77197.fb2
— У нас этого нет, — ответила молодая женщина с нескрываемым презрением. — Но вышла новая песенка, начинающаяся словами:
Нам нет смысла следовать за мистером «Тигром» Мак-Кирком в его дальнейших блужданиях в течение этого дня, до той минуты, когда он постучал в дверь Анны-Марии Доул.
По-видимому, богиня Истра наконец-то направила его шаги на верный путь.
— Это ты, Джимми? — закричала она с улыбкой, открывая дверь. (Анна-Мария не признавала «Тигра»). — Что это значит?
— Выйди в коридор, — сказал мистер Мак-Кирк. — Я хочу узнать твое мнение о погоде… честное слово…
— Ты рехнулся, что ли? — спросила Анна-Мария.
— Да, — сказал «Тигр». — Они весь день твердят мне, что в воздухе весна. Они врут? Или я?
— Боже мой! — сказала Анна-Мария. — Разве ты не заметил? Я почти что чувствую запах фиалок и зеленой травы. Понятно, их еще нет, это только такое чувство.
— К этому я и веду, — сказал Мак-Кирк. — У меня было это чувство. Я сначала его не распознал. Я думал, что это, может быть, зависть меня гложет: я недавно забрел выше Четырнадцатой улицы. Но мой Katzenjammer не говорит мне о фиалках. Он твердит мне твое имя, Анна-Мария. Только ты мне нужна. Мы станем на работу в будущий понедельник, и я буду зарабатывать четыре доллара в день. Ну, решайся, детка! Хочешь, чтобы мы были парой?
— Джимми! — вздохнула Анна-Мария и вдруг исчезла в складках его пальто. — Разве ты не видишь, что сейчас весь мир охвачен весной?
Но вы сами понимаете, чем окончился этот день. Он начался таким блестящим обещанием весенних прелестей, но к концу дня в воздухе появился холодок, и выпало на дюйм снегу, — так поздно в марте! Дамы на Пятой авеню плотно закутались в свои меха. Только в окнах цветочных магазинов можно было видеть предвестников утренней улыбки приближавшейся богини Истры.
В шесть часов герр Лутц начал закрывать магазин. Он услыхал хорошо знакомый клич:
— Алло, немчура!
«Тигр» Мак-Кирк, без пиджака, со шляпой набекрень, стоял на улице, среди снежного вихря, и дымил черной сигарой.
— Donnervetter! — воскликнул Лутц. — Зима опять вернулась.
— Врешь, немчура! — дружески возразил мистер Мак-Кирк. — Теперь весна — минута в минуту.
Перевод Н. Жуковской
— Вот когда можно было узнать человека насквозь, так это во время последней страшной жары, — сказал мне мой приятель, вагоновожатый трамвая № 8606. — Надо вам сказать, что Комиссар Парков и Садов, совместно с Комиссаром Лесного Департамента и Комиссаром Полиции, взяли да и сочинили такое постановление, чтобы впредь до того, как ведающее погодой Бюро не понизит до нормальной температуры воздух, публике разрешалось проводить ночь в Общественных Парках и Садах. Ну и это самое их постановление утвердил еще им Секретарь Государственных Имуществ и Общества Борьбы с Москитами в Южном Оранжуэце, а также Комиссии По Улучшению Быта Деревни. И вот, как только постановление было объявлено, началось настоящее переселение народов из собственных квартир в Общественные Парки. Через десять минут после захода солнца можно было подумать, что в этих парках происходит репетиция комедии с раздеванием. Люди шли семьями, толпами, целыми обществами, кланами, племенами, клубами, и все это шло «наслаждаться ночной прохладой, лежа на траве под открытым небом». Те, у кого не было переносных печей для того, чтобы оградить себя от холода ночью, тащили с собой груды теплых одеял. Они устраивали очаги в сени деревьев, теснились на узеньких дорожках, зарывались в траву там, где грунт был помягче, и, таким образом, в одном только Центральном парке довольно успешно вело борьбу с