77275.fb2 Супермены в белых халатах, или Лучшие медицинские байки - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Супермены в белых халатах, или Лучшие медицинские байки - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Михаил ДайнекаПасынки Гиппократа (фрагменты романа)

Людей надо лечить

Ночью шел дождь, к рассвету хлынул и вдруг кончился, как бывает у нас в Петербурге весной, даже такой стылой, как нынешняя. Большая чайка спланировала к каналу, по которому несло запоздалый ладожский лед, всё еще белый, как эта чайка, но вдруг скрипуче крикнула и взмыла вверх, в размытое, подернутое дымкой небо. Шумели машины, разбрызгивая радужные лужи с голубоватого асфальта, прозрачного, как акварель. По противоположной набережной с солнечным звоном прокатился и остановился трамвай, выпустив публику, спешащую на Адмиралтейские верфи; публика опаздывала.

Из ближайшей подворотни показался местный бомж в донельзя истертой засаленной шинели и тихо, как привидение, двинулся в сторону Сенной. Начинался рабочий день. На отделении было оживленно и суетно. В диспетчерской, вопреки всем грозным запретам за ночь основательно прокуренной, сквозняк вздул желтенькую шторку и с дребезгом захлопнул приоткрытое окно. Зазвонил телефон, заступившая на вахту Ольга сняла трубку.

– Неотложная, – дежурно сказала смешливая стройняшка Оленька, искоса глянув на заведующего, который в ожидании ежеутренней конференции, именуемой всеми «пятиминуткой» и еще, разумеется, похожим и точным, но не вполне печатным словом, просматривал истории болезней, сданные уходящей сменой. – Слушаю вас, – сказала Оленька, прикрыв трубку рукой, потому что маленький лысоватый заведующий, живчик Вадим Мироныч Фишман, примостившийся на ветхом канцелярском стуле с торца диспетчерского стола, громко зафырчал, углядев что-то в докторских каракулях.

– Здравствуйте, – звонившая заметно нервничала, – простите, пожалуйста, доктора можно вызвать?

– Да, пожалуйста, – показательно вежливая и доброжелательная Оленька еще раз покосилась на заведующего, но шеф сосредоточенно читал, постукивая пальцами по драной папке в такт маятнику электрических часов: так-так-там-там-пам-пам. – Что у вас случилось? – спросила Оленька.

– Вы знаете, моему мужу плохо, – ответила женщина, – очень плохо, – на всякий случай добавила она.

– Что «очень плохо»? – уточнила Оленька, а Мироныч оторвался от служебной писанины и прислушался. Задорно процокав каблучками по коридору, доктор Вежина сунула в диспетчерскую короткостриженую голову, одновременно с Миронычем глянула на казенные маятниковые часы и немедленно показала шефу длинный язык. Смешливая Оленька хихикнула, трубка в ответ сипнула и затрещала.

– Вы знаете, – голос женщины стал не только напряженным, но и испуганным, – голова у него болит, кружится, даже тошнило его. И дышать, говорит, как-то тяжко, и…

– Понятно, – прервала Ольга и принялась заполнять сигнальный талон. – Сколько лет больному? Сорок полных? Понятненько… – В тесную диспетчерскую помалу подтягивался народ, становилось шумно. – Телефон? Адрес? Этаж? Подъезд с улицы или со двора? Код внизу есть?

– Есть вроде бы… – Женщина совсем растерялась. – Да, точно есть!

– Какой? – нетерпеливо спросила Оленька, подгоняемая начальственным тамтамом, теперь ощутимо опережающим маятник: так-там-пам-так-там-пам…

– Вообще-то, он там не один, – после паузы неуверенно сообщила женщина.

– Кто не один? – теперь растерялась Оленька, народ притих, прислушиваясь, а шеф перестал барабанить. – Как так не один?

– Ну так… Просто не один, и всё. Есть черный, очень-очень большой, есть рыжий, есть обыкновенный, такой, знаете, полосатый, помоечный… Только это не кот, а кошка была, и она сдохла, кажется, потому что уже неделю из-под лестницы такой запах… Ну знаете, пахнет так…

– Ох, – выдохнула смешливая Оленька, прикусив губу, чтоб не рассмеяться вместе с отработавшими смену фельдшерицей Галей Шутовой и диспетчером Галей Гороховой. – Да я же, – Оленька все-таки рассмеялась, – я вас не про котов, я про код, – она выделила «д» на конце, – про код в парадной спрашиваю!

– Ах, – женщина облегченно вздохнула, – простите, простите, пожалуйста. Нет, кода у нас нет!

– Будет, – пообещала Оленька, отчаянно давясь смехом под грозным взглядом Мироныча, а Галя-раз и Галя-два со всхлипами размазались по дивану.

– Что будет? – совсем потерялась женщина. – Когда будет?

– Скоро, – уверенно сказала Оленька. – Доктор, доктор скоро будет, надо немного подождать, – пояснила она, а общий смех в диспетчерской решил проблему ежеутреннего сбора неорганизованных медицинских масс проще и лучше любого селектора, тем более неисправного.

Пока оживленные массы теснились, рассаживаясь, и рассаживались, теснясь, раскрасневшаяся Оленька дописала сигналку, глянула на часы, потом на Мироныча. Тот покосился на листок и кивнул, она докинула десять минут, вписала цифры в графы журнала «время приема» и «время передачи», одновременно уступая заведующему место за столом.

– Об чем смех? – поинтересовалась Диана Вежина, уплотнив своей хрупкой особой сидящих на диване и немедленно раскрыв косметичку. – Антон, опять ты Оленьке палец показал?

– Нет, – мрачно отозвался восседающий на тумбе квадратный доктор с трогательной фамилией Бублик, – но сейчас покажу, – и показал.

Палец был указательным.

Оленька прыснула. Бублик согнул палец. Оленька зазвенела и заходила ходуном, как язычок серебряного колокольчика. Мрачный Бублик укоризненно покачал согнутым пальцем. Оленька зашлась и в последнем пароксизме подалась назад, приложившись к тщедушному Миронычу, который почти было просочился за ее спиной к диспетчерскому креслу. Потеряв равновесие, шеф впечатался в стену, угодил копчиком на подлокотник и с грохотом исчез под столом, обрушив за собой кресло, Оленьку и груду служебных гроссбухов. Всё смешалось, включая гласные и согласные в речи шефа.

– Ну вас на фиг! – полузадушенно, но наконец членораздельно донеслось из-под стола вперемешку с постанываниями Ольги. – Идиоты! Психи! Недоумки! Детский сад для недоразвитых! – выражался шеф, пока Ольчик-колокольчик пыталась собрать себя в кучу и на четвереньках выбраться наружу. – Эскулапы недоделанные! Шуты гороховые!

– Ась?! – Шутова и Горохова порхнули к месту происшествия, исполненные профессионального рвения.

– Лечить будем? – кровожадно спросила худенькая Шутова.

– Или пусть живет пока? – засомневалась пухленькая Горохова, а Оленька всхлипнула и распласталась, как щенок, напрудивший лужу на зеркальном паркете. Мироныч взвыл.

Заведующий шумел, недоразвитый детский сад веселился. Приоткрылась дверь, распахнулось незапертое окно, взлетела и заполоскалась шторка, и в диспетчерскую вместе с заполошным воробьиным хором брызнул неразбавленный солнечный свет. Сунувшаяся округлая водительская физиономия под ленинской кепочкой прищурилась.

– На фиг! – громыхнул из-под стола шеф, цепляясь за неисправный селектор. Кепочка с прищуром испуганно ретировалась. – Хватит! – рыкнул всклокоченный шеф и потер ушибленную плешку. – Всё, – шеф сказал, как поставил точку, и всё успокоилось, в том числе истошный воробьиный раскардаш вокруг древнего дерева. – Ну дурные же вы, как воробьи! Фу! – Пыльный шеф фыркнул, чихнул и официально нахохлился. За окном вместе с веткой малахольно раскачивалась ворона, унаследовавшая воробьиное поприще. – Все успокоились? Тогда сдавайте дежурство. Замечания, особенности. У вас, Герман?

– Была сложная сердечная астма, 78 лет старушке. Раздышал, – с устатку коротко сообщил цыганистый кучерявый доктор Птицин.

– Что делал? – не унимался шеф, терпеливый, как русская интеллигенция, мучимая любимым вопросом.

– Как обычно. – Герман отчаянно хотел спать, но зевнул почему-то Бублик. Бублик зевал, глядя на ворону, а та, критически осмотрев публику, уставилась на очень большого похмельного доктора Федю Лопушкова. – Весь набор, – отвечал Герман, как двоечник, засыпающий у доски, – нитроглицерин под язык, мочегонное, морфин, спирт внутривенно… – Лопушков при слове «спирт» непроизвольно глотнул и зябко поежился под неподвижным вороньим взглядом. Ворона перестала раскачиваться.

– Лазикса почему мало дал? – строго спросил Мироныч, косо, как ворона на аудиторию, посмотрев в историю, писанную куриным почерком доктора Птицина.

– Сколько было, столько и дал, – забурчал Герман, – будут выдавать больше, так больше лить буду, было б чего жалеть. По мне, так хронь пусть хоть заплывы в собственной моче устраивает…

Шеф раскрыл рот, но в этот патетический момент скрипнула дверь, плеснула солнечная шторка, стукнуло дребезжащее окно, каркнула и шумно взлетела ворона, а следом донесся ломкий чаячий крик и звон трамвая; прищуренная кепочка, вторично сунувшаяся в диспетчерскую, мгновенно исчезла. Шеф закрыл рот и обреченно вздохнул.

– Вы что скажете, Федор? – со вздохом спросил он и подозрительно наморщил нос.

– Ну ничего такого. – Лопушков точно предпочел бы ничего не говорить, ни такого, ни сякого, потому как под утро слил спирт из всех доступных чемоданов, пошло нажрался и теперь старался дышать через раз. – Ну опять кардиограф накрылся, – забасил он в сторону окна, – и как раз на непонятной бабке. Ну та тараканистая Козикова с Петрушки, которая металлическую дверь и решетки на окна поставила, а у самой в квартире шаром покати, одни тараканы, да и те соседские. А она дверь ставит как в сейфе… Ну ничего угрожающего, – заторопился он, заметив, что шеф нетерпеливо заерзал ушибленным местом, – но я всё равно актив на десять часов оставил, пусть «бит»[89] съездит, ладно?

– Съездит, – шеф выразительно глянул на «битую» Вежину, но Диана и не думала реагировать, сосредоточенно накладывая макияж. – Ладно… Что у вас, Маша?

– Опять жалоба, Вадим Мироныч… – Маша Веллер, врач средних лет и способностей, грамотная и добросовестная, как ее однофамилец-писатель, за пять лет работы на отделении так и не перешла с заведующим на «ты», точно как известный однофамилец с русским языком. – Наверняка опять жалоба будет, – грустно сказала доктор Веллер. – Я на головную боль поехала, а там черепно-мозговая травма суточной давности оказалась, клиент без сознания. Ясно, надо госпитализировать, а жена там – ну ни в какую! Я и так и сяк, а она уперлась. Записала себе актив, через два часа приехала, всё то же самое. В третий раз я уже на констатацию поехала, а приехала на спектакль: «Убили! Залечили!» – с натуральной пеной у рта. Ее саму, вдову эту, впору лечить было…

– Ладно, ладно, понятно, – перебил Мироныч. – Отказ от госпитализации зафиксирован? – Маша кивнула. – Ну и на фиг ее. Пусть хоть запишется. У кого-нибудь есть что сказать? – Все промолчали, только Бублик опять беззастенчиво зевнул, а Вежина со щелчком закрыла косметичку и хрустко потянулась, выпятив бюст.

– Сука она, – сообщила женственная Диана, – вдовушка эта распросучья.

– Сука, – согласился Мироныч, глянув на часы. – Так, – решительно сказал он, – десять минут десятого, закругляемся. Довожу до вашего сведения… Первое: в поликлинике работает мэрская, – заведующего покоробило, – аттестационная комиссия. Курить только в курилке, окурки в кадках с цветами не оставлять, кардиограммы по отделению не разбрасывать. И никакого пива! – Мироныч со значением зыркнул на Бублика, но тот лишь сложил пухлые руки на животе. – Второе: у нас новый фельдшер, прошу любить и жаловать и помочь коллеге быстрее освоиться. Вот, – он кивнул на нового кадра, подпиравшего дверной косяк, – знакомьтесь, Родион Романович…

– Раскольников?! – радостно вскинулась Вежина.

– Киракозов, – достойно представился новый кадр, и что-то мелькнуло на миг в тонких чертах молодого человека. Кстати, он был замечательно хорош собою, с прекрасными темными глазами, темно-рус, ростом выше среднего, тонок и строен – словом, точно как Раскольников у Достоевского.

– Нет в мире гармонии! – Диана едва не расстроилась. – А ведь заедают нас старушки, Родион Романыч, прямо поедом едят!

– Старушек у нас много, – не подумав, согласился Мироныч. – Фу! Хватит, вызов десять минут на задержке лежит! Как раз вам сегодня вместе работать, заодно и кардиограф проверите, у которого электроды меняли. Всё, поехали!

– Совсем всё? – В дверях опять появился округлый водитель в ленинской кепочке с газетным свертком в руках, и сквозняк снова вздул шторку и распахнул окно, открыв диспетчерскую весеннему солнцу. – Извините, ребята… – Сей Сеич (Алексей Алексеевич) зашуршал газетой. – Мне, понимаете, на прошлом дежурстве кто-то по ошибке в портфель положил, так я вернуть хочу, нужен кому, поди… Вот! – Сеич предъявил заинтригованной публике совсем мало побитый кирпич, просиял и деловито спросил у Вежиной: – Поехали, Диночка?

Поехали, но не сразу. Сначала нашли и забрали отремонтированный кардиограф, затем потеряли Сеича, который, оказалось, заполошно разыскивал ключи. Потом Родион Романыч осваивался в карете, пытаясь не набить с непривычки шишек о плоды пробивной мощи тщедушного Мироныча – разнообразную аппаратуру, которая, так уж водится, либо в нужный момент не работает, либо не нужна вовсе. Киракозов осваивался, Вежина курила и комментировала, солнечный Сеич с незлой руганью терзал стартер, а заслуженный, как застойный пенсионер союзного значения, «рафик» фырчал и чихал, как тот же заведующий, но не заводился, выказывая вздорный, присущий всякой лохматке характер.

«Рафик» выказывал характер, Сеич вдохновенно сажал аккумулятор, таком и сяком поминая всех и вся, и порою так энергично, что если бы рация была включена на передачу, то по меньшей мере выговор за хулиганство в эфире был бы обеспечен; рация была включена.

Аккумулятор подсел, Сеич от души выругался, и мотор вдруг зафырчал, зачихал и заработал.

– Поехали? – утирая пот, спросил водила Сеич.

– Не пешком же идти, – резонно заметила доктор Вежина.

– Может, лучше всё-таки пешком, а? – подал совещательный голос необкатанный фельдшер Киракозов, опасливо прислушиваясь.

– Поехали! – решительно сказал солнечный Сеич и махнул рукой, а «рафик», кряхтя и постанывая, выкатился на набережную канала.

– Студент? – поинтересовалась Вежина у Киракозова, извернувшись вполоборота к нему и Сеичу. – Или бывший студент?

