7715.fb2 Бедный Коко - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Бедный Коко - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Как, впрочем, и все остальные в последующие недели и месяцы; так это и осталось, говоря официальным языком, не более чем мелким нераскрытым преступлением. Не могу даже претендовать, что оно непоправимо погубило во мне писателя. Я провел месяц в неизбывной печали – то есть в чем-то крайне смахивающем на брюзжащую жалость к себе, – и никому из знавших, что значила для меня эта книга, утешать меня не дозволялось. Но с собой в Дорсет я захватил не все. Второй экземпляр напечатанных на машинке трех глав оставался в Лондоне, а я обнаружил, что моя память много надежнее, чем я раньше полагал. Ну и за всем этим крылся некий вызов. В один прекрасный день я решил, что мои друзья правы и что Пикока возможно восстановить; и теперь я уже более чем на полдороге к достижению этой цели.

Довольно пресный конец моего приключения. Но я еще не сказал всего, что намеревался. В определенном смысле то, что я написал выше, не более чем преамбула.

Как мой восстанавливаемый Пикок не может стать абсолютно таким же, как тот, который был вырван, фигурально выражаясь, из материнской утробы, так и я не могу быть уверен, что воссоздал события той ночи с полной точностью. Я приложил все усилия, но, возможно, не избежал преувеличений, особенно в передаче прямой речи моего мучителя. Пожалуй, он не пользовался идиотским арго Черных Пантер (или его источника) настолько часто, и я мог неверно истолковать некоторые проявления его чувств.

По куда больше двух-трех мелких искажений или ошибок памяти меня заботит моя неспособность уловить смысл в том, что произошло. Записал я все это главным образом в попытке прийти к какому-то позитивному заключению. Преследующее меня недоумение можно выразить в двух вопросах. Почему это произошло? Почему это произошло со мной? Короче: что во мне понудило этого юного беса поступить так, как он поступил?

Я не могу рассматривать случившееся всего лишь как нестандартный эпизод войны между поколениями. Я даже не могу счесть себя типичным представителем моего поколения и (вопреки тому, что я мог наговорить в первые недели моего бешенства) не думаю, что он типичен для своего – или, точнее, что последний непростительный поступок типичен для его поколения. Они могут презирать нас, но в целом, сдается мне, нынешняя молодежь более чурается ненависти, чем мы в их возрасте. Всем известны их отношение к любви, ужасы общества вседозволенности и прочее. Но лишь немногие замечали, что, обесценив любовь, они оздоровительно обесценили ненависть. Сожжение моей книги, возможно, связано каким-то образом с потребностью – предположительно у обеих сторон – в анафеме. И вот в этом, по моему убеждению, он был далеко не типичен.

И тут возникает энигма – тот факт, что его непростительному поступку предшествовало удивительно мягкое, почти доброе поведение. Когда он сказал, что не хочет причинять мне физическую боль, я ему поверил. Сказано это было без скрытого смысла, не как угроза или парадокс. Он, я практически уверен, подразумевал именно то, что сказал. Тем не менее это никак не согласуется со злобной жестокостью (по отношению к беспомощному пожилому человеку) того, что он сделал под конец. Сперва я был склонен приписать ему холодный расчет. Что вначале он был добр, только чтобы обмануть меня – во всяком случае, с того момента, когда он идентифицировал меня с книгой внизу. Однако теперь я просто не знаю, где правда. Я дал бы очень многое – пожалуй, даже полное прощение, если бы оно было поставлено условием за право задать вопрос – лишь бы узнать, когда он твердо решил сделать то, что сделал. Мой злополучный момент снисходительности в спальне раздражил его, как, несомненно, уязвило и то, как я поставил под сомнение его побуждения в сравнении с теми, которые руководят юными истинными революционерами. Но ни то, ни другое не казалось – и не кажется – достаточной причиной для столь свирепого воздаяния.