ночной прохладой до пяти тысяч человеческих особей. Вы знаете, что я живу в доме элегантно-комфортабельно отделанных и устроенных квартир «Биршеба», в том, что стоит над самой высокой частью Центральной нью-йоркской дороги. Когда, значит, пришел к нам в дом этот самый приказ о ночевке в парке, такое поднялось, что можно было подумать, что сразу в двух местах у нас пожар сделался и всем жильцам грозит полная потеря имущества. Все принялись увязывать свои перины, галоши, чайники, целые вязки чесноку, ящики с углем, чтобы хоть как-нибудь в этом самом парке переночевать. Тротуар перед нашим домом, скажу я вам, был что русский лагерь во время генерального наступления Оямы. Стоном стон у нас в доме стоял, начиная с самого верхнего этажа, где жил Дани Геозхизэн, до апартаментов в первом этаже, которые занимает миссис Гольдштейнуйски. «На кой прах, — бешено кричал швейцару Дани, стоя в своих синих нитяных носках, — на кой прах меня выпроваживают из моей уютной квартиры и я должен валяться в траве, как какой-нибудь кролик?! Только черт знает кто мог выдумать что-нибудь подобное!» — «Ну, вы там, потише, — остановил его полисмен, сжимая в руке свою резиновую дубинку. — Это выдумал не черт знает кто! А вы должны подчиняться предписанию полицейского комиссара. Живей собирайтесь! Все, все выбирайтесь и извольте отправляться в парк».
А как же нам хорошо жилось в наших квартирках в доме «Биршеба». О'Доуди и Штейновицы, и Каллаханы и Коганы, и Спиццинелли, и Мак-Мьюзы, и Шпигельмейеры, и Уонэсы, люди всех национальностей жили как одна большая семья. С наступлением душных жарких ночей мы организовали живую цепь из детей, которые передавали нам из пивной Келли, что на углу, кружки, так что даже и за пивом бегать не приходилось. Сидишь себе одетый ровно настолько, насколько полагается по статусу, ветерком тебя на сквознячке обдувает, вентилятор жужжит, ноги в окошко выставишь; в шестом этаже Розенштейна дочки, сидя на пожарной лестнице, песни распевают, с восьмого доносятся звуки флейты Патси Рурка, изо всех окон дамочки наши перекликаются, уменьшительными именами друг дружку называют; одним словом, летнее пребывание в наших квартирках в доме «Биршеба» — это, я вам скажу, лучше всякого курорта. Самое, так сказать, модное летнее местопребывание рядом с ним показалось бы скверной дырой. Пива вдоволь, ноги в окно высунуты, старуха тебе на жаровне котлеты свиные жарит, дети в легких платьишках на тротуаре вокруг шарманщика топчутся, за квартиру у тебя за неделю уплачено, чего еще может лучшего пожелать в летнюю душную ночь человек? И вдруг нате вам! Приходит это самое полицейское предписание и вас из вашей собственной квартиры гонят ночевать в какой-то парк. Честное слово, словно мы не в свободной Америке, а в империи Российской живем! Мы все это еще им при новых выборах припомним! Ну так вот, этот самый полисмен загнал весь наш табор в ближайшие ворота парка. Там-то среди деревьев темно совсем, ну и дети, конечно, сейчас же вой подняли, домой проситься стали. А полисмен говорит нам:
«Вы проведете ночь, лежа здесь, среди зелени, в живописной местности. Уклонение от исполнения этого предписания будет рассматриваться как оскорбление комитета Парков и заведующего Метеорологической станцией и повлечет за собой тюремное заключение. В моем ведении находятся эти тридцать акров, от этого места до Египетского памятника, и я рекомендую вам вести себя смирно и полицию не беспокоить. Проводить ночь на траве вы приговорены властями. Утром вы можете вернуться домой, но к ночи вы снова должны быть здесь».