– С утра вроде был настоящим, – с сомнением в голосе отозвался Родион Романыч. – Точно, был! Первый медицинский, пятый курс, – отрекомендовался он, а Диана усмехнулась:

– Родимый ликбез! А кто декан? – спросила она и, когда Киракозов назвал фамилию, оживилась еще больше: – Знаю-знаю, я ему оперативную хирургию сдавала, неплохой мужик. То есть какой он мужик, я не знаю, вот как-то не случилось попробовать, но человек славный… Ты что-нибудь умеешь? – Киракозов пожал плечами. – Кардиограмму снимал когда-нибудь? – Киракозов кивнул. – Вот и ладно, а заодно и проверим, – она подмигнула, – вместе с кардиографом. В вену колешь?

– Колю, – опять кивнул Киракозов, – когда попадаю. Вообще, я твердо знаю, что человек состоит из черепяной коробки, тулова и конечностей, а черепяная коробка из частей мордастой и мозгастой…

– Ну?! – восхитился Сеич, а «рафик» восторженно вильнул и заерзал на влажной набережной. – Из мозгастой и мордастой?

– Ага, и в мордастой части находятся дырья, которые бывают большие и малые, например ушья, глазья и носопыры. Но самая большая дырья есть рот, он… оп! – Восторженный «рафик» так подпрыгнул на выбоине в асфальте, что Киракозов хлопнул этим самым ротом, прикусив губья зубьями, и решительно закруглился: – Ну и прочая такая петрушка. Кстати, что за «петрушку» на конференции поминали?

– А? – не сразу сообразила Диана. – А, Петрушку! Так это всего-навсего улица Петра Алексеева, рядышком с Сенной, – распознала она. – Петрушка – это ладно, а вот как-то раз сердобольная бабанька из автомата на Сантьяго-де-Куба скорую на уличного пьяного битого вызвать пыталась. «Так куда ехать-то, бабушка?» – «Дык, милые, написано тут про какую-то Бабу-ягу!» И ладно Петрушка с Бабой-ягой, – увлеклась Диана, – а вот проспект Мориса Тореза то в Маркизы Тарасы перекрещивают, то в Маруси Терезы, а то и вовсе напраслину возводят: кого-то зарезал, дескать… Ладно, это всё дичь! – увлеченно продолжала Вежина. – Лучше скажи, Сеич, где у нас Заячья Роща находится?

– Заячья? – переспросил Сеич. – Роща? – задумался он. – А есть такая?

– Да кабы я знала! – воскликнула Диана. – Во всяком случае, когда я на скорой работала, мы ее так и не нашли. – Сеич порывался что-то вставить, но Вежину несло: – Вызов поступил: Заячья Роща, дом такой-то, квартира такая-то, этаж, подъезд, всё чин чином, кому-то там с чем-то ну очень плохо. Нам всем во втором часу ночи после забойного дня тоже немногим лучше, но сели, само собой, поехали. Едем, спим. Где-то через часок водила врача толкает: «Всё, – заявляет, – приехали. Вот вам Осиновая Роща, а где Заячья, я не знаю», – говорит и засыпает. Доктор Б-н, подслеповатый такой, мы с ним потом лихо в автец влетели, смотрит и ничегошеньки не понимает: загородная осенняя тьма, освещенная будка в два этажа, а под ней к столбику с табличкой «ГАИ» привязан здоровенный козел, черный, как положено, и бородатый. Козлище на врача пялится, врач на козлину таращится и никак решить не может: то ли он совсем заснул, раз навсегда, то ли всё-таки проснулся и теперь пора на себя психиатров вызывать. Подожди, подожди, – Диана азартно отмахнулась от Сеича. – Для начала Б-н все-таки меня растолкал, я на пост пошла, а там гаишник разбуженный уставился на меня, как козел на доктора или, скорее, доктор на козлицу: «Да где же я тебе зайцев ночью возьму, да еще вместе с рощей?!» Короче, действительно – всё, в самом деле приехали! Отзваниваемся на Центр, а нам: «А что вы там, собственно, делаете, – говорят, – если вы уже полтора часа как должны быть – квартира такая, дом сякой, Зодчего Росси?!»

– Ой, Диночка, – радостный Сеич едва удержал впавший в экстаз «рафик» на проезжей части, – Диночка, солнышко, а мы-то, кстати, куда сейчас едем?

– Как «куда»? – Диана обалдела. – Разве я не сказала?

– Не-е! – еще радостнее протянул Сеич. – Не говорила!

– Ну и черт с ним, – Вежина махнула рукой, – всё равно уже приехали. Нам вон в тот двор, Сеич, – показала она, и машина, нервно подрагивая сочленениями, свернула к преогромнейшему дому, выходившему одною стеной на канаву, а другою – в Подьяческую улицу.

Люди здороваются. Врачи желают здоровья пациентам, и воспитанные больные, если они еще могут говорить, здороваются с врачами. «Здравствуйте», – говорят вежливые люди, в массе своей не ведая, что в русском языке слова «здоровье» и «дерево» связаны одним корнем, и наше «здравствуйте» происходит от древнего пожелания быть как дерево. То есть крепким и долговечным, но вовсе не деревянным, хотя и до сих пор великий могучий язык охотно обнажает связи корневые и сущностные, и здоровяки действительно как-то всё больше деревянные, особенно армейские, отягощенные своим «здравия желаю».

Разумеется, атеросклероз развивается не от пожеланий, а человек дуреет не только от отвердения сосудов – а скорее так, ненароком, просто по жизни, которая складывается в разноуровневый лабиринт всех и всяческих подворотен, подъездов, лестниц, коридоров. Превращается в лабиринт, стены которого, вымазанные в грязный экономичный цвет, сплошь и рядом расцвечены надписями, порой столь же содержательными, сколь и загадочными, как граффити на валтасаровом пиру. Жизнь складывается, как разрозненные каракули в не менее разрозненные фрагменты этой своеобразной петербургской повести, и человеку остается разве что заметить на ходу в очередной раз накарябанное неведомой рукою: «Остановите Землю, я сойду!» – и ускориться согласно классическому закону коридорной прогрессии в заданном движении от «здрасте» к «здрасте» по собственному лабиринту длиною в жизнь…

– Здравствуйте, – сказала худенькая невысокая женщина лет тридцати, приглашая Вежину и Киракозова в квартиру. – Здравствуйте, доктор, – перепутав, обратилась она к навьюченному кардиографом и чемоданом фельдшеру Киракозову, который в профессиональном качестве только-только ступил в лабиринт, сделал первые шаги, но к четвертому этажу уже запыхался. – Проходите, пожалуйста, по коридору прямо, а там направо, в самом конце. – Она закрыла дверь и поспешила следом, попутно шикнув на белобрысого пацаненка лет пяти, сверкавшего из своей комнаты любопытными глазищами.

– Здравствуйте, – проговорил очень крупный сорокалетний мужчина в тренировочном костюме, по виду – спортсмен-тяжеловес и убежденный молчун. – Добрый день, доктор, – безошибочно поприветствовал он Вежину, приподнявшись на огромной, на половину комнаты, кровати, придвинутой торцом к стене.

– Добрый день, – отозвалась доктор Вежина, присев на предложенный стул. – Что с вами случилось? – спросила она ровным голосом, в равной мере требовательным, успокаивающим и непременно отстраняющим, который показался неискушенному Киракозову такой же профессиональной принадлежностью, как халат или фонендоскоп. – Что вас беспокоит? – дежурно спросила Диана.

– Да вот, как-то мне в себя не прийти, – медленно и даже неуклюже, будто с непривычки, заговорил тяжеловес, поглядывая на супругу. – Мы на даче вчера были, так мне уже там нехорошо стало. Я чуть выпил накануне, так думал сначала, что это водка какая-то не такая была…

– Он в общем-то непьющий, – поспешила сказать женщина. – И выпил-то тогда совсем немного, да и я приложилась, но со мной всё в порядке, а он утром еле встал. Потом с лопатой полчаса поковырялся, и всё, сказал, не могу, руки-ноги не свои, дышать нечем. И сердце стучало, говорил, будто в горло выпрыгнуть хотело. С сердцем у него никаких проблем не было, никогда, а тут я даже валидол ему давала…

– Угу, – подтвердил тяжеловес, – только не помогло мне. Мы когда в город вернулись, я бутылку пива выпил, вот с нее-то как будто отпустило, а сегодня опять так худо стало.

– Ну а с чего бы валидолу помогать, если он никакого другого действия, кроме ветрогонного, простите, по определению не оказывает, – заметила доктор Диана. – Как именно худо сегодня? – спросила она, нащупав на мощной руке пульс. – Что сейчас особенно беспокоит? Сердце?

– Нет, вроде бы сердце успокоилось, – за тяжеловеса снова отвечала женщина. – А так то же самое. Он жаловался еще, что голова не на месте, что в висках стучит…

– Угу, – опять подтвердил он, – даже пот пару раз прошиб. И вообще как-то тошно, что ли… Никогда со мной такого не было, доктор, я и не болел раньше по-серьезному, а тут ну так не вовремя!

– Болезнь никогда вовремя не бывает, – стандартно ответила доктор Вежина, принимая от сообразительного Киракозова тонометр. – Давление раньше поднималось? – Тяжеловес вопросительно глянул на жену, та задумалась, пожала плечами, потом отрицательно качнула головой. – Всё когда-нибудь бывает впервые, – сообщила Вежина, перегруженная штампами, как неотложка похмельными гипертониями после общегосударственных праздников. – Давление у вас высоковато, оттого-то и худо. Но на всякий случай мы вам еще и пленочку снимем, – добавила она, когда Киракозов глазами напомнил про подготовленный к работе кардиограф.

Инициативный Киракозов напомнил, был наказан исполнением и под оценивающим докторским взглядом принялся накладывать разноцветные электроды по часовой стрелке с правой руки к левой ноге: каждая (красный) – жена (желтый) – злее (зеленый) – чёрта (черный); миниатюрная супруга пациента тревожно примостилась на самом краешке с другой стороны исполинской кровати. Кардиограф зажужжал, заглушая жирную весеннюю муху, колготящуюся на оконном стекле, исчерченная лента зашуршала и потекла, как разговор.

– Вот так здрасте, – не удержалась Вежина, рассматривая пленку. – Раньше вам кардиограмму снимали? Старые пленки сохранились? – спросила она, адресуясь сразу к женщине, но та лишь отрицательно покачала головой.

– А что, с сердцем что-нибудь, да? – с тревогой спросила она.

– С сердцем, – подтвердила Диана, – и не что-нибудь, к сожалению, а самый настоящий инфаркт. – Глаза женщины испуганно расширились. – Пугаться не надо, пока ничего страшного, – утешила доктор Вежина, – очень вовремя заметили. Но в больницу надо ехать обязательно. И даже без разговоров, – добавила она, когда молчун собрался подать голос. – Не возражайте, голубчик, не возражайте, пожалуйста! Мы сейчас ваше сердце поддержим, потом местечко запросим, выясним куда и поедем… Кто-нибудь сможет помочь носилки вынести? Соседи? – обратилась она к испуганной хозяйке, а та потерянно переспросила:

– Носилки? – вконец растерялась женщина. – Соседи? Ах нет, то есть да, да! Помогут, наверное, у нас этажом ниже квартиру ремонтируют, там точно рабочие есть, – быстро заговорила она, но муж перебил:

– Носилки?! – Тяжеловес от возмущения еще больше увеличился в объеме, сделавшись вовсе великим и могучим, как язык. – Может, мне еще руки на груди сложить прикажете и сразу свечку?! Да я же на носилках от стыда помру! Нет уж, доктор, не надо! Я сам как-нибудь до вашей машины доберусь, невелика проблема. Еще чего! Не беспокойтесь, не надо! – распалялся молчаливый больной, но протест не прошел:

– Вы спросите внизу, ладно, а собрать его потом успеете, пока мы лекарства вводим, – доктор Вежина, не повышая голоса, обратилась к хозяйке. – А вот руки складывать ни в коем случае не надо, нам сейчас ваши вены понадобятся, так что вы пока кулаком поработайте, – с той же размеренной интонацией заговорила она с возмущенным тяжеловесом, сосредоточенно выбирая из чемодана ампулы. – От стыда еще никто не умирал, и совсем не факт, что вы сами до машины дойдете. И потом, голубчик, с чего это вы решили, что я о вас беспокоюсь? Я, может, о себе больше беспокоюсь, уж очень не с руки вас на лестнице воскрешать. Я как-то раз, – рассказывала она, пока Киракозов с непривычки неловко возился с ампулами и шприцами, а притихший пациент сжимал и разжимал кулак, – столкнулась я с таким же инфарктом, только больной еще больше был. Тогда у меня нужного лекарства не оказалось, пришлось специализированную бригаду в помощь вызывать. Представьте, приехала маленькая-маленькая докторица, ощутимо меньше меня, а фельдшерица при ней ну еще меньше. Полечили они его и повели своим ходом, куда им тащить-то, а сердечко на лестнице возьми и остановись. Докторица, само собой, реанимацию начала: на спину его и со всего маху по грудине, только не рукой, как положено, а ногой, рукой ей точно без толку стучать. И ничего, то есть повезло, завелся клиент, только вдобавок к инфаркту еще и перелом грудины получил, а докторица, между прочим, выговор. Так что давайте-ка не будем друг другу проблем создавать, ладненько? – Вежина закончила, кивнула Киракозову, и он, к своему немалому удивлению легко попав в вену, начал медленно и плавно, как учили, давить на поршень; смирившийся тяжеловес отвернулся, чуть побледнев и как-то вдруг опав и сморщившись, а пацаненок тем временем просочился в комнату.

– Тетя, тетя, – мальчишка, воспользовавшись отсутствием матери, шмыгнул в комнату и затеребил Диану. – Тетя, вы доктор, да? – Доктор Диана снова кивнула, поглядывая за действиями фельдшера, но Родион Романыч работал уверенно. – Тетя, вы подарите мне шприц, да? Ну подарите, пожалуйста! Подарите, только настоящий, я им уколы буду делать, – он заговорщицки понизил голос, косясь на отвернувшегося отца, – я кошку колоть буду. В глаз! В глаз не больно, совсем не больно, я знаю, мне операцию делали, – горячим торопливым шепотком принялся убеждать он, прислушиваясь к материным шагам в коридоре. – А та кошка, она совсем ничья, точно, она ничейная, она на лестнице живет. Подарите, пожалуйста! – чуть не плача, он распахнул на Диану умоляющие голубые глазищи…

«Остановите Землю, я сойду!» – вывел на замызганной стене узкой, не приспособленной для носилочных больных, затхлой кошачьей лестнице какой-то неоригинальный, но впечатлительный подросток. «Всё идет по плану», – резонно заметил на той же скрижали кто-то мозгами погибче, нутром покрепче. «Купи себе немного смеха», – посоветовал им некто и увел дискуссию в сторону, сделав мир цветным: «Мухоморы – это вам не помидоры», – зафиксировал он радужными буквами, достучавшись до собственной подкорки…

– Кто там? – игнорируя внятный ответ Киракозова, переспросила из-за металлической двери пенсионерка Козикова с Петрушки, к которой приехали, благополучно госпитализировав инфарктного тяжеловеса. – Кто там? – повторила она, разглядывая их в телескопический глазок, словно будучи не в силах отличить эти самые мухоморы от прочих томатов. – Кто там? Кто там? – повторяла бабушка Козикова.