Есть и еще одна энигма – явное порицание моего поведения, проскользнувшее у него в самом начале. Тут моя совесть немного нечиста, потому что только на этих страницах я рассказал правду. Полиции и Морису с Джейн я объяснил, что был застигнут врасплох спящим. Никто не винил меня за то, что я не попытался сопротивляться, – в этом напавший и жертва составляли меньшинство в два голоса. Я и сейчас не уверен, что так уж виню себя. Мои сожаления опираются на степень, в какой я верю его словам, что стоило бы мне поднять шум, и он бы сразу ретировался. В любом случае трудно уловить смысл в сожжении моей книги за то, что я не набросился на него. Зачем ему было карать меня за то, что я упростил для него дело? И что в его реальном поведении, в его явно болезненной реакции указывает на то, что сопротивление воспрепятствовало бы финалу? Предположим, я был бы саркастичен, ядовит и прочее… избавило бы это меня от дальнейшего?

Я попытался составить список того, что могло бы вызвать у него ненависть ко мне: мой возраст, моя щуплость, моя близорукость, мой выговор, моя образованность, моя трусость, мое все остальное. Несомненно, я выглядел абсолютным старомодным предком и так далее, но ведь вряд ли все это могло сложиться в нечто большее, чем образ пожилого мужчины, вызывающего смутное презрение. Вряд ли я мог знаменовать то, что он называл «они», «система», капитализм. Я принадлежу к профессии, которая, казалось, внушала ему некоторое уважение – ему нравятся книги, он любит Конрада. Так почему я вызвал в нем антипатию… а вернее, с какой стати он меня возненавидел? Если мою книгу о Пикоке он рассматривал в пуританском свете «Пью лефт ревью»[6], как всего лишь паразитирование на буржуазной надстроечной форме искусства, несомненно, он бы так прямо и сказал. И ведь он даже отдаленно не походил на интеллектуала-марксиста.

Морису и Джейн такое квазиполитическое объяснение представляется наиболее убедительным. Однако я думаю, что они несколько предубеждены из-за семейной травмы, которую причинил им Ричард. Я не нахожу тут ни малейшей аналогии с моим молодым человеком. Он ни разу не причислил меня к «Ним». Не проявил ни малейшего интереса к моим политическим взглядам. Он атаковал нечто заведомо аполитичное – мою книгу.

У меня упорно сохранялось впечатление более развитого ума, чем следовало из его манеры выражаться, как будто он сам понимал, что несет вздор, и делал это, чтобы испытать меня: если я предоставляю ему столько возможностей валять дурака, значит, заслуживаю, чтобы дурака сделали из меня. Однако подозреваю, что это

Должен упомянуть еще одну теорию Мориса: мальчик был шизофреником, и усилия и напряжение быть со мной сдержанным нарастали, пока наружу не вырвалась его скрытая агрессивность. Однако он же и после того, как принял решение, предлагал мне коньяку, спрашивал, не надо ли включить электрокамин. Это как-то не сочетается с шизофренией. К тому же он ни разу не проявил намерения применить ко мне физическое насилие и ничем не показал, что конечная цель – продемонстрировать мне эту свою сторону. Я был связан, рот у меня был заклеен. Он мог бы ударить меня, надавать мне пощечин, сделать со мной, что хотел. Но я убежден, что телесно мне с начала и до конца ничто не угрожало. Атака велась на что-то другое.

Какая-то важная подсказка, я убежден, кроется в его странном заключительном жесте – агрессивно вздернутый большой палец у самого моего лица. Совершенно очевидно, что своего классического значения этот жест в себе не заключал: никакого милосердия оказано не было. Столь же очевидно, он не нес и обычного современного значения «все в полном порядке». Вернувшись в Лондон, я начал замечать, как часто им пользуются рабочие, сносящие здание напротив моей квартиры – зрелище, которое, как я заметил, приобрело для меня определенное болезненное очарование, поскольку мои мысли часто занимали смерть и разрушение. Меня поразило, сколько значений рабочие извлекают из вздернутого большого пальца. Он означает простое «да», когда грохот мешал перекрикиваться; или «я понял, сделаю то, что тебе надо»; кроме того, может довольно парадоксально обозначать и распоряжение продолжать (если, например, он адресован водителю самосвала и держится долго), а также «стой, отлично» (когда коротко поднимается при том же маневре). Но во всех этих его использованиях отсутствует агрессивность. И только несколько месяцев спустя меня внезапно осенило.