Освещения, кроме как на аллеях, где ездят автомобили, у нас, ста семидесяти девяти квартирантов дома «Биршеба», не было никакого; приходилось устраиваться в этом проклятом лесу, кто как может. Тем, что захватили одеяла и дрова, было еще сносно; развели костры, укутались с головой в одеяла и с проклятиями кое-как улеглись на траве. Все равно и делать нечего, и смотреть нечего, и пить нечего. Тьма такая, что друга от недруга не отличишь, только носом с кем-то тычешься. Я захватил из дома новое свое зимнее пальто, красное стеганое одеяло с постели и несколько пилюль хинина. Три раза в течение этой ночи кто-то валился на меня и коленом давил мне на горло. И три раза я принужден был вскакивать, давать сдачи по физиономии и кого-то сбрасывать вниз на посыпанную гравием дорожку. И вдруг чувствую, что ко мне жмется кто-то, от кого так и веет ароматом пивной Келли, прямо нос с носом столкнулись.
«Так это вы, Патси?» — спрашиваю, а он в ответ:
«Так это вы, Карни? Как вы думаете, долго это будет продолжаться?»
«Я погоды предсказывать не умею», — говорю я. — А только, ежели они желают удачи на ближайших выборах, они разок-другой должны нам дать поспать у себя дома, прежде чем распространять свои списки».
«Хотя бы разок поиграть на флейте у себя дома. Посидеть на ветерке у своего окошечка; в аромате жареного лука и колбасы, под грохот пробегающих внизу поездов, почитать о последних убийствах.
Чего ради пасут они нас здесь? Одни эти заползающие на своих ножках к вам в штаны всякие штучки чего стоят! А целым роем кружащиеся около вас эти, что называются москитами! Кому это все нужно, Карни?! Если б еще за это время за квартиру не приходилось платить».
«Это ежегодная великая неделя «на траве», которую полиция и Аптечный Трест устраивают в целях использования той части населения, которая не ездит на пикники к морю».
«Да я ни за какие деньги не могу спать на земле! У меня от этого сенная лихорадка делается и ревматизм, а в ушах у меня настоящий муравейник».
Ну вот, так проходит ночь, бывшие квартиранты дома «Биршеба» стонут и спотыкаются в темноте, не находя себе места в этом лесу. Дети хнычут от холода, наш швейцар кипятит им воду для чая и поддерживает костры дощечками с указанием дороги в казино и в таверну. Квартиранты стараются расположиться семьями, но надо иметь особое счастье для того, чтобы очутиться рядом хоть с человеком с одного с вами этажа или хотя бы одного с вами вероисповедания. То и дело кто-нибудь из Мерфи скатывается к Розенштейнам, а то Коган пытается забраться под кусты к О'Треди; происходят столкновения, и кто-нибудь вылетает на проезжую дорогу, где и остается. Кое-кто из женщин таскает друг друга за волосы, ближайшего плачущего ребенка, в силу непосредственного чувства, — не считаясь ни с какими родственными отношениями и не разбираясь в том, чей он, свой или чужой, — награждают шлепком. В этой темноте трудно соблюдать те социальные различия, которые так строго соблюдаются в светлых квартирах дома «Биршеба». Миссис Рафферти, которая готова презирать даже асфальт, на который ступала нога Антонио Спиццинелли, просыпается с ногами на его груди; Майк О'Доуди, спускающий с лестницы всех разносчиков, появляющихся у него на пороге, поутру вынужден выпутывать свою шею из обвившихся вокруг него бакенбард Исаакштейна и тем самым на рассвете перебудить всех лежащих на дорожке. Но кое-кто, однако, за эту ночь, презирая все неудобства своего положения, успел завести приятное знакомство, так что наутро среди квартирантов дома «Биршеба» оказалось пять помолвленных парочек… В полночь я встал, стряхнув росу с волос, вышел на аллею и сел там. С одной стороны парка светились огни улиц и домов. Глядел я на эти огоньки в окнах и думал о том, что есть же счастливые люди, которые могут жить, как им нравится, и курить трубку у своего окна, в приятном холодке. Вдруг подкатывает ко мне автомобиль, из которого выходит элегантный, прекрасно одетый господин.