– Неотложная! – продемонстрировала командный голос хрупкая Диана, и дверь немедленно приоткрылась, но только на четверть, и в образовавшуюся щель выглянула невзрачная, словно от рождения напуганная и сразу же ставшая пенсионеркой старушка. – Контрольное посещение после вашего вызова, – уже тише пояснила Диана, и Козикова нерешительно открыла дверь, осторожно посторонилась, пропуская в темную, окнами во двор-колодец, квартиру, из-за почти полного отсутствия мебели казавшуюся просторной и убогой, а из-за зарешеченных окон – еще более темной и уродливой.

Родион Романыч только вздохнул, разложившись за неимением стола на колченогом табурете, а Вежина не удержалась:

– Господи, да зачем вам всё это? – Киракозов возился с кардиографом, а она недоуменно оглядывалась. – Не первый этаж у вас, а такая дверь, да еще решетки на окнах! Ведь и взять-то у вас нечего, даже если кому приспичит, кроме вас самой разве что!

– Да что же, что не первый этаж! – Козикова заспешила, как самописец кардиографа, постреливая испуганными, но сухими и решительными глазками. – Даже и не последний! И что же, что взять нечего? Нечего, а всё равно страшно, теперь, говорят, криминальная революция происходит! Как же, а я?! Вдруг что, вдруг кто, а мне как же?! Страшно…

– Аж жуть, – с сомнением в голосе проговорила доктор Вежина, изучая кардиограмму. – Да еще и криминальная революция сразу, – озадаченно продолжила она, разглядывая пленку с такой же подозрительностью, с какой ее саму рассматривала одинокая пенсионерка Козикова. – Революции не по нашей части, тем более криминальные. Да и вам так пугаться нет резона, а вот больница вам в самый раз показана, не нравится мне ваше сердце. Поедете? – Козикова с готовностью закивала. – Вот и славно, вы пока собирайтесь: смена белья, тапочки, знаете, наверное? – Козикова опять затрясла головой с растрепанными жидкими волосами, поднимаясь с ветхой, покрытой драненьким покрывальцем кушетки, а Вежина подсела к телефону.

– Что у нее такое? – поинтересовался фельдшер Киракозов, когда старушка на минуту вышла из комнаты, бросив на них по-прежнему настороженный взгляд.

– Если честно, то не знаю, – тихо ответила Диана, пережидая очередное «занято» на Центре. – Что касается всяких революций, так это всегда по части психиатров, а по нашей части… Хрен знает, что по нашей части, на пленке петрушка натуральная, в остальном где-то как-то на стенокардию похоже. А разбираться лениво, надо бы Миронычу пленку показать, пусть у него плешь расползается. Так что пока ставим нестабильную стенокардию, – она усмехнулась и назидательно вздернула палец, – что есть не диагноз, а проверенный способ прикрыть собственную задницу. Или повод сплавить куда-нибудь особо надоедливую хронь, которую самим уморить не получается, и лучше всего – в госпиталь инвалидов и ветеранов войны, где эту хронь уже точно уморят… Здравствуйте, – Диана дозвонилась ответственному эвакуатору, отрекомендовалась и продолжила скороговоркой: – Нестабильная адмиралтейская бабушка, шестьдесят восемь лет, куда?.. Хорошо, – она быстро дописала направление и набрала номер неотложки. – Олюшка?! Мы на Петрушке у Козиковой, сейчас в Максимилияновку съездим и свободны. Есть что для нас?

– Ой, есть! – затараторила Оленька, перебивая телевизор, отчетливо слышный в трубке. – Есть, только что приняла! Ой, слушай, представляешь разговор: «Примите вызов, – дамочка звонит, – бабушке девяноста двух лет плохо!» «На что, – спрашиваю, – жалуется бабушка?» «На сердечную астму!» – говорит дамочка. «Как, – говорю, – так-таки вот прямо и сразу на сердечную астму?» «Я, видите ли, – отвечает, – сама медик!» Ну я и говорю: «Понятненько, – говорю, – вы бы так прямо сразу и сказали: 92 года, родственница медик. У нас это называется отягощенным анамнезом…» – Оленька не удержалась и сама себе прыснула. – Вы съездите, ладно? Это вам там совсем рядышком, опять на канале… Ах да, старуха Пиявкина, конечно же, звонила. – Вежина на этом конце провода только вздохнула. – Ничего, не расстраивайся, она полежит пока, потом Бублик обслужит. Он всё равно всё утро дурью маялся, сейчас вот только за плюшками для всех отправился. Так что вы давайте потом без отзвона прямо на базу, как раз к чаю поспеете. Если еще что за это время набежит, я придержу, а после Антошка покрутится, Бублику это полезно. Ладушки? Записываешь? – Диана угукнула, и тараторка Оленька передала вызов…

Мухоморы – это вам не помидоры, но коллеги есть коллеги, и коллег с их родственниками тоже нужно лечить. Лечить надо, даже если их состояние собственно медицинского вмешательства вовсе не требует, и даже наоборот…

– Пожалуйста, – женщина лет на десять постарше Вежиной и килограммов на двадцать потяжелее пригласила в комнату. – Вот, прошу вас, – показала она не то на кровать, где лежала отягощенная родственным анамнезом древняя старушка без всяких признаков сердечной астмы, не то на прикроватную тумбу с батареей дорогостоящих медикаментозных дефицитов. – Вот, только у нас уже приступ закончился, кажется.

– Вот и хорошо, что закончился. И что же, по-вашему, – осторожно спросила доктор Вежина, – у вашей… бабушки? – Внучка-медик кивнула. – И что же всё-таки у нее было, коллега?

– По-моему, пароксизм мерцательной аритмии, – тоже осторожно и очень вежливо ответила коллега, но Диана еще вежливее усомнилась.

– Ей девяносто два года, правильно? – уточнила доктор Вежина, взяв старушку за сухонькую руку. – Тогда, понимаете ли, слабо мне в этот пароксизм верится, да еще при таком неплохом пульсе. Позвольте полюбопытствовать, коллега, вы какой медик?

– Врач, заведующая кардиологическим отделением… – Она назвала хорошо известную Диане больницу.

– Ясно, – вздохнула Вежина. – Вы, конечно же, про сик-синусовый синдром слыхали, доктор? – Кардиологиня замялась. – Ну как же, он же синдром тахи-бради? Ну вот, слыхали, разумеется! – Вежина обрадовалась вместе с коллегой, но тут же огорчилась: – Слыхать слыхали, но не соотнесли? – Кардиологиня недоумевающе развела руками. – Ясненько… Ну ничего, ничего, мы сейчас с вами кардиограммку снимем, очень красивая пленочка у нас должна получиться, – под шумок кардиографа говорила Диана профессиональным, предназначенным пациентам голосом. – Вот и всё, доктор, давайте теперь посмотрим. Что мы с вами видим, коллега? – ласково вопросила она.

– Ммм… – замекала кардиологическая внучка, – мерцательная?

– Ну что вы, доктор, что вы, – мягко возразила Вежина, рассматривая пленку с таким вниманием и любовью, будто сама вычерчивала эту ломаную линию, стараясь сделать ее как можно выразительнее, и в итоге даже сумела себя превзойти. – Что вы! Видим зубчик Р? Видим, как тут не увидеть, яснее ясного видим! Вот он, голубчик. Он везде есть? Везде есть. Значит, что?..

– З-з-з-значит… – Голос внучатой кардиологини начал жужжать, или даже зюззать, как насекомая фамилия некой дамочки Зюзенки с улицы Галерной: – З-з-з-з…

– Значит, ритм синусовый, коллега. Смотрим дальше? Смотрим. Вот это что у нас? – Вежина вдохновенно показывала класс, отыгрываясь за не поддавшуюся расшифровке пленку Петрушки-Козиковой, то есть Козиковой с Петрушки, как фигуристка, спасающая произвольным катанием подкачавшую обязательную программу; доктор Вежина отыгрывалась, а несчастная заведующая кардиологическим отделением потела:

– Эт-то-то… – страдала внучка, а ее древняя-древняя бабушка, сверкая с кровати живыми глазами, довольно посмеивалась.

– Это и в самом деле почти то! – подбодрила внучку доктор Вежина. – Но еще не совсем. Это, коллега, замечательно красивая предсердная экстрасистола с блокадой проведения. Просто прелесть! – восхитилась она. – А давайте мы теперь старую пленку посмотрим, да? Что мы видим?

– Что мы видим? – эхом отозвалась замученная кардиологиня.

– А видим мы, доктор, что с тех пор произошел поворот электрической оси. Видим?

– Видим? Э-э… видим?

– Конечно, видим! И всё, что нам нужно, увидели! – Диана убедительно, как та фигуристка прыжком в четыре оборота, завершила программу. – Мерцательной у нас, стало быть, нет, а если была, но быстро кончилась, так, значит, ее и не было, так? Так. А что у нас есть? Есть у нас с вами тот самый синдром тахи-бради, который, как известно, главное – не лечить! Брадикардия у вашей бабушки бывает, верно? – Внучка механически, как китайский болванчик, закивала. – И тоже сама проходит, правда? – ласковее прежнего спросила доктор Вежина, выделываясь, как муха на стекле, но на скрежещущего всеми зубьями фельдшера Киракозова глянула со строгой укоризной. Давясь смехом, Родион Романыч уставился в солнечное окно с видом на канал, где между рамами весело жужжала еще одна весенняя муха, а внизу успокаивающе плыли узорчатые фигурные льдины.

– Правда, сама проходит, – после некоторой паузы покорно аукнулась кардиологиня, робко глядя в рот феноменальной Вежиной. – А скажите, пожалуйста, коллега, это ведь вас на каких-то особых курсах так хорошо научили? Может быть, у самого К-ского?

– Ну что вы, коллега, – вкрадчиво возразила доктор Вежина, – какой там К-ский! Это всего-навсего наш заведующий Вадим Мироныч Фишман нас всех так вышколил! Он, знаете ли, как только видит диагноз «пароксизмальная форма аритмии» лет эдак в девяносто, так сразу думает, как бы ему такого замечательного диагноста на всю оставшуюся жизнь без зарплаты оставить, – объяснила она, задорно подмигнув старушке, которая смеялась уже во весь голос.

– Ох, доктор, – по-старушечьи дребезжаще, но жизнерадостно веселилась бабушка, – ох, ну наконец-то хоть кто-то мою дуреху вразумил! Я ей говорю-говорю, что всё это у меня только от старости, говорю, что от старости пока не лечат, а она… От старости это только, правда ведь?

– От старости, бабуля, от нее только, – подтвердила Диана. – Вы, надеюсь, хоть брадикардию-то лечить не пытались? – спросила она у внучки, потихоньку приходящей в себя.

– Да как же, лечила, сульфокамфокаин давала. А что? – Кардиологиня несколько оправилась и теперь никак не могла определиться – то ли ей пойти гневными пятнами, то ли тоже рассмеяться. – Разве не так? Так наш ведущий кардиолог посоветовал…

– А вы-то сами как думаете, коллега? – ласковее некуда заговорила Диана. – Вот что, скажите на милость, будет с лошадью, если ее всё время хлестать? Сдохнет лошадка? – подсказала она. – Правильно, подергается-подергается, потом полягается, а затем сдохнет. А вы даете препарат камфоры, который, сами знаете, для сердца – самый натуральный бич! Вы у себя на отделении больных по той же методике пользуете? – Кардиологиня обреченно кивнула. – То-то я никак не могла понять, почему мы к вам в больницу бабушек отвозим, а они к нам больше никогда не возвращаются! – скорбно сказала Вежина, но тут же оживилась: – Но дело хорошее, правильное дело! И родственникам облегчение, и похоронному бюро постоянный доход. Вы бы договорчик, что ли, на комплексное обслуживание населения заключили, – посоветовала она под восторженное всхлипывание старушки, принявшей сидячее положение; с внучкой случился компромисс: она пошла пятнышками и захихикала.

– Так что же, ее совсем лечить не нужно? – всё-таки спросила она. – Может, дефициты какие-нибудь надо? – Диана не без зависти посмотрела на строй лекарств, но осталась непреклонной. – Но хоть рибоксин-то ей можно? – буквально возопила несчастная внучка.

– Можно, – неохотно снизошла доктор Вежина, – это можно. Но только в зад! – Бабушка и внучка всхлипнули на пару. – То есть исключительно внутримышечно. – Внучка сквозь слезы посмотрела на нее вопросительно. – Внутримышечно он не действует, – пояснила Вежина. – Вы можете и АТФ поколоть, если очень хочется, но непременно отечественного производства. Разумеется, из тех же соображений. Но явно и вам будет приятно, что вы при деле, и бабушке вашей хорошо будет заботу чувствовать. Правильно, бабуля? – Бабушка только махнула рукой. – Вот видите! А вы, ежели захотите вдруг свои знания пополнить, – уже в дверях обратилась она к незадачливой кардиологине, подталкивая Киракозова, от сдерживаемого смеха уже не только неприлично, но и опасно красного, – вы к нам на отделение совместителем приходите, у нас интересно. И работы хватает, старушек у нас невпроворот, – добавила она, и тут Родиона Романыча прорвало…

Узорчатые фигурные льдины, ленивые, как утки на некоторых из них, заплывали под мост и неспешно текли дальше в заданном русле, безразличные к бурным эмоциям фельдшера Родиона Романыча Киракозова.

– Да-а-а, – доставая сигарету, протянула Вежина на подходе к машине, припаркованной неподалеку от Львиного мостика почти вплотную к чугунной решетке. – Бывает, – добавила она, когда Киракозов стал всхлипывать, булькать, ухать, сипеть и кряхтеть чуть тише, чем льдины, образовавшие затор, и даже сумел щелкнуть зажигалкой. – А ведь тяжеловес-то наш сегодня как раз в эту славную больничку угодил. Даром что чудом инфаркт выловили, даже Мироныч, зуб даю, сам Мироныч бы моргнул и не заметил! – Диана заглянула в пустую кабину и подергала запертую дверь; «рафик» отреагировал:

– Ага, – отозвался «рафик» голосом Сеича, – ага, всегда так: чуть что, так «даже сам» Мироныч, а как ничего, так только шутки с ним шутите. Шпана! – с удовольствием сказал Сеич, выбираясь из-под передка машины и по-собачьи, всем телом, встряхиваясь. – Точно шпана! Зашпыняли мужика и довольны. А?!

– Бэ! Начальству должно знать свое место, – изрекла, будто выбила на скрижали, Вежина, – особенно мелкому и плешивому!

– О как! Так что же, ему на холодильнике место, куда его Бублик чуть что запихивает?! Вы бы ему еще шнурки при этом связывали, – с ленинским прищуром посоветовал Сеич.

– О! А до шнурков мы как-то не додумались, – восхитилась Диана. – Сеич, лапушка, да у тебя никак чувство юмора прогрессирует?! Прямо как паралич!

– Ага, – радостный Сеич ничуть не обиделся. – Шпана и есть! Диночка, солнышко, ты ноги на пол старайся не ставить, у нас с твоей стороны днище совсем отгнило, – добавил он, просияв всей своей швейковской физиономией.

– Ого! Так что же мне, – поинтересовалась Диана, – мне их вот так прямо задрать и в окно выставить?

– А и задери, – просияв, пуще прежнего возрадовался Сеич, с удовольствием оглядывая доктора Диану с головы с пикантной проседью до длинных ног, обтянутых поблескивающими лайкровыми колготами. – И выстави! Да такие ноги только и нужно выставлять, чтоб людям приятно было! Ты и юбку еще поддерни! – Возликовавший Сеич прицокнул так, что Диана прыснула пуще признанной хохотушки Оленьки.

