделения дополнительно запросили список его научных трудов, хотя знали — в открытой печати Картос публиковаться не мог. До поздней ночи засиживалась группа поддержки в московской квартире Зажогина, курили, пили кофе, подсчитывали, кто и как будет голосовать, возможны ли варианты и кого бы еще подключить. Картос стискивал голову руками, ходил взад-вперед, вдруг вспомнил, как покойный академик Ландау говорил ему: две трети академиков ничего общего с наукой не имеют, а труды вице-президента Топчиева не более чем размышления о том, что такое автомобиль.
Голосование на отделении принесло победу двум кандидатам, Картосу и старому членкору Расторгуеву. Место же было одно. Андреа попросили уступить, он-де еще успеет, а Расторгуев на следующих выборах не пройдет по возрасту, на что Картос ответил: решать должно общее собрание, а не он единолично. Держался Андреа твердо, но после этого разговора чувствовал себя отвратительно. А наутро в день открытия сессии Академии наук отправился пешком по Моховой в сторону Никитских ворот. В девять утра его уже не было в номере, и где он находился до часу дня — неизвестно, но в час или около того, как свидетельствовал буфетчик, Андреа появился в забегаловке у Никитских ворот. Запомнились его бледность, неверные движения. Подумали, с перепоя, свой, что называется, клиент — запойный. Но заказал он чай. Чай и больше ничего. Шатко донес до стола, опустился на стул. Рядом сидел парень в телогрейке, ел макароны. Разыскали этого парня; оказывается, Картос ему пожаловался: плохо, мол, — и даже сказал, что умирает. Парень не вник: погоди, мол, папаша, доем по-быстрому — и мы с тобой примем по стопарю.