«Милый мой, — говорит он мне, — можете вы мне объяснить, почему все эти люди лежат здесь на траве? Ведь это, кажется, не разрешается?»
«Приказ такой вышел, — говорю я, — от местной полиции, по предписанию какого-то Торфяного Общества, что, значит, все, кто не имеет за плечами особой протекции, впредь до нового распоряжения должны содержаться в парке. Еще хорошо, что приказ вышел в такое теплое время, и потому смертность, кроме как на дорожке вдоль озера и на аллеях, где ездят автомобили, не превышает нормы».
«А что же это за люди, которые лежат на этом склоне холма?» — спрашивает у меня все тот же господин.
«А это, — говорю я, — все квартиранты дома «Биршеба». Прекрасный дом, это вам всякий скажет; в душную летнюю ночь у нас там особенно хорошо. Хоть бы скорей рассвело!»
«Значит… — говорит господин, — они все перебираются сюда на ночь и имеют возможность дышать чистым, напоенным ароматом цветов и зелени воздухом. Тем самым они избавлены от душной атмосферы камня и кирпича…»
«Дерева, мрамора, штукатурки и железа», — добавил я.
«На это надо обратить внимание», — сказал он и что-то записал в книжку.
«Вы что ж, будете комиссар полиции, что ли?» — спросил я.
«Я владелец дома "Биршеба", — ответил он. — И я благословляю эти деревья и траву, так как они дают мне возможность увеличить доходность моего дома. С завтрашнего дня за все эти удобства квартирная плата будет повышена на пятнадцать процентов. Покойной ночи».
Перевод под ред. М. Лорие
У нас на Юге, когда кто-нибудь выкинет или скажет особенно монументальную глупость, люди говорят: «Пошлите за Джесси Хомзом».
Джесси Хомз — это Смерть Дуракам. Конечно, он — миф, так же как Санта-Клаус, или Дед Мороз, или Всеобщее Процветание, словом — как все эти конкретные представления, олицетворяющие идею, которую природа не удосужилась воплотить в жизнь. Даже мудрейшие из мудрецов Юга не скажут вам, откуда пошла эта поговорка, но немного найдется домов — и счастливы эти дома, — где никогда не произносили имени Джесси Хомза или не взывали к нему. Всегда с улыбкой, а порой и со слезами его призывают к исполнению его официальных обязанностей на всем пространстве от Роанока до Рио-Гранде. Очень занятой человек, этот Джесси Хомз. Я отлично помню его портрет, висевший на стене моего воображения в дни моего босоногого детства, когда встреча с ним частенько мне угрожала. Он представлялся мне страшным стариком в сером, с длинной косматой седой бородой и красными злющими глазами. Я опасался, что он вот-вот появится на дороге в облаке пыли, с белой дубовой палкой в руке, в башмаках, подвязанных ремешками. Возможно, что когда-нибудь я еще…
Но я пишу не эпилог, а рассказ.
Я не раз с сожалением отмечал, что почти во всех рассказах, которые вообще стоит читать, люди пьют. Напитки льются рекой — то это три наперстка виски, которым балуется Дик Аризона, то никчемный китайский чай, которым пытается придать себе храбрости Лайонель Монтрезор в «Дефективных диалогах». В такую компанию не стыдно ввести и абсент — один стаканчик абсента, втянутого через серебряную трубочку, холодного, мутноватого, зеленоглазого, обманчивого.