Вежина засмеялась, Киракозов в карете согласно хмыкнул, машина завелась с полоборота; на секунду налетел солнечный ветер, по-школярски наддал жестянку из-под пива и коротко взрябил воду, смешав отражения. «Рафик», гордо посверкивая сквозь лобовое стекло докторскими коленками, легко скатился с газона на асфальт, расплескав кусочек синего неба, и брызги, веером разлетевшиеся из-под колес, вспыхнули быстрой радугой, яркой, как павлиний хвост, распущенный доктором Дианой.

Они отъехали, ветер стих, как не было, рябь погасла, и вода успокоилась; тихий дощатый мостик, удерживаемый четырьмя заслуженными львами, вновь со всеми подробностями вроде розоватых лишайных пятен на неухоженных львиных боках и выщербин на терпеливых добродушных мордах отражался в спокойной, по-весеннему высокой воде. И под мостом, и поверх него, по небу, отраженному в канале, и поверх неба, поверх сверкающих домов и деревьев с золотистыми, как лайкра, лопающимися почками, поверх решеток и гранитных стен скользил и таял прошлогодний лед, беспорядочно плыли льдины, разнообразные и разрозненные, как случайные фрагменты нескончаемого спектакля по мотивам извечной абсурдности бытия, играемого в отсутствие режиссера.

Производственный процесс, или Издержки производства

Итак, вопросы человеческих возможностей и прочности есть вопросы по крайней мере открытые, вроде жилищной проблемы в России, – и что так, что сяк, но зачастую не только «поцем с лечебным электричеством», но и нетрадиционными методами дело не решается.

Быть может, и не врут, рассказывая про старушку с гвоздем в темечке.

Притащилась эта бабушка на прием к своей участковой докторше, приплелась и жалуется: так и так, дескать, живу я при дочке, а при ей хахаль, а ночью я слышала, как они на кухне сговариваются гвоздь мне в голову забить, чтоб квартира им досталась, – и вот не убереглась я, забили они, повредили они меня, изверги…

Пожаловалась она, поплакала даже, но не разжалобила, а естественным порядком попала в психиатрическую больницу – возрастные изменения личности, дело ясное. Ладно, бабушка не противится, лечится, уколы получает, таблетки послушно глотает, а гвоздь – но мало того, что гвоздик тот никак из головы не выходит, так еще злой и мелкий, как мельтешащий какой-то, кашель в придачу появился, и, чем дальше, тем злее.

Короче говоря, она уже доходить начала, когда студенту-практиканту досталась. Он, как учили, к ней со всем специфическим вниманием: «Ну, бабуля, что случилось-то?» Она кхекает: «Кхе, милый, кхе! Да гвоздь же у меня, кхесь, в самом темечке у меня гвоздик!» «Да где же это кхесь, – лукавит студент, – где этот гвоздик, бабушка?» «Кхе! Да кхе же, – старушка отвечает, – кхе же ему быть-то, здеся, на месте», – говорит и рукой на макушку показывает, где и в самом деле ссадинка какая-то сомнительная имеется.

Практикант с сомнениями к лечащему врачу сунулся, тот его на смех поднял, студент обиделся и уперся. Совсем коротко: рентген – гвоздь – Гоголь, «Ревизор», немая сцена. После чего больную мигом со всем почтением на нейрохирургию в Поленова отправили, а там – ох-ах, кто за операцию платить будет?! – но гвоздь изъяли.

А в итоге не только выжила поврежденная старушка, но и кхекать разом перестала, весь кашель как рукой сняло, – но дочка уже к тому времени вместо нее хахаля в квартиру прописала…

Это всё о них, о старушках. Прочные старики реже попадаются, они быстро сгорают, как наше карикатурное северное лето. А чтобы без шуток крепкие, так они реже редкого встречаются, как грибы-боровики в петербургских садиках и скверах. Но встречаются всё же такие старички – и совсем рядом случаются, совсем как боровички эти самые. Как, например, семидесятипятилетний диспетчер Иван Васильевич, точно прозванный Грозным за свой казарменный, с бытности военфельдшером, характер, от которого даже его единственная бездетная дочка, сама пенсионерка уже, раз навсегда подальше держится.

И вот тоже пустячок, вроде фурункула, но недавно взял Иван Васильевич и женился в четвертый раз, свадьбу со звоном закатил заодно с юбилеем, дабы лишний раз не тратиться. Сам посмеивался, что супругу с расчетом брал, собравшись на давным-давно заслуженный отдых, ровно вдвое себя моложе выбрал – не без пяти минут старуху, чтоб на досуге не заскучать, и не молодуху, чтобы до смерти весельем не умаяться…

Юбиляр Иван Васильевич под занавес женился и теперь дорабатывал свою последнюю смену. И самое время – август как раз наладился, конец месяца весь выдался сочным, как вызревающие на дачах яблоки, солнечным после заблудившихся июльских дождей с грозами. Август в итоге определенно удался, а лето прошло, словно и не бывало. Казалось, деревья на набережной вот-вот засветятся изнутри, затеплятся светом, накопленным за сезон, вдруг вспыхнут и пойдут рябить, рассыпаясь, как их отражения в воде, которая уже остыла, отяжелела и словно остановилась… Но август был ясный, нежаркий, грибной и какой-то быстрый после неровного, но в целом вязкого лета. Время шло и спешило, постоянные пациенты возвращались с пригородных дач, как всегда заболевали – и:

– Неотложная! – Басовитый старик Иван Васильевич расположился за столом по-всегдашнему основательно, как обычно в три часа пополудни свой обед развернул, в поллитровую чашку ровно на четверть заварки засыпал. – Слушаю вас, говорите, – прогудел он, глянув в закипающий чайник.

С того конца провода приказали:

– Срочно! – гарнизонным голосом скомандовала какая-то дама. – Срочно примите вызов! – взяла она с места в карьер, но бывший военный фельдшер, а ныне заслуженный пенсионер, по совместительству диспетчер Грозный осадил:

– Ах ты, мать твою таком и сяком! – загнул прямым текстом в трубку Иван Васильевич, хватив гроссбухом наглого прусака, шмыгнувшего к его бутерброду с докторской колбасой. – Извините, конечно, но это я не вам всё, я это таракану. А вы говорите, говорите, я вас очень внимательно слушаю, – протрубил он, поощряя абонента, утратившего дар речи.

– Что?! Что?!! – Приказная дама вскипела, наконец, шипя и бренькая, будто брызжа крутым кипятком, как чайник на диспетчерском столе. – Что вы сказали?! Как вы сказали?! Да как это так вы смеете! Что это вы такое себе позволяете, хам! – Она захлебнулась. – Хамье! А еще медиками называетесь! Да вас самих лечить надо! И не материться нужно, а тараканов травить! Ах ты… Ах ты… Ах ты, так-растак и сяк-разэтак! – круто хлынуло из нее, но извинившийся старик-диспетчер даже не поморщился.

– О как! – только подивился он, не повышая голоса, и выдернул штепсель из розетки. – Спасибо за совет. А и правда, надо бы тараканов протравить. Вот вы бы, кстати, пришли и протравили их. Убили бы, так сказать, насекомых, как в нынешних газетах пишут… – Сквозняком вздернуло выцветшую за лето до грязной белизны пыльную шторку, с грохотом захлопнулось приоткрытое окно, Иван Васильевич тряпицей промокнул стол. – А вы вообще-то просто так? Вы к нам только насчет тараканов или же всё-таки случилось чего? – переждав процесс, по-прежнему любезно поинтересовался он, и оскорбленная дама в конце концов высказалась – в том смысле, что да, случилось, сосед-пропойца головой мается, в висках у него так стучит, что сам он головой о стену бьется, никакого покоя с утра не дает… – Ничего, сударыня, это всё ничего. Будет у вас покой, а у него доктор. Всё будет, ждите, – принял вызов Иван Васильевич, но последнее неразборчивое слово осталось за женщиной, после чего она бросила трубку, а старик спокойно заварил чай.

На этот вызов грустная и задумчивая Маша Веллер поехала.

Иван Васильевич еще не успел чашку шерстяной шапочкой укутать, чтобы чай, как ему положено, настоялся, а Маша уже отзвонилась из дома, куда не столько обедать заезжала, сколько собственную онкологическую бабушку морфином из своей укладки уколоть, и сразу же поехала на «соседа-пропойцу».

И приехала: там в самом деле звон, грохот – и по пояс голый, весь татуированный громила с топором. Но не головой он о стену бился и не по голове бил, а всего-навсего пол раскурочивал, и в такт хрусту и уханью по всей комнате звенькала дюжина пустых поллитровок.

«Ой, а что здесь случилось? – пролепетала Маша, оказавшись в задумчивости и растрепанных чувствах слишком далеко от захлопнувшейся двери. – Вас, наверное, что-то беспокоит, да?» – спросила она как могла ласково. «Беда, доктор! – Больной, не выпуская из руки топор, сунул ей ломик. – Совсем беда, слушай! Достали они меня, ох достали. Стучали по вискам, стучали, гады, забили совсем!» «Да кто же стучал? – Маша, озираясь по сторонам, послушно приняла ломик. – Чем они стучали?» «Двое стучали, маленькие такие, сволочи, с молоточками. Молоточки у них золотые, у сволочей, тяжелые, ими и стучали. Но я тоже постарался, я их за пять минут до тебя, доктор, под плинтус загнал!» «Вот и замечательно! Вот и славно! Вот и хорошо, что загнали, – Маша охотно похвалила старательного больного. – Вот видите, какой вы молодец, сами прекрасно справились!» «Ну уж нет, доктор! Ученый я, они как пить дать еще вернутся, так что всё равно мне их изловить нужно. И золотишко там у них, ясно? Ты раз уж пришла, то теперь помогай мне, доктор, потом поделимся. – Старатель нахмурился и двумя руками взялся за топорище. – Помогай мне, сказал!»

И так сказал, что доктору Маше ничего не оставалось, кроме как в самом деле ломик к дубовому паркету приложить, стараясь податься поближе к двери, за которой приказная соседка, как к источнику, приникла к замочной скважине. Приникла, дышать забыла и упивается: да как же это она? Да что это они? Да они же все не просто хамы, они все сумасшедшие!..

Тем временем диспетчер Иван Васильевич, пока там доктор Веллер чужой пол в коммуналке разоряла, а здесь свой чай в чашке настаивался, поднялся, подошел к окну, шоркая по полу любимыми войлочными тапочками. Подошел, приподнял в прошлом желтенькую шторку, подложил под раму спичечный коробок, чтобы не билась на сквозняке. Постоял, на неизбывного, как гоголевская шинелька, нахохлившегося бомжа Акакия косо глянул, вздохнул…

– Вы когда меня в больницу положите? – опять спросил Акакий Акакиевич у старого и мудрого Ивана Васильевича, кутаясь в свою ветошь. – Положил бы ты, а? Слышь, мне туда, в больницу, уже позарез надо. Правду говорю, зима скоро будет, околею я, понял!.. Нельзя так со мной, не человек я вовсе, что ли?

– Какой же ты человек? – искренне удивился стармуд Грозный, бывший военный. – Вот те раз, человек! Какой такой ты человек? У тебя квартира есть? Прописка есть? Нет, ни хрена, – старпер диспетчер выразился крепче, – ни того самого у тебя нет… Продал квартиру? Не ври, ясное дело, продал. Деньги куда дел? Пропил давным-давно, тоже яснее ясного. Ну и кто ты есть? Какой же ты человек после этого? Бомж ты, бомж и есть! – Акакий забурчал в ответ, телефон зазвонил, старик опустил и поправил шторку, зашаркал к столу. – Неотложная! – Иван Васильевич снял трубку, пока Акакий Акакиевич бурчал:

– Ничего я не продавал, – зудел за окном скорбный бомж Акакий, но его никто не слышал. – Правду говорю, не продавал я квартиру, отняли ее у меня. Бандиты насовсем забрали, понял… Так в больницу-то когда вы меня определите?!

– Пошел ты! – громыхнул диспетчер Грозный, указав куда именно, а сам поспешил объясниться: – Простите, – пояснил он в трубку своим обаятельным баском, – это я ни в коем случае не вам… Нет, и не таракану… Да что вы так, ну что вы, успокойтесь, пожалуйста, первый раз, что ли… И ладно бы я вам, право слово, а то ведь даже и не таракану я! Это я так Акакию нашему сказал, Акакию Акакиевичу… – Пока Иван Васильевич старался извиниться, Акакий бормотал:

– Пойду я, куда денусь, всю жизнь иду. Только всё равно я человек, – с хрестоматийной гордостью возразил он опущенной кулисе. – Человек я! Человек, а никакой не таракан, понял. И никакой я тебе не Акакий! – Бомж одышливо поднялся со скамейки и медленно пошел.

– Куда?! – разорялась тем временем телефонная дама, трескучая, как отдираемые в четыре руки плинтусы и паркетины. – Как, опять?! Да вы что?! Вы издеваетесь? Или у вас все такие, все с тараканами, все у вас придурки? Вы все там ненормальные, да? Да вы же вредители самые настоящие! Вас же не лечить надо, вас самих всех перетравить сразу нужно!.. Что?! Да мало того, что меня по матери как хотят кроют и куда не надо шлют, так еще сейчас ваша врачиха чокнутая квартиру нам громит!.. И не буду я звать ее к телефону, сами зовите как можете. Что? Как?! Да я в суд на вас подам, я сегодня же к прокурору пойду! Да я сейчас же в милицию обращусь!

Она так шарахнула трубку, что разбила аппарат; во всяком случае, первым в милицию дозвонился «неотложный» Иван Васильевич.

Не психиатров же было опытному диспетчеру на это яснее ясного, что темное дело вызывать. При таком раскладе коллеги со специализированной тринадцатой подстанции скорее сюда, на отделение, разбираться поедут, а не по адресу, но вернее всего они даже с места не тронутся, пока по телефону до сумасшедшего дома не доведут.

С ответственным дежурным психиатром, что ни разговор, то скверный анекдот. Недавно Вежина дозвонилась: так и так, уважаемый коллега, больной в состоянии острого алкогольного опьянения утверждает, что закодировался от пьянства, а вот, как всё-таки выпил, так теперь доктор, который его кодировал, является ему под потолком и страшные знаки в воздухе творит; что делать?

«Послушайте, коллега, – с неподдельным удивлением воскликнул доктор-психиатр, – послушайте, ведь я ж, здесь, но вы-то, коллега, там! Что же вы у меня спрашиваете, вы у него спросите, ему-то виднее». «У кого спросить? – Вежина, ошалев, принялась озираться по сторонам. – Кому виднее?» «Как это у кого?! У этого доктора, конечно же, который вашего больного кодировал!..»