Я повинен в небольшом пороке – люблю смотреть по телевизору футбольные матчи. Я не совсем уверен, что именно извлекаю из этого пустопорожнего времяпрепровождения, кроме ощущения интеллектуального превосходства при виде затраты такого количества бездумной энергии на современный эквивалент цирковых зрелищ в Древнем Риме. Но однажды вечером мое внимание привлек игрок, выбегавший из «туннеля» па арену, который показал этот агрессивный большой палец компании вопящих болельщиков на трибуне рядом, и двое-трое ответили ему тем же знаком. Смысл (игра еще не началась) был ясен: мы полны мужества, мы намерены побить противника, мы победим. Отзвук был очень четким. Я внезапно увидел в жесте моего вора суровое предупреждение: решающий матч вот-вот начнется, и команда противника, которую он представляет, твердо намерена выиграть. Он практически сказал: тебе это не сойдет так легко, как ты думаешь. Может показаться, что такое предупреждение имело гораздо больше оснований исходить от меня, чем от него. Но я так не думаю. Сожжение моей работы было просто предварением вздернутого большого пальца. За этим скрывался страх – и уж во всяком случае, злость на то, что в данном матче я выхожу на поле с большим преимуществом. Каким бы неправдоподобным это ни выглядело в тех обстоятельствах, но в некотором смысле я в его мнении оставался носителем привилегированности.

Все это подводит меня к гипотетическому заключению. Прямых доказательств у меня мало, но и те я сам уже подорвал, признавшись, что не могу поклясться в их абсолютной точности. Но я думаю, некоторые его языковые выверты (бесспорно повторявшиеся, если и не так часто, как в моем пересказе) крайне значимы. Например, такое употребление обращения «мужик». Я знаю, оно очень распространено среди молодежи. Но в его применении ко мне проскальзывает ощущение нарочитости. Хотя отчасти преднамеренно оскорбительное, мне кажется, оно прятало и довольно жалкую попытку уравнивания. Оно должно было дать понять, что между нами нет разницы, вопреки различию в возрасте, образовании, среде и остальном. Но на деле оно выражало своего рода признание всего, что нас разделяло, возможно, даже своего рода ужас. Возможно, не так уж абсурдно предположить, что неуслышанное мною («Мужик, твоя беда в том, что ты плохо слушаешь») был безмолвным криком о помощи.

Еще «верно» как вездесущий довесок ко всевозможным утверждениям, которые вовсе его не требовали. Я знаю, что это слово также настолько в ходу у молодежи, что опасно видеть в нем нечто большее, чем пистацизм – бездумное попугаячье подражание. И тем не менее я подозреваю, что это одно из наиболее разоблачающих расхожих слов нашего столетия. Вполне возможно, что грамматически это сокращение от «верно ли это?», а не «верно ли я говорю?», но я убежден, что психологический подтекст всегда ближе ко второму. В сущности, оно означает: «Я совсем не уверен, что я прав». Конечно, это слово может быть произнесено агрессивно: «Только посмей сказать, что я неправ!» Но вот самоуверенности оно означать никак не может. Оно в основе своей выражает сомнение и страх, так сказать, безнадежное parole в поисках утраченного langue[7]. Подтекст – недоверие к самому языку. Люди не столько сомневаются в том, что думают, во что верят, сколько в своей способности выразить это словами. Знамение культурного разрыва. И означает «я не способен» – или «возможно, не способен» – общаться с вами». А это не социальное и не экономическое, но истинное лишение привилегий.