Кернер был дураком. Кроме того, он был художником и моим добрым другом. Если есть на свете презренное существо, так это художник в глазах автора, которого он иллюстрирует. Вы попробуйте сами. Напишите рассказ из жизни золотоискателей в Айдахо. Продайте его. Истратьте полученный гонорар, а затем, через полгода, займите двадцать пять (или десять) центов и купите номер журнала, в котором этот рассказ напечатан. Перед вами иллюстрация на целую страницу — ваш герой, ковбой Черный Билл. Где-то в вашем рассказе встретилось слово «лошадь». Художник сразу все понял. На Черном Билле штаны как на лорде, выехавшем травить лисицу. Через плечо у него монтекристо, в глазу монокль. На заднем плане изображен кусок Сорок второй улицы во время ремонта газовых труб и Тадж-Махал, знаменитый мавзолей в Индии.
Довольно! Я ненавидел Кернера, но как-то мы познакомились и стали друзьями. Он был молод и великолепно меланхоличен, потому что пребывал в постоянном подъеме и столь многого ждал от жизни. Да, он был, можно сказать, печален до буйства. Это все молодость. Когда человек начинает грустно веселиться, можно пари держать, что он красит волосы. У Кернера было много волос, притом старательно взлохмаченных, как и полагается гриве художника. Он курил папиросы и пил за обедом красное вино. Но главное — он был дураком. И я мудро завидовал ему и терпеливо выслушивал, как он поносит Веласкеса и Тинторетто. Однажды он сказал мне, что ему понравился мой рассказ, который попался ему в каком-то сборнике. Он пересказал мне содержание рассказа, и я пожалел, что мистер Фицджеймс О'Брайан[61] умер и не может услышать похвалу своему произведению. Но такие озарения редко посещали Кернера, он был дураком упорным и постоянным.
Постараюсь выразиться яснее. Тут была девушка. Я лично считаю, что девушкам место либо в пансионе, либо в альбоме, но, чтобы не лишиться дружбы Кернера, я допускал существование этого вида и в природе. Он показал мне ее портрет в медальоне, она была не то блондинка, не то брюнетка, уж не помню. Она работала на фабрике за восемь долларов в неделю. Дабы фабрики не возгордились и не вздумали меня цитировать, добавлю, что девушка одолевала путь к этой роскошной плате пять лет, а начала с полутора долларов в неделю.
Отец Кернера стоил два миллиона. Поддерживать искусство он был согласен, но про фабричную работницу заявил, что это уж слишком. Тогда Кернер лишил отца наследства, переехал в дешевую мастерскую и стал питаться на завтрак колбасой, а на обед Фаррони. Фаррони, наделенный артистической душой, кормил в кредит многих художников и поэтов. Иногда Кернеру удавалось продать картину. Тогда он покупал новый ковер, кольцо и дюжину галстуков, а также уплачивал Фаррони два доллара в счет долга.
Как-то вечером Кернер пригласил меня отобедать с ним и с его девушкой. Они решили пожениться, как только он научится извлекать из живописи доход. Что касается двух миллионов экс-отца — очень они ему нужны!
Девушка была прелесть. Миниатюрная, почти красивая, она держалась в этом дешевом кафе так же свободно, как если бы сидела в ресторане отеля «Палмер-Хаус» в Чикаго и уже успела засунуть за корсаж на память серебряную ложку. Она была естественна. Особенно я оценил в ней две черточки: пряжка от пояса приходилась как раз посередине ее спины, и она не рассказывала нам, что высокий мужчина с рубиновой булавкой в галстуке шел за ней по пятам от самой Четырнадцатой улицы. Я подумал: а может быть, Кернер не такой уж дурак? А потом прикинул, сколько полосатых манжет и голубых стеклянных бус для язычников можно купить на два миллиона, и решил — нет, все-таки дурак. И тут Элиз — вот, даже имя ее вспомнил — весело рассказала нам, что коричневое пятно на ее блузке произошло оттого, что хозяйка постучала к ней как раз, когда она (Элиз, а не хозяйка) грела утюг на газовой горелке, и ей пришлось спрятать утюг под одеяло, а там оказался кусочек жевательной резинки, он пристал к утюгу, и когда она начала снова гладить блузку… Я только подивился, каким образом жевательная резинка попала под одеяло — неужели они никогда не перестают ее жевать?