Так что Иван Васильевич сразу же в милицию позвонил, она кого-кого, а скорую-неотложную бережет, если может. Как-никак, по-своему – коллеги-ассенизаторы, навскидку и не определить, чья помойка чище…

По-своему коллеги среагировали мигом, наряд прилетел, речей худых не разводя, повязал клиента. К слову сказать, незадачливый старатель даже сопротивляться не стал – думал, верно, что мужики с автоматами подсобить решили против супостатов. Но хоть и быстро прибыла дежурная группа, Веллер не раз как мышь вымокнуть успела. Едва клиента взяли, растрепанная Маша как была с ломиком, так и съехала по стенке на пол. Опустилась, села, сидит и никак в толк не возьмет, решить никак не может – то ли ей сначала всем «спасибо» сказать, то ли потом бабу эту ломом приголубить…

Покамест там развивались драматические события, здесь Иван Васильевич вдумчиво, как всегда неспешно и обстоятельно, питался: парочка домашних салатиков, половинка отварной курицы, блинчики, бутерброды…

В конце концов, события событиями, но обед обедом, ибо всё всегда идет своим чередом и своим порядком. Он сам по себе, древний, но крепкий, коряжистый, как ивовый ствол за окном, диспетчер Иван Васильевич по прозвищу Грозный – и вещи вокруг, показалось, напоследок тоже сами по себе и вроде как со стороны, будто старика здесь вовсе нет или же он просто-напросто лишний, уже посторонний здесь. Посторонним чуть иначе всё воспринимается: серебристая ива рядышком шелестит звонче, настырные воробьи взбалмошнее, жирная муха между стеклами музыкальнее; шевельнулась выгоревшая шторка. Солнце краешком позолотило пыль под телевизором на тоненьких насекомых ножках, который вползвука замыливал извивистую «Санта-Барбару». На столе фонила подпорченная рация, привычно транслируя порой что ни попадя, телефон молчал, как затаился, над столом громко расхаживал маятник.

Время шло, Иван Васильевич питался.

– Сколько это может продолжаться! – не выдержал за океаном взмыленный Круз, которого опять убили, но снова не насовсем. – Ты должен, должен это прекратить! – опять и снова настаивал телевизор, рация поддерживала:

– Хватит, Ванька, заканчивай! – выпорхнул из местного трудового эфира девичий голосок. – Кончай, говорю, трах-трах твою ням-ням! – Иван Васильевич, тщательно пережевывая пищу, покачал головой, муха гулко тюкнулась в окно и вылетела вон, каркнула местная ворона, в мыльной Санта-Барбаре подивились:

– Ничего себе! – пустили радужные пузыри в прибрежном американском городе. – Но о чем это она? – Там не понимали, здесь снова включилась рация.

– Езжайте к этим придуркам, – выступил загадочный местный авторитет, – и сразу шею намыльте, а уже потом еще раз всё растолкуйте. Но чтобы с этого захода доходчиво было! Понял, нет? – Тем временем тамошняя Джина упорствовала:

– Нет, – упиралась она, – нет, нет и нет! – Она напирала, но и отечественный криминальный элемент был полон энергии:

– Понял, сделаем! Объясним, всё в лучшем виде по полочкам разложим! Без проблем, у нас не заржавеет!..

Словом, везде всё шло своим чередом и порядком; сами по себе спешили часы, работал телевизор, сипела и похрипывала рация, снова звонил телефон.

– Неотложная. Минуту… – Иван Васильевич, сняв трубку, прожевал последний кусок и глотнул чаю. – Говорите теперь, слушаю. Что у вас случилось?

– Приятного аппетита! – пожелал воспитанный абонент и сообщил с веселой оторопью: – Понимаете, у меня жена в гоблина превратилась! – В пенной Санта-Барбаре откликнулись:

– То ли еще будет! – Мылом мытый американский оптимизм не знал границ, как и удивление видавшего виды русского диспетчера:

– Чего?! – Иван Васильевич едва не выронил вставную челюсть. – В кого, в кого?! В гоблина? Как так она в него превратилась?!

– Вот просто так, взяла и превратилась! Я-то думал, что такое только в ихнем кино показывают, а тут вот те здрасте, земля обетованная, радуйтесь, приплыли! – С перепугу парнишка как мог балагурил. – Точно говорю, самый натуральный гоблин, в чистом виде, полная жуть! Настоящий ужастик, только наяву… Это она у меня постирушку затеяла, новый стиральный порошок купила – голубенький такой, импортный. И только она его сыпанула, только засыпала, вдруг – бах – вместо рожи – здравствуй, жопа, новый год! Ох, простите, пожалуйста…

– Ничего, всякое бывает, – утешил парнишку умудренный чужим и собственным опытом Иван Васильевич. – Сколько лет вашей гоблинше? Так, телефон?.. Адрес?.. Как подъехать?.. Не волнуйтесь, ждите. – Он принял вызов, и очень кстати, как в том же кино, на связь вышла доктор Вежина:

– База, база, ответьте «биту»! Иван Васильевич, мы закончили, есть еще чего-нибудь? Как слышите, база? Прием. – Рация сипнула.

– Ой, девочки! – радостно встрял невидимый боец теневого фронта. – Привет, девчонки! Что-то давненько вас не слышно… Как там Галочка, есть она? Дайте ее, а?!

– Какие тебе девочки, урод недоделанный! – грозно громыхнул Иван Васильевич. – Я тебе дам – «девочки»! Я тебе такую Галочку устрою, что сам птичкой-ласточкой летать будешь! Уйди из эфира, идиот, у меня человек при смерти! – Иван Грозный пальнул, как из пушки, воробьи за окошком разлетелись.

– Ну и что, подумаешь! – Криминальный труженик тоже напрашивался в по-своему коллеги, ничуть не обидевшись на громыхающего старика. – И у меня сейчас при смерти будет, еще как будет! – ответил он, намереваясь затеять профессиональную дискуссию, но доктор Вежина смотрела на вещи просто:

– Все мы когда-нибудь при ней будем, – постаралась примирить их философичная Диана, – а пока заткнитесь, пожалуйста. Так что-где стряслось такого страшного, Иван Васильевич? Прием. – Рация захрипела:

– Диночка, я вот только что заказец принял. Аллергичная морда двадцати лет на стиральный порошок отекла, не дай бог квинканула[90]. Вы давайте поскорее, ладно, а то еще и Мироныч просил напомнить, что тебе на элкаке[91] в обязательном порядке нужно быть. Так что поспешайте, адрес записывай…

Вызов был передан, «бит» поехал.

Иван Васильевич тем временем неспешно прибрался, ополоснул посуду, вымыл руки, потом вернулся за стол, посидел в задумчивости, вынул вставную челюсть и принялся спичкой вычищать остатки трапезы.

Ветерок уже подстих, как бывает обычно ближе к вечеру, солнце перевалило через крышу и светило теперь с набережной, помалу клонясь к заливу, эфир на время успокоился, как взбаламученная очередным прогулочным катером вода в канале, рация посипывала, часы тикали; всё шло своим чередом, опять звонил телефон.

– Неотвовная! – в несчетный раз поднял трубку беззубый диспетчер Грозный. – Шлушаю, шлушаю, – прошамкал он, и некто, тоже не вполне разборчиво, дабы не признали, зачастил буквально по пунктам сигнального талона:

– Примите вызов: плохо с сердцем, мужчина, сорок лет, Средняя Подьяческая, дом семнадцать, квартира пятьдесят, этаж четвертый, въезд со двора… – Пока не кто иной, как известный всем Малькович, расположившись в регистратуре, последовательно диктовал проверочный вызов, стреляный воробей Иван Васильевич водворил на место челюсть, весь подобрался и стал набирать давление, как паровой котел.

– Квартира пятьдесят, говоришь? Какая же это такая квартира?! Какой такой въезд со двора на четвертый этаж?! Какой растакой дом семнадцать может быть, если на Средней Подьяческой его отродясь не было? – Грозный старик быстро дошел до предела, но давление пока держал.

– Почему же не может быть? Очень даже может. – Малькович, который уже засек нормативные четыре минуты, отпущенные бригаде на выезд, ничуть не смутился. – С чего это вы решили, что нет там такого дома? Как это так нет, почему же его нет и отродясь не было? Должен был быть, пусть доктор поедет и посмотрит, пускай поищет как следует.

Элкаэсный деятель напрашивался и напросился, тертый диспетчер, бывший военный фельдшер, наконец не выдержал и аж взревел:

– Ты сам сейчас поедешь, козлище пакостный, сам искать будешь, пока не заищешься! Ты сначала мозги свои найди, придурок записной! – Ивана Васильевича в конце концов определенно прорвало, и он всерьез, но с удовольствием спускал пар. – Ты что, Малькович, резинка использованная, в полный маразм впал? Ты совсем охуел? Ты весь хуйками мелкими, мудило гребаное, покрылся или сразу в один большой хуй превратился?! – Из басистого старика ливануло так, что проняло даже элкаэсника.

– Да ладно тебе, Иван Васильевич! Ну что ты, Ваня, на старости-то лет… Ты прямо-таки самодуром каким-то стал, Ваня. И не напрягался бы ты так, не по годам тебе, не ровен час удар хватит… – Малькович отступил и попробовал зайти с другой стороны, но неутомимый диспетчер бил фонтаном:

– Ах ты, слипиздень залупоглазый! Ох ты, мудопроеб промандаблядский! Это я, я тебя сейчас хвачу, недомерок долбаный! Криво тебе будет, идиотина! Я уже семьдесят пять лет Ваня, из них двадцать лет морду тебе набить мечтаю! И набью! Вот только появись здесь, козел, сразу же набью, отведу душу напоследок…

Словом, состоялся большой полив. Всему поверив, Малькович поспешил отключиться и ретироваться, а Иван Васильевич еще попыхтел, перевел дух, подумал, потом вынул челюсть и продолжил свое занятие, положив про себя через полчаса позвонить молодой супруге.

Тем временем «битая» бригада, доктор Вежина и фельдшер Киракозов с кардиологическим водителем Михельсоном, оказалась на романтических блоковских задворках близ Пряжки и бывшей Офицерской, нынешней улице Декабристов, в очередной раз основательно раскуроченной. Но колеса на рытвинах не растеряли, доехали споро, – но рыжеватый, будто солнечный, как удавшийся август, захлопотанный паренек с открытым веснушчатым лицом весь запыхался, выделывая коленца по двору вокруг подъезда.

– Ой, здравствуйте, здравствуйте! Скорее, скорее, пожалуйста! – Едва бригада выбралась из машины, к пареньку махом пришло второе дыхание. – Пожалуйста, если можно, быстрее! – Его понесло галопом с места наверх через три ступеньки. – Там с Дашкой с моей уже совершенно жуткая жуть сделалась: красная вся, как вареная задница, простите-извините, лицо плоское, глаз совсем нет, веки валиком нависают, уши – во! – Он на всем скаку повернул солнечную физиономию и трясущимися руками изобразил это «во», сверкнув новеньким обручальным колечком. – Во как, доктор, ужас же, ужас! Что с ней такое, надолго это? Вдруг навсегда, а?!

Запыхавшаяся Вежина натужно каркнула в ответ:

– Пока не посинеет! – ляпнула загнанная Диана, звеня металлическими набойками на каблучках, и тут же, споткнувшись, прикусила язык. – Да не волнуйтесь вы так раньше времени! Она говорить сейчас может?

– Может, может! – Парнишка всё равно мало чего слышал и даже видел, а соображал он и того меньше. – Она у меня вообще всё может, всё умеет, пожалуйста, всё, что скажете, доктор! Ё… ёй-ёй! Эхма-эхмать, ну надо ж так!

Врезавшись лбом в торец настежь распахнутой металлической двери, он, никого не дожидаясь, первым метнулся в квартиру. Последним у постели больной, которая на самом деле могла разве что сипеть, с пыхтением финишировал груженый Киракозов.

Мало сказать красное лицо девицы в коротеньком домашнем халатике, почти девочки с маленькой, ладной фигуркой было донельзя обезображено мощнейшим отеком Квинке. Круглые от страха, изумленные глаза паренька застила кровь с рассеченного лба, которой он, кажется, не замечал.

Пациентов с ходу поделили.

– Займись парнем! – приказала доктор Вежина фельдшеру Киракозову, про себя от сердца ругнувшись за непроизвольное «скоро посинеет». – Просто перекисью обработай и пластырем стяни!

Пока сама она торопливо выбирала из укладки противоаллергические препараты, кляня и кроя себя почем зря, Киракозов буквально силой усадил своего клиента на стул, щедро полил рану, промокнул шипящую розовую пену, потом повторил, сдвинул пальцами рассеченную кожу и грамотно закрепил пластырем. Вежина за это время успела ввести пациентке в вену весь имевшийся в наличии комплект антигистаминов. Результата не было и не предвиделось.

Отек наползал на горло, больную нужно было срочно госпитализировать. Киракозов по телефону уже запрашивал место.

– Это что, в самом деле так страшно, да? – Губы у парнишки побелели и дрожали. – Да, скажите, очень опасно? Она что, даже умереть может?.. Учтите, я ее одну не отпущу, я с вами в больницу поеду! Мы ведь нездешние, приезжие мы, оба из Тамбова, – зачем-то сообщил он, но Вежину сейчас меньше всего интересовала отечественная география.

– Да хоть из Могилева, на здоровье! Что тебе, жена твоя уже надоела? Ты похоронить ее хочешь? Дорогое, между прочим, удовольствие. Ах, не хочешь! А коли нет, так никаких «с вами»! – отрезала она. – Никуда ты с нами не поедешь. В машине тесно, ты нас по рукам и ногам просто-напросто свяжешь, если в дороге что-нибудь делать придется. – Она переложила в кармашек халата одноразовый скальпель и закрыла чемодан, поглядывая на девицу с тревогой, нарастающей пропорционально отеку. – Спаси и сохрани, конечно… Но и в любом случае нечего тебе пока в больнице делать, там уж как-нибудь без тебя управятся. А чем без толку психовать, ты лучше сейчас же в травмпункт чеши, кожу на лобешнике зашить надо, чтобы заметного шрама точно не осталось, а то будешь им потом всю жизнь сиять… Вот после этого уже спокойно к жене в больницу приедешь, одежду привезешь. Даша твоя, Бог даст, как раз к тому времени в порядке будет. Усек? – Он механически кивнул, едва не всхлипнув, отзвонившийся Родион Романыч на пустой сигналке наспех чиркнул для него название и адрес больницы. – Всё, поехали!

Вежина и Киракозов слаженно подхватили красную девицу под руки, и, как она была в легкомысленном халатике, так спешно, не теряя ни минуты, повлекли ее вниз к карете.

События развивались быстро, как сам отек Квинке.

– Миха, на Литейный в Мариинскую, гони! – Михельсону от такого ужика-ужастика с изящными ножками икнулось, а «рафик» завелся с полуоборота. – Цветомузыку врубай! – Пространство узкой темной подворотни с трупными пятнами отвалившейся штукатурки по стенам заполнилось мигающей, как на дискотеке, пляшущей синевой и скулящим воем сирены. – Ходу, Миха, ходу! Жми как можешь!!

Михельсон послушно поднажал прямо на разрытом участке. На декабристском бездорожье машину трясло и бросало так, что Диана в кабине, сидя сикось-накось, чтобы в карету поглядывать, всех тамбовских волков – по поговорке, к слову пришлось, – всех до единого поштучно-поименно перебрала и всем скопом вместо собак на неповинного ездилу повесила; закаленный товарищ Михельсон, выжимая педали, не зло, но так же изобретательно огрызался.

– Ты что, Динка, с цепи сегодня сорвалась?! – Миха перед очередной колдобиной ненароком надавил на газ, фельдшер и больная в карете закувыркались пуще прежнего. – Ох и горазда же ты лаяться! И складно же у тебя получается, аж завидки хватают! Молодец, хорошо! Правда-правда, о-го-го чешешь, славно язычком трудишься, очень у тебя инструмент хорош! Но ты бы его поберегла, попридержала бы всё-таки, ведь подпортишь сдуру рабочий орган, запросто откусишь!

– Ужо, щёвт вожми! Ужо подповтила! – Воющая машина со скрипом и лязгом выпрыгнула на нетронутый асфальт, и Вежина, морщась и потирая ушибленный локоть, чуть сбавила обороты. – Откусить еще не откусила, но прикусила твоими молитвами знатненько… И ведь надо же – второй раз подряд за сегодня! К дождю всё делается, не иначе… Ась?!

Больная в карете захрипела, будто силясь засмеяться, встревоженный фельдшер Киракозов резко подал голос:

– Дина, приехали! – Внимательная доктор Вежина среагировала одновременно с ним:

– Миха, стой! – Послушный Михельсон, едва проскочив перекресток на красный свет, ударил по тормозам, инерционная Вежина, сверкнув в лобовом стекле поджарым задом, через фортку в перегородке по самый бюст въехала в карету. Именно тогда сверкнула и въехала, выставив круп, как в витрине, когда по встречной полосе на служебной «Волге» приблизился не обтекший еще после большого полива Малькович. – Блядь!!!

Девица в самом деле задыхалась по полной программе: шейные вены набухли, губы посинели, стали цианозными, сознание ухнуло в никуда.

События развивались по-прежнему стремительно и как бы параллельно.

Как бы параллелями полнилась голова и у Мальковича – не пересекалось там ничего, ничего не связывалось воедино, всё текло и размывалось. Вокруг всё так солнечно, ясно так и ласково, день промыт, как стекло, на пригреве беленький «рафик» синеньким подмигивает, симпатичный медицинский задок в кокетливом разрезе лайкрой золотится в лад первым осенним листочкам на тротуаре.

Всем была хороша картинка, но что-то она Мальковичу напомнила, что-то очень и очень неприятное. Но пока параллельные пересекались и закорачивались, пока он уразумел что к чему, перескочив перекресток и на развороте перепуская всех встречных-поперечных, Вежина не только выскреблась из кабины, но уже и дверь в карету за собой захлопнула.

Девица без сознания распласталась на носилках, ее и без того коротенький халатик задрался и распахнулся, открыв, к удовольствию похотливого Михельсона, белые шелковые трусики с кружевами. Киракозову было не до зрелищ; сообразительный Родион Романыч заранее выудил из ящика «трахнабор» со всем необходимым для трахеотомии, сам был уже на взводе и ждал команды. Предельно сосредоточенная Вежина, не говоря ни слова, нависла над больной, секунду примерилась, вдохнула и полоснула припасенным скальпелем по горлу; обильно брызнула кровь.

Закороченный Малькович, сжигая служебную резину, со скрежетом развернулся, но тут же застрял под светофором в крайнем левом ряду. Пока он ерзал и таращился, вцепившись в руль, любопытствовавший Михельсон, напротив, при виде крови закатил глаза, зазеленел, обмяк, отвалился от переборки и в обмороке потек по сиденьям. Родион Романыч между делом догадался задернуть шторку на фортке… На светофоре к красному добавился желтый, «Волга» с ревом сорвалась с места, подрезав новенький «жигуленок». Позади взвизгнули тормоза, заскрежетала жесть, посыпались стекла.

Вежина, напрочь забыв дышать, споро резала – кожа, жировая клетчатка, соединительная ткань, дальше два хряща и между ними связка. Ее и нужно рассечь, чтобы специальную канюлю, изогнутую металлическую трубку с упором, ввести в дыхательное горло. Фельдшер Киракозов четко, будто ассистировал не в первый раз, убрал тампонами кровь вокруг разреза, доктор Вежина рассекла связку, канюля встала без проблем; девочка задышала; Малькович забарабанил в дверь.

Больная дышала, в дверь ломились. Диана наконец выдохнула, вдохнула, распахнула дверь и не целясь попала в Мальковича. Приложила от души, ненароком хватила метко, ненавязчиво обеспечив коллег-травматологов еще одним клиентом. Он отвалился, схватившись за голову, взбешенная Вежина вышла – страшная, чуть подрагивающая, раздувающая ноздри на манер норовистой лошади; сама вся красная, вся в крови снизу доверху, в руке скальпель окровавленный – и Мальковичи кровавые в глазах…

С такого выхода не то что какой-нибудь воздушной бабушке-старушке, тут даже двум крайне неприятным приземленным молодым людям ойкнулось, которые подперли элкаэсную «Волгу» своим свежепобитым «жигуленком» и кое-как выдавили оттуда собственные габариты. Конфликтный день продолжался.

Трахеотомия – операция не слишком приятная, но не очень сложная. И быстрая, главное, но пока обморочного Михельсона хотя бы частично в порядок привели, пока туда-обратно через пробки на Литейном продавились, а на базе пока отмылись, пока Диана, сменив свой перепачканный халат на общественный чистый, после прачечной, но драный и без двух нижних пуговиц, сделала лицо, – пока то да сё, словом, на лечебно-контрольную комиссию доктор Вежина и фельдшер Киракозов основательно опоздали. Основательно, но не совсем, тем более еще не доктору Киракозову там быть вообще не полагалось – его Мироныч попросил числом своих поддержать и для общего врачебного развития поприсутствовать. Опоздали, но получилось всё равно как бы вовремя – рассудив и отпустив участковым их малые прегрешения, высокая комиссия только-только взялась за смертные грехи «неотлоги».

Дело шло заведенным порядком. Врачебный коллектив поликлиники в партере актового зала по возможности занимался своими делами, равно как и комиссионный президиум на подиуме: грамотная Василиса Васильевна красивым почерком вела протокол с заготовленными впрок решениями, кардиолог Кривошей на школьной промокашке рисовал квадраты и крючочки, председательствующая Женни Бонифатовна Раздаева, ровесница, между прочим, Ивана Васильевича, мерно кивала, глядя сквозь бифокальные очки немигающими глазами на затравленного, прямо-таки заживо ощипываемого доктора Птицина. Проворонивший молодой инфаркт Герман был жалок, потел и спотыкался на каждом слове, несчастный Мироныч на галерке хмурился и краснел за него, послесуточный Лопушков в ожидании своей очереди на торжественную порку незатейливо дремал.

Опоздавшие вошли, порядок несколько нарушился, Раздаева заскрипела, как ржавые дверные петли.

– Ну вот, наконец-то, даже не верится, здравствуйте, милости просим! – Ж. Б. зашевелилась, по залу прокатилась волна оживления, но до спящего Лопушкова не добралась; Родион Романыч, будучи вообще здесь ни при чем, стушевался и поспешил краешком пристроиться к своим; доктор Вежина, не садясь, ответила корректным полупоклоном. – Добрый, добрый день, коллега! – радовалась на все лады радушная Раздаева. – Надо же, что-то вы сегодня быстро, еще и часу не прошло, а вы о нас уже вспомнили. И очень, очень кстати вспомнили, а то к вам, знаете ли, кое-какие вопросики имеются, надо бы их разрешить. Так что прошу сюда сразу же, прошу, не стесняйтесь. Вы уж не сочтите за труд, будьте так добры, уважьте нас…

Воспользовавшись нечаянной оказией, забытый Птицин встрепенулся и поспешным шепотком подался на галерку, мимоходом мигнув взвинченной Диане, которая прошла на его место у подмостков и встала вполоборота к залу. Гул затих, заведующий Фишман заранее напрягся. Доктор Вежина, охотно оправдывая ожидания, вместо принятого «простите, я здесь ни при чем, а если при чем, то не я, а если и я, то больше не буду» с ходу двинула собой в полный рост.

– Обязательно буду! – выдала она нимало не стесняясь. – Буду так добра, не сочту ни в коем случае, какой же это труд! Труд – это людей лечить, знаете ли, а такое даже при всём желании мне ну никак за труд не посчитать. Так что я непременно вас уважу, а вот вы – вы меня как, сперва обяжете впредь больных со скальпелем в горле вот просто так бросать, или же потом, задним числом, «чехлы» будем списывать? Или еще как-нибудь? Или еще что-нибудь с меня потребуете? Может, сразу снять штаны прикажете? И, хвост задрав да задницей сверкая, заодно еще и языком тылы охлестывать велите, чтоб быстрее вокруг вас бегать? Так?!

Лопушков во сне хрипнул и присвистнул, весь зал напрягся, как тихо паникующий заведующий отделением неотложной помощи, непроизвольно охнув про себя в ожидании катастрофы, но скрипучая Раздаева сегодня была на удивление хладнокровна, рассудительна и последовательна.

– Насколько я вижу, коллега, штанов, то есть брюк на вас и так нет, – возразила она по существу, не меняя тона, критически оглядев Вежину поверх поблескивающих очков. – А хвоста у вас вообще быть не может. И язык я вам распускать не советую, ничего хорошего из этого всё равно не получится. Он пусть и длинный у вас, пускай даже слишком длинный, но всё-таки до ваших тылов хотя бы чуть-чуть, но не достанет. Странно вы как-то анатомию понимаете, доктор… И кстати, насчет этих самых тылов, то есть задницы, как вы изволили выразиться, я ничего сказать не могу, но вот передница у вас определенно сверкает. – В самом деле, английская булавка, заменившая нижние пуговицы на казенном халате, надетом по-летнему, то есть на минимум белья, ненароком расстегнулась. – Вы же не в борделе, должна я вам напомнить, и даже не на пляже, чтобы напоказ свои прелести выставлять. Да и холодновато уже для пляжа, вот попробуйте только почки или придатки застудить – никакого больничного не получите! Вообще, что вы себе позволяете, Вежина! Одеваетесь кое-как, чтобы не сказать никак, материтесь прилюдно, как… как…

Хладнокровная Раздаева загорячилась-таки и запнулась; доктор Птицин с галерки подсказал:

– Как девка из портового борделя, в котором за неуплату воду вместе с отоплением отключили, – шепнул он поддерживающему и общеразвивающемуся фельдшеру Киракозову поверх оцепеневшего Мироныча. – Или как пьяный матрос в гальюне во время качки, или даже как оба вместе и с боцманом в придачу, который их, как бы это поискуснее выразиться… который их в самый восторженный момент в собственном кубрике на любимой личной простыне застукал. Короче, славно гнет! – Неугомонный Герман, оклемавшись после экзекуции, резвился вовсю, но тихо, ненавязчивый Лопушков так же свистел и похрапывал; апоплексического вида и цвета, похожий на отмороженного морского окуня Фишман, буде такая возможность, охотно сиганул бы куда-нибудь за борт, но за неимением оной молча мотнул головой. – Да ладно тебе так мандражировать, шеф! – не унимался Птицин, искренне пытаясь помочь. – Жаба с Динкой друг друга стоят, обе будут палку до посинения гнуть, но чтоб сломать, так это черта с два! Не давись, не давись, Мироныч, ты посмейся-ка лучше. Посмейся, враз полегчает, как доктор тебе говорю! Хочешь анекдот?

Заведующий отмахнулся, главврач тем временем тоже:

– Ладно, короче, сами отлично знаете, как вы весь наш коллектив при честном народе тут не так давно обкладывали, вместо того чтобы больного спасать. – Раздаева махнула рукой, пресекая любые возражения, но Лопушков всё равно свистел. – Распустяйство! Распустяйство и есть, и заканчивается оно для ваших пациентов летальным исходом! Не так?! Тогда как же такую диагностику прикажете понимать: то вы больной грипп ставите, то гепатит, а она в приемном покое больницы Боткина от лептоспироза умирает, не от чего иного. Вот теперь объясняйте нам, как это лихо так у вас получается. Прошу вас, пожалуйста.

Она выжидающе уставилась на Вежину сверху вниз, Мироныч не выдержал и стремглав сорвался с места. Диана, выгнув булавку, поправила халат и удивилась:

– Простите, это вы о ком, Женни Бонифатовна? – Она определенно чего-то недопонимала. – Пардон, конечно, но вы всё это обо мне? Вот всё-всё прямо-таки? Может, хотя бы за «гепатит» с Василисы Васильевны спросите? Кажется, именно она этот диагноз поставила, разве нет?

Хлопнула дверь, шеф сгинул; недоумевающая Вежина пожала плечами, последовательная Раздаева стояла на своем:

– С Василисы Васильевны мы всё спросили, с ней уже разобрались целиком и полностью, теперь ваша очередь. Не она, а именно вы эту больную… как же ее… как? Береговая? Береговская? – Василиса Васильевна, не поднимая глаз от протокола, не вполне уверенно кивнула. – Короче говоря, вы больную первой видели, никто другой, с вас, и только с вас всё началось. Именно так, насколько мне известно. Вот я и прошу вас объясниться, а заодно и об этом заболевании нам вкратце рассказать. Может быть, с инфекциями вы хотя бы в теории лучше ладите, чем с анатомией… Всё, вам слово, прошу вас, прошу!

Главный врач Раздаева настаивала, лечащий доктор Вежина, устав удивляться, еще раз пожала плечами и вежливо ответила:

– Пожалуйста, ради бога! Только это всё никак не с меня началось, наверное, а с инфицирования лептоспирой, которая поражает мягкие оболочки головного и спинного мозга, а также печень и лимфатические узлы. В первые часы заболевания лептоспироз часто проявляется высокой температурой… Да вы ведь и сами всё это знаете, правда? – Ж. Б. и В. В. на пару согласились, напыщенно кивнув, задумчивый кардиолог Кривошей перевернул промокашку и рисовал микробов в разнообразных позах. – Это, разумеется, замечательно, – менторским тоном продолжала теоретически подкованная Вежина, – но еще неплохо бы всем помнить, что достоверно диагноз ставится на основании серологических проб не раньше, чем через сутки после начала заболевания. Повторяю и подчеркиваю, коллеги: только на основании серологических проб и не раньше, чем через сутки. Иногда, знаете ли, всем в справочники нелишне заглядывать. Тоже ведь правда? – Все молчали. – Так вот, эту лептоспирозную больную по фамилии Бережная, я опять повторяю: Бе-реж-на-я, никак иначе, я отлично помню. Была я у нее через два часа после подъема температуры, предположила грипп, паче все домочадцы там им недавно переболели, оставила актив участковому доктору, то есть Василисе Васильевне. Вот, собственно, и всё… Ну а то, что к ее приходу на следующий день больная отчетливо пожелтела, и моя глубокоуважаемая вами коллега ничтоже сумняшеся диагностировала гепатит, а направление на госпитализацию нашему сантранспорту передать просто-напросто забыла, – так при чем же здесь я, помилуйте?! Так что же теперь, еще и за то, что в боткинском приемнике ее аккуратно до самой смерти промурыжили, я еще и за это отвечать должна?!

– Нет, за приемный покой отвечать вы не должны, незачем лишнее на себя брать, не то надорваться недолго. Вам и без того вполне достаточно, да и нам всем довольно уже фигуры вашей речи выслушивать… Правильно, коллеги? Давайте закончим. Я думаю, мы даже поблагодарим доктора Вежину за ее мотивированный, хотя и чрезмерно эмоциональный ответ. Спасибо!

Диана в ответ чуть склонила голову и сорвала аплодисмент. И даже не в единственном числе; первым захлопал спросонок доктор Лопушков, который было свистнул до неприличия громко и захрапел во все завертки, но был резко разбужен бдящим коллегой Птициным. Лопушков захлопал первым, кто-то в зале поддержал, публика засмеялась, зашикала, всё на минуту смешалось.

– Да ладно, ладно тебе, дружище, чего там! Не стоит уж так сразу, – смущенно потупившись, шептал ничего не соображавшему Федору растроганный Герман. – Ты погоди пока хлопать, Федя, вечно ты всё задом наперекосяк и телегу поперек лошади ставишь! Я же тот анекдот-то так и не рассказал еще! Анекдотец классный, не спорю, стоит того, но ты бы всё-таки его послушал сначала, а уже потом ладони от восторга отбивал… Ну да ладно, сейчас мы это дело поправим, слушай сюда…

– Коллеги, коллеги, прошу вас! – Раздаева поднялась, уперевшись руками в стол, и утесом нависла над аудиторией. Оживление, докатываясь до незыблемой Ж. Б., разбивалось и с шорохом стихало, будто уходило в песок, оставляя пену. – Довольно, коллеги! Ну что за цирк, как вам не стыдно! Вы же не в Госдуме, в конце-то концов! Это же вам не балаган! – Вопрос о балагане бесспорным не был, но прения регламентом не предусматривались, а главный врач поликлиники и всего территориально-медицинского объединения Женни Бонифатовна Раздаева неукоснительно держалась протокола. – Всё?! Очень хорошо. Вопрос рассмотрен. Решение комиссии по данному случаю таково, – она не без торжественности поправила округлые очки в тончайшей золотой оправе. – За небрежность и профессиональную недобросовестность, выразившуюся в диагностической ошибке, повлекшей за собой летальный исход, с учетом всех выясненных обстоятельств объявить доктору Вежиной строгий выговор с занесением в личное дело, лишить премии за август месяц сего года, а также…

В общем и целом в меру извивистое произведение за границы жанра не выламывалось, но Вежину донимал нестерпимый редакторский зуд. Она почесала стриженый затылок и раскрыла было рот, но в творческий процесс не мудрствуя лукаво вмешался диспетчер Иван Васильевич, который мягко, будто стелясь в своих по-домашнему уютных войлочных тапочках, прошел в зал и заявил:

– Извините, Женни Бонифатовна, – кашлянув, пробасил отставной фельдшер Иван Васильевич. – Прошу прощения, но у нас там срочно… Диночка, там заказец поступил, сложная списочная аритмия. Ты ее знаешь, больная тебя тоже. Проблемка в том, что она именно тебя хочет. Даже Мироныч ей ни-ни, вот только ты, и всё тут. Так на тебе настаивает, что даже не скандалит, а прямо-таки плачет…

Диана улыбнулась.

– Что поделаешь, Женни Бонифатовна! – посетовала она, лучась дружелюбием напоследок. – Ничегошеньки тут не поделать, сами видите! Каждому свое: кому решение решать, а мне, хочешь не хочешь, людей лечить надобно… Заканчивайте-ка вы без меня.

Вежина уже спокойно поставила точку, будто не глядя подмахнула собственное заявление об уходе, и следом за очень своевременным Иваном Васильевичем и фельдшером Киракозовым, которому ну очень не терпелось вернуться к своим непосредственным обязанностям, звонко вышла вон.

Иван Васильевич тем временем поспешал медленно, с неудовольствием поглядывая по сторонам на обычные мелочи вроде окна в коридоре с наполовину отсутствующим стеклом или покосившегося карниза над ним.

– А ровным счетом ничего срочного, спокойно всё, по-притихла хронь, – пояснял он по пути нетерпеливому Родиону Романычу. – Ровнехонько ничего нет, считай, одна Красавкина минут пять дожидается, Пиявкина по-вашему. Она-то и пусть бы лежала на здоровье, ей задержка даже показана, не то запросто красавица эта нарушится, если кто к ней сразу вдруг примчится. Судный день, решит, не иначе! Пусть бы она… как это она говорит… ёнчить? Во-во, пусть бы ёнчила себе помаленьку, но Мироныч просил хоть по какому-нибудь поводу Динку вытащить, пока она Жабу не задушила или еще каким путем не уволилась… Обе они хороши, ясное дело, им обеим на самом-то деле пора – Жабе вообще куда подальше, а Динке в отпуск надо, она же весь последний месяц на себя не похожа… А вот и она. Не гарцуй, не гарцуй, Диночка, ложная тревога!

Звонкая Диана сбилась с шага, но, уразумев что к чему, хмыкнула и рассмеялась.

Вежина смеялась, но, в общем-то, напрасно, поскольку теперь Иван Васильевич ошибался, сказав чуть раньше, не ведая того, чистую правду, как между прочим случается не только с поэтессами, тем более поэтами, но даже и с теми, кто с ними так или иначе сталкивается; происходит такое также и со всеми прочими, ибо каждый из живущих по-своему или по жизни бывает поэтом – что, конечно же, еще не повод писать стихи…

Иначе или так, но заведующий Вадим Мироныч Фишман, занявший на время диспетчерское место, пек вызовы, как блины. Он уже принял две «гипертонии», одну «температуру» и одного сложного списочного сердечника Морозова – как раз для «битых» Вежиной и Киракозова, которым пришлось срочно ехать, так и не дождавшись развязки презабавнейшего эпизода; телефон продолжал трезвонить. Мироныч потянулся было к аппарату, однако Иван Васильевич поспел вовремя.

– Неотложная! – с ходу прогудел он, ревниво перехватив трубку. – Неотложная! Слушаю, что у вас случилось? – Басовитого ветерана неотложной диспетчерской службы с ходу же признали:

– Привет, Иван Васильевич, соседи беспокоят. Это Татьяна, диспетчер с… – Она назвала номер подстанции скорой помощи. – Иван Васильевич, будь добр, будь так ласков, Мироныча дай к трубочке, пожалуйста! – Татьяна прогибалась, как могла, но Иван Васильевич и здесь не спешил.

– Ужель та самая Татьяна?! – подивился по-своему не чуждый поэзии диспетчер, в свою очередь припомнив эту обычно вздорную и нахрапистую бабенку. – Ну и ну! Ну и чего же такого стряслось, что ты кошечкой стелиться вздумала? – Иван Васильевич если и целил куда, то разве что в белый свет, но опять-таки попал в копеечку, в самую точку.

– Так в кошке-то всё и дело, в нашей, со станции, – не разводя турусов на колесах, призналась Татьяна. – Роды у нее затяжные, с ночи мается животина, совсем извелась. Мироныч ваш, говорят, кошатник заядлый, так, может, он чем подсобит? Пожалуйста, Иван Васильевич! – Грозный диспетчер с такого рикошета чуть-чуть, самую малость, но помягчел.

– Может, и подсобит, – не стал он спорить и по привычке потянулся за сигнальным талоном. – Да и грех твари бессловесной не подсобить, не человек, чай. Паче ветеринар-то небось денег стоит, а Вадим Мироныч бесплатно на все руки от скуки… Ладно, ладно, верю. Проехали. Как, говоришь, роженицу вашу звать? Коммуникация? Кома, стало быть… – Мироныч и Татьяна, оптом и в розницу и каждый по-своему, развозмущались:

– Господь с тобой, какая кома! Спаси и сохрани, комы нам сейчас только не хватало! Маня, Манька, Манечка она у нас, Манюша она! Тьфу-тьфу-тьфу, типун тебе на язык! – Пока коллега Татьяна суеверно отплевывалась и громко стучала по деревянному, возмущенный Фишман вовсю фырчал и шипел, как ошпаренный, выбираясь из-за диспетчерского стола:

– Все крышами двинулись! Всем чохом с катушек съехали! И что же я вам теперь, псих ненормальный вместе с вами?! Бабка-знахарка я вам или дедка повивальный? Или еще в какие идиотики меня запишете?! Надо же, кошке родовспоможение устраивать! Кошачью повитуху нашли… Пусть Тамарка едет, если ей захочется, ей это дело почти по специальности. Пусть берет машину и катится, не возражаю, сан-транспорт всё равно простаивает… Фу! – Фырчащий заведующий решительно порывался очистить помещение, но коряжистый старик перегораживал дорогу.

– Ты погоди рыпаться, Вадим Мироныч! Баралгин тебе нужен или как? Или это не ты с утра на всё отделение ныл, что колики лечить нечем? – строго спросил он, прикрыв трубку рукой со старческими пигментными пятнами на коже. – Слушаешь, Татьяна? – продолжил свой менеджмент Иван Васильевич. – Вот слушай сюда и соображай, что за просто так я Мироныча уговаривать не буду, даже не надейся. Я же как есть самодур, мне уже сегодня докладывали. На всякий так у меня всегда доброе словцо найдется, только фигушки с него кошке вашей приятнее станет… Фиг вам, говорю, никаких таков! Только за баралгин, очень он мне нужен… Мне нужен, мне, а у нас на отделении ни одной ампулы нет, в аптеках, сама знаешь, тоже. Что? А ты спроси… Пару штук? Нет, Танюша, и думать не моги! И думать забудь, повторяю, минимум две упаковки! Давайте, трясите мошной, вы куркули известные… Значит, из резерва давайте, у нас заведующий тоже резерв. Стратегический, на все случаи. Кстати, мы его и Тамарой, царицей нашей, старшей медицинской сестрой, можем усилить. Она мало того, что из акушерок, так еще и сама кошатница изрядная… Как? Ничего подобного, это не я, это жизнь. Это не я, говорю, за горло беру, это вас жадность душит! Ну что, договорились?

Точно две упаковки будет? Ага, так-то лучше, вот и поладили. Ждите, будет доктор…

Доктор Фишман, наградив предприимчивого старика взглядом, исполненным евангельской укоризны и ветхозаветной скорби, молча пошел за чемоданом и старшей медицинской сестрой.

Они поехали, Иван Васильевич, подойдя к окну, проводил глазами машину, заспешившую под солнечными деревьями на набережной, которые, казалось, сами вот-вот засветятся изнутри, затеплятся тем светом, что скопили за сезон, вдруг вспыхнут и пойдут рябью, рассыпаясь, как их отражения в уже остывшей, отяжелевшей и словно остановившейся воде. Они уехали, а Иван Васильевич, бывший военный фельдшер и без пяти минут отставной диспетчер неотложки, прозванный по царю-опричнику и своему казарменному характеру Грозным, Иван Васильевич чему-то чуть улыбнулся и почему-то вздохнул.

Всё проходит, и всё приходит, дожди сменяются струящейся, едва видимой, как паутинка, поволокой бабьего лета, сгорающего и вовсе в одночасье. Там, дальше, снова дожди и туманы в сумерках перед последней, холодной и очень прозрачной осенью с ее безвременьем или междувременьем, когда порой, вопреки календарю, мерещится весна и обреченность ненароком рифмуется с обретенностью.

Но всё проходит и возвращается, всё с каждым когда-нибудь случается впервые, как любит приговаривать доктор Вежина, неосознанно подражая нам с Проповедником, и всё со всеми бывает в последний раз. Всякому свое – jedem das Seine, по надписи на воротах Освенцима, – каждому свое, включая и срок; приходит ветер, и уходит ветер, падает снег, и тает снег, и всё повторяется опять и снова, продолжая свои круги, которым так и суждено вращаться – хотя бы и для других, – перемалывая, кажется, само время.

Счастливого Рождества!

Рождество – это как трамвай, а припозднившийся звонкий и нарядный трамвай – это как в детстве, когда новогодние сугробы на остановках были большими, словно белые медведи, а медведи взаправду были белыми, как на картинке в книжке, а не грязными, как нынче в нашем рыночном зоопарке. Морозы тогда были самыми что ни на есть настоящими морозами, развеселыми красноносыми исполинами, и загадочные росписи на стеклах оказывались такими, каких вовсе не бывает. Сказочные узоры росли и расцветали, и в замерзших трамвайных окнах огни ночного города перемигивались разноцветными гирляндами, вспыхивали огромными шарами, как на елке, струились блистающей мишурой, рассыпались искристыми бенгальскими свечами и фейерверками – и больше из стеклянного, как аквариум, теплого и уютного вагонного нутра было ничего не видно.

Тогда время в вагоне почти что замирало, его было столько, сколько нужно, даже больше, и совсем неважно было, куда ты едешь, когда колеса радостно цокали на стыках, точь-в-точь как в самом, самом-самом, самом-распресамом дальнем поезде, точь-в-точь высчитывая время, которое еще далеко-далеко. Так далеко, что неведомо, что в том далеком далеке некогда добрых, умных, справедливых взрослых нужно будет лечить, а заодно и поучивать для профилактики, а чудеса… Нет, чудеса не только всё еще случаются, пусть изредка, но и замечаются порою, и чаще всего – в рождественские праздники. Потому что Рождество – всё-таки это почти как в детстве, и снова разные-разные дни могут ненароком сложиться в один замысловатый узор, мерцающий праздничной аурой; люди бывают чуть-чуть добрее и немножечко наивнее – и тогда чудесам просто-напросто легче достучаться до них. Тогда даже я, раз навсегда насмешник и паяц, даже я следом за моими героями становлюсь чуть человечнее, будто вслушиваясь в завораживающий перестук вагонных колес откуда-то из прошлого, бывшего будущего в прошедшем…

Всё так, всё так, но спросите, например, у Вежиной, и она зарифмует иначе: Рождество, заметит Диана, это как поэзия, потому что оно непременно должно быть в этом мире, но вот может быть оно очень разным. Однако, добавит она, лучше бы ему случиться снежным, и по-детски праздничным, и неожиданно ярким, даже взрывным, внезапным, как чудо… паче чаяния для нас с ней таким и было Рождество в этот раз – как стихия и стихи.

Вежина скажет так и будет опять-таки права, хотя, замечу я как бы в скобках, живая поэзия теперь такая же редкость, как тот самый трамвай в нужное время в нужном месте, а суета вокруг нее куда более жестокая и бессмысленная, нежели давка у дверей муниципального транспорта в часы пик. И кстати, точно как трамвай в Петербурге, Рождество на просторной заснеженной Руси – дело долгое; некоторые начинают праздник жизни где-то за неделю до католического Рождества, смотришь – там и Новый год через недельку, а там и сам Бог велел на Рождество православное и на старый Новый год – заодно, по традиции, по инерции… Так что иные, под стать нашей пасмурной питерской погоде, пьют с редкими прояснениями до Светлого Воскресения Христова, сиречь допиваются до самой Пасхи.

Воистину, справедливо было подмечено: праздничную полночь приятно немного и задержать…

Но так или иначе, иначе или так, а всё равно всяк по-своему будет прав, равно и каждый бывает прав как может, и в таком разрезе правым был даже доктор Бублик, подобревший куда меньше других.

Крутясь в праздничном режиме сутки через сутки, безотказный Антон умудрился между делом не только выстроить фундаментальную теорему, но и артистично доказать ее. Сперва, как давным-давно учили в школе, он признал за аксиому, что ежели человека совсем даже не лечить, то такой динозавр и сам по себе вымрет. Затем лукавый лекарь искусно увязал это справедливое утверждение с известным тезисом о нелеченой простуде, проходящей ровно за неделю, в то время как с лекарствами острое респираторное заболевание проходит ровнехонько за семь дней. Потом он ввел в базу данных простенькую, основанную на богатейшем эмпирическом опыте лемму, согласно которой пациенты суть в основном люд либо дурной до потери последнего разумения, либо попросту праздный. В итоге с необходимостью выходило, что в большинстве случаев страждущие срочной, чтобы не сказать скорой, помощи в услугах неотложной в общем-то не нуждаются, для окончательного подтверждения чего теоретически подкованный Антон учинил не лишенный изящества эксперимент, доказывающий, впрочем, уже очевидное.