В общении с дикарями крайне важно – во всяком случае, так я читал, – знать, как они толкуют то или иное выражение лица. Далеко не один достойнейший и улыбчивый миссионер погибал потому лишь, что не понимал, что приветствует людей, для которых оскаленные зубы самый верный признак враждебных намерений. Мне кажется, нечто подобное происходит, когда приверженцы «верно» сталкиваются с теми, кто умудряется обходиться без этого copного слова. Было бы, конечно, абсурдностью утверждать, что, добавь я к своим фразам некоторую толику «мужиков» и «верно», ночь завершилась бы совсем иначе. Но я убежден, что роковым столкновением между нами было столкновение между тем, кто верит языку, почитает его, и тем, кто относится к нему с подозрением и неприязнью. Мой главный грех заключался не в том, что я был интеллектуалом, принадлежащим к среднему классу, что я, возможно, выглядел гораздо обеспеченнее финансово, чем на самом деле, но в том, что я живу словами.

Наверное, я очень скоро показался мальчику одним из тех, кто отнял у него тайну – причем ту, которой он втайне жаждал обладать. Это почти гневное заявление, что есть книги, которые он уважает; это явно заветное желание самому написать книгу (показать, «как это по– настоящему», будто убогость фразы не кастрировала ab initio[8] желание, которое выражала!). Этот поразительный парадокс слова и поступка, заложенный в ситуации, – вежливый разговор, пока он обворовывал комнату. Это наверняка достаточно осознанное противоречие в его взглядах; это перескакивание с одной темы на другую… Все это сделало сожжение моей книги, на его взгляд, более чем оправданным символом. Ведь на самом деле сжигался «отказ» моего поколения передать дальше какую-то свою магию.

Моя судьба, вероятнее всего, решилась, когда я отверг его пожелание, чтобы я сам написал о нем. В тот момент я принял это желание за своего рода дендизм, нарциссизм – называйте как хотите. Печатный текст как зеркало для эго. Но я думаю, на самом деле он искал – во всяком случае, бессознательно, – приобщения к магической силе… и возможно, потому, что не мог поверить в ее существование, пока ее не приложили бы к нему самому. В определенном смысле он положил собственную потребность на чашу весов против того, что я назвал давно умершим романистом, и больше всего его, вероятно, возмутило приложение драгоценного дара магии слова, в котором ему было отказано, всего лишь к еще одному неизвестному магу слов. Я знаменовал запертый магазин, элитный клуб, некое замкнутое в себе тайное общество. Вот что, почувствовал он, ему требовалось уничтожить.

Я не утверждаю, что все исчерпывалось только этим, но я убежден, что в этом заключена самая суть. Да, конечно, обвинение всех нас, старых и молодых, кто все еще ценит язык и его мощь, очень несправедливо. В своем большинстве мы волей-неволей делали что могли, лишь бы слово, его тайны и магия, его науки и его искусства смогли выжить. Истинные злодеи недоступны индивидуальному контролю: торжество визуальности, телевидения, учреждение универсального необразования, социальная и политическая (может ли кто-нибудь из античных мастеров языка стенать в своей могиле громче Перикла?) история нашего неуправляемого столетия, и только Небу известно, сколько тут еще действует факторов. Однако я не хочу рисовать себя невинным козлом отпущения. Я верю, мой юный бес в одном совершенно прав.

Я действительно был виновен в глухоте.

Я сознательно дал этому рассказу темное заглавие и непонятный эпиграф. Прежде чем выбрать первое, я испытал его на многих подопытных кроликах. Общее мнение, видимо, склоняется к тому, что «Коко» значит что-то вроде «бедный клоун». Это сойдет для первого слоя его значения, однако я не хотел бы, чтобы его связывали только с одним из двух действующих лиц в рассказе или чтобы все ограничилось таким толкованием. Коко тут не имеет никакого отношения к Коко с красным носом-пузырем и в рыжем парике. Это японское слово и означает достойное сыновнее поведение, должное почитание отца сыном.

Последнее слово останется за моим неудобопонятным эпиграфом, который послужит приговором и отцу, и сыну. Он с печальным предвидением порожден одним из вымерших языков на наших островах – старокорнуолским.

Слишком длинен язык, а рука коротка,

Но землю свою потерял безъязыкий.


  1. занятие (фр.)

  2. спокойно, плавно (ит.).

  3. самый скорый (ит.).

  4. шокировать семью (фр.).

  5. мафиози (ит.).

  6. Новое левое обозрение (англ.).

  7. слово… язык (фр.).

  8. с самого начала (лат.).