Одну из рождественских недель в чем-то правый доктор Бублик трудился не раскрывая чемодана с лекарствами…

«Да-да, вы не беспокойтесь, я вас очень, очень понимаю, – сочувствовал он редкостно обильной дамочке Петуховой с площади Труда. – Конечно, конечно же, у вас ну только что страшная-престрашная тахикардия была, как вам соседка разъяснила, а теперь вот взяла и вся куда-то делась. Но это ничего, ничего, вы не думайте, такое частенько случается. А вот скажите-ка вы мне, – участливо спрашивал доктор, – а вот одышка у вас тоже была, правда? И ведь тоже только что кончилась, так? Ну разве ж это не славно! – Бублик ободряюще улыбался. – Это просто замечательно, это означает, что ваш организм сам с недугом управляется. Поэтому не буду я вам лекарства вводить, они, скажу вам совершенно откровенно, все слишком уж сильнодействующие, а стало быть – вредные у нас лекарства. Вы вот что – выпейте-ка вы старой доброй валерианочки шестьдесят капель, а если опять вдруг сердце будет сильносильно биться, то вы и сами еще столько же примите, и соседке всенепременно порекомендуйте. Обязательно поможет, будьте благонадежны… Ну, всего вам доброго, будьте здоровы, счастливого Рождества!» – жизнерадостно прощался общительный доктор Бублик.

На пороге он задерживался. «А вот прямо сразу по мордасам ей вы еще не пробовали?» – Антон задумчиво рассматривал печального мужа Петуховой. «А что, уже нужно, вы считаете? – сомневаясь, торможенно тянул очень крупный, почти как его жена, меланхоличный мужчина Петухов. – Вы думаете, взаправду поможет?» «Ей – вряд ли, если с первого раза, – честно отвечал Антон, – а вам сразу же полегчает, вы уж мне верьте», – убеждал он ненавязчиво, и Петухов верил. Через неделю его супругу тому же Бублику пришлось госпитализировать с переломом челюсти, и делал Антон всё абсолютно молча, потому что это были следующие семь дней рождественского эксперимента.

Эту веселую седьмицу по-своему справедливый лекарь Бублик работал не раскрывая рта…

«Ох, дохтур, ох, и заслабла я теперича, – бойко жаловалась старушка-полуночница Сироткина с улицы Казанской, косясь на растрепанную дочку и заспанного зятя в дверях, – ох и млостно мне, так млостно, ну так млостно, что нет мне больше жизни, и сил моих больше нетути! Дохтур, молю вас, умоляю, сделайте мне смертельный укол», – бессильно сронив пухлую ручку, стенала бабушка-кубышка со своего диванчика под гобеленом с павлинами. Безмолвный Бублик в ответ невозмутимо кивал и неспешно, с видимой охотою наполнял внушительный шприц недефицитным физиологическим раствором, бишь святой, безвредной во всех отношениях водичкой. Бабушка, сбившись с речи, на глазах бледнела, шла пятнами, как павлины на стене, синела губами и: «Убийца! Изувер!! Изверг!!!» – дурным голосом кричала старенькая бабушка, колобком выкатываясь из комнаты мимо пораженных такою прытью родственников. Антон пожимал плечами в выразительной фигуре умолчания, неторопливо собирал чемодан, обстоятельно, не по-петербургски, а по-старомосковски раскланивался с озадаченными домочадцами, после чего благополучно отбывал с сознанием исполненного долга, и больше в течение этой недели бабушка Сироткина не умирала.

Так что доктор Бублик был в чем-то прав, в частности и в разрезе, но Рождество потому и Рождество, время иррациональное, что сопричастно чуду, а в таком случае любая логика легко становится с ног на голову, и наоборот, и в праздничной головоногой кувыркашке с завидным постоянством случается черт-те что. Больные в результате врачебных ошибок чаще обычного выживают, а не отправляются в лучший мир по всем правилам медицинской науки, строгой, как жанровые законы художественных произведений. Причем пациенты не только выживают, но и кратчайшим путем выздоравливают и благодарны до дрожи в поджилках сказочным, словно Дедушка Мороз или импортный Санта-Клаус, кудесникам-эскулапам.

Тот же самый Бублик, работая с чужим чемоданом, поскольку его собственный такой жизни не выдержал и невзначай развалился, тот же мрачный Бублик с чемоданом Вежиной в очередную праздничную ночь угодил на тяжелейшую, с корчами и завываниями, почечную колику у мужчины средних лет. Угодил и был приятно удивлен, обнаружив в коробочке с четким ярлычком «спазмолитики» как бы исключительно кстати заблудшую импортную, желтоватого стекла ампулу, в каких выпускают баралгин. Якобы баралгин был на самом-то деле никаким не баралгином и даже не спазмолитиком, а вовсе даже «очень неприличным» обзиданом, с позволения сказать, препаратом сердечным и деликатным. Внутривенно он вводится крайне редко, обычно в стационарных условиях, обязательно осторожно и еще раз осторожно, буквально капельно, ни в коем случае не толчком, как на радостях не глядя закатал его Антон.

А Бублик кольнул, зевнул и уехал досыпать, не дожидаясь результата, но по дороге усомнился: как же так, задумался он, ни у кого на отделении баралгина уже какой месяц подряд нет, а у Вежиной откуда-то взялся, а быть того, вот если разобраться, ну никак такого быть не может… Терзаемый смутными сомнениями, Антон с базы дозвонился Диане домой, разбудил нас на самом интересном месте, разобрался, сказал «ой», затем тоненько «ой-ёй-ёй», точно как незабываемая бабушка Ойкина, и, бросив трубку мимо телефона, помчался обратно.

Полуобморочный, бледный, мокрый, слегка без давления, с разреженным пульсом клиент был в натуральном восторге: «Как вы внимательны, доктор! И какое замечательное, удивительное, очаровательное лекарство! – искренне восхищался счастливый пациент. – Просто поразительное средство! Как рукой, вы представляете, ну точь-в-точь как рукой сняло! Магия самая настоящая!.. Доктор, прошу вас, нет ли у вас лишней ампулы?!»

Или же, в пару случаю с коллегой Бубликом и путаницей в укладке, спросонок отличилась и сама Вежина. Диану поднять подняли, как водится, а разбудить опять-таки забыли. Так она поехала к списочной астматичке Баклановой на набережную реки Пряжки: один глаз спит, второй вовнутрь смотрит. Так и набрала она для старушки десять кубиков эуфиллина и развела в десяти кубических сантиметрах эуфиллина же, будучи свято уверена, что разводит на физрастворе, как положено. И аля-улю двадцать кубов, ввела внутривенно толчком, как спокон веку все бабушке Баклановой кололи. Затолкала она в жилу это дело, смотрит и что-то совсем не то спит и видит: больная дышать напрочь перестала, глаза выкатила и давай раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три менять цвета в темпе вальса – белеет бабушка, синеет, желтеет, багровеет…

Больная давится, а доктор Вежина, как села на стул возле старушечьего трюмо, так и сидит и одним полушарием пытается уразуметь, с чего бы это всё, второй половиной головного мозга соображает, что пора бы уже реанимацию разворачивать, а спинной мозг – он вроде бы сам по себе. Им она и среагировала, отпрянув вместе со стулом на метр в сторону за миг до того, как бабушка Бакланова сделала судорожное движение объемной грудной клеткой. Больная охнула, словно жахнула, и всё застойное содержимое бронхов и трахеи, со свистом миновав Диану, детальным узором разветвленного бронхиального дерева отпечаталось на зеркальном стекле. Вежина разом проснулась, поглядела сначала на зеркало, потом на больную, затем на изысканный узор, после на бабушку – а больная Бакланова сидит такая вся из себя благостная, розовенькая, как младенец, дышит как никогда ровно, глубоко, без хрипа.

«Это было так прекрасно! – потрясенно выдохнула она. – Это было так… так… как никогда раньше не было! Доктор, пожалуйста, подскажите, как называется это волшебное лекарство? Я теперь каждый раз его буду просить!..»

В ответ доктор Вежина вдохнула коротко и безрезультатно, еще раз нервно вдохнула, но с грехом пополам справилась: «Нет, каждый раз никак не получится… Это, видите ли, очень редкий препарат, очень и очень импортный, ну такой жутко импортный, что даже сказать страшно…»

Диана кое-как нашлась, но из квартиры ее выносило так же энергично, как астматическую мокроту из легких. Вежина вышла во двор, помотала головой, словно только что повидала нечистого, сама себе не веря, перевела дух, опустила чемодан и блаженно закурила. Жизнь была прекрасна и удивительна, ночь чудесна: искрился колкий снежок под ногами, освещенные рождественскими окнами вокруг и выше искрились снежные иголки, почти неподвижные в колючем воздухе, за морозной дымкой в черном провале, обрамленном ледяной колодезной коркой, мерцали звезды; вдруг там, под самыми сосульками на небе, с громким скрипом отворилась фортка.

«Доктор, доктор! – радостно позвала оттуда списочная сердечница Дубинина, женщина обычно неприветливая, к тому же наделенная именем Ираида. – Здравствуйте, доктор! Что же вы там стоите-мерзнете?! Прошу вас, зайдите, выпейте кофе!» «Нет-нет, спасибо, что вы! – отказалась несколько озадаченная Диана. – Ехать надо, работы невпроворот!» «Ничего, подождет работа, вы на минуточку!.. Ох, я же и забыла, – спохватилась пожилая аритмия Дубинина, – лифта-то у нас нет… Стойте, стойте, подождите, я вам сейчас сама вынесу!» «Подождите, доктор, подождите! – живо подхватил из зарешеченного окна первого этажа незнакомый старичок в пузырящихся тренировочных штанах и вислой майке. – Не отказывайтесь, умоляю, не вздумайте! – вскричал он на весь двор, торопливо надевая офицерский китель без погон. – Я сейчас, я быстро, у меня замечательный армянский коньячок к кофейку имеется – честное-пречестное, самый что ни на есть натуральный!»

Вот и получается, как ни поверни, словно шар на елке, что маленькие чудеса на Рождество никто не отменял; а большие чудеса – они только в детстве бывают большими, настоящими, добрыми. А потом – потом там всё по-разному, там всяк прав как может и каждому свое, и кому-то не чудеса вовсе, а ровным счетом чушь на палочке, незнамо что в ассортименте и всяческая чепуха в придачу…

Везучая на свой лад Веллер под Новый год точно по закону парности случаев собрала подряд две жалобы: одну – за вежливость, не за что иное, другую, буквально следом за первой, едва сойдя с места, другую почти наоборот – за грубость, за цинизм и неоказание помощи.

Получилось так. Поехала Маша на «парализовало», приехала она на полноценную мозговую кому у нарушившегося старичка. Доктор Веллер супруге больного так сразу и сказала: повторный инсульт, дескать, сейчас укол сделаем, после выходных невропатолог из поликлиники придет, а вообще – полный покой и никакой надежды. Молодящаяся, явно на диете, бабушка послушала, покивала и спрашивает: «А в больницу разве нельзя?» Вежливая Маша объясняет: «Не доедет он до больницы, сейчас он нетранспортабелен, надо хотя бы пару дней подождать…» Диетическая бабушка-молодушка послепенсионного возраста снова послушала-покивала и опять свое: «А в больницу его можно? Мне, – заявляет, – некогда, я работаю, когда ж я его кормить буду, перестилать, судно подавать…» Терпеливая Маша по второму разу: «Вы поймите, я же честно говорю: не доедет он, умрет ваш муж по дороге. А если чудом и не умрет, то никто за ним, кроме вас, ухаживать всё равно не будет. Нынче праздники сплошные, а в больницах и по будням-то никто за такими пациентами не смотрит. Да ведь и вы на выходных всяко дома, а не на работе!» Бабушка в ответ ну точно ни тпру ни ну: «Доктор, а в больницу-то как же?» Сдержанная Маша по третьему разу: «Так я же вам говорю…» Бабушка опять: «А в больницу?» Маша снова: «Так ведь я…» Бабушка опять: «А больница?!» И снова Маша… но, только она рот раскрыла, старушку понесло: «Что ты мне говоришь! Что ты мне рассказываешь! Ишь ты, какая выискалась! Я от нее сочувствия жду, понимания, а она здесь выделывается: халатик чистенький, накрахмаленный, уговоры уговаривает, как на сцене играет!.. Хочешь, чтоб еще и я тут трупом легла?! Вежливая такая, надо же… тьфу!»

Вздорная бабка, как плюнула в сердцах, так в конце концов и успокоилась, напоследок поклявшись обратиться в инстанции; Веллер лишь вздохнула…

На улице, несмотря на поздний час, было весьма людно. Под громадой старого шестиэтажного здания, неподалеку от незаглушенного по случаю редкого мороза «рафика», где при выключенной печке безмятежно спал водитель по прозвищу Зимородок, оживленно перемигивались проблесковыми маячками новенький скоропомощный «форд» и трепаный милицейский «уазик». Праздные зеваки вокруг усиленно пускали пар, на глазах индевели, топтались, словно их неудержимо тянуло в пляс. Под ногами весело поскрипывал свежий снежок. В резком свете фар спецы-эрхабэшники[92] собирали с забрызганного красным тротуара тело одинокой астматички Перчёнок из квартиры на последнем этаже.

«Ой, из окна – да прям сюдыть, и насмерть, насмерть прям разбилась, – взахлеб разъясняла востроносенькая бабушка Ойкина из кучки таких же бессонных пенсионерок, – ой, а шофера-то мы вашего будили-будили, будили-будили, а он тоже как неживой, а вы ходюте тута, ходюте, а здеся эвона – люди из окон выпадають, а машина-то стоить…» «Ох, нет бы покойнице хоть напоследок одно доброе дело сделать, – опрометчиво подумала вслух замороченная Маша Веллер, – нет бы ей не просто так упасть, а именно что прямо… – Маша только вздохнула, но старушечья кучка вся насторожилась, подобралась, как ощетинилась. – Хоть бы она на нашу машину грохнулась, что ли, – устало улыбнулась Маша немолодому милицейскому старшине за рулем „уазика“, – может быть, водителя бы моего таким путем добудилась», – понуро пошутила она, безрезультатно стучась в запертую дверь «рафика».

Морозолюбивый Зимородок спал крепко и надежно. «Здоров он у вас ряху плющить, – давя зевок, позавидовал прискучнувший старшина. – Ничего, сейчас мы это дело мигом уделаем, – подмигнул он Маше и чем-то щелкнул. – Всем стоять, трамваю прижаться вправо, пра-а-пустить машину скорой помощи!!!» – задорно гаркнул он командным голосом, и мегафон с милицейской машины захрипел, зарычал, громыхнул так, что Зимородок в кабине взвился свечой, гулко тюкнулся затылком о потолок, в панике ударил по газам; «рафик» с ревом взорвал самый настоящий, самый рождественский сугроб, а по всему преогромнейшему зданию россыпью позажигались разноцветные окна.

Кстати сказать, главврачу поликлиники ойкины бабушки пожаловались не только на возмутительный докторский цинизм, но и на вопиющее милицейское хулиганство…

Зато благодаря всем этим кляузам и со стариком Комиссаровым чудо небывалое стряслось: только Модест Матвеевич позвонил на жизнь пожаловаться, сразу же Маша Веллер к нему поехала. Вот так-таки и выехала сразу через пять минут, потому как оно всяко лучше, чем с очумевшим начальством по поводу эпистолярных «подарков» препираться да на этакие поздравления очередными объяснительными отвечать. Приехала она быстренько, слова худого не говоря, уколола старика для лучших сновидений, а он крякнул, с коечки слез, прошлогодние портки поддернул – и трусцой на кухню. И отблагодарил ошарашенного доктора: луковичку сунул, потому что от простуды полезно, редисочку одну присовокупил, поскольку витамины в ней, старческим тенорком счастливого Рождества сладко пожелал. Маша: «А?!» – как она челюсть от изумления уронила, так и удалилась в полной прострации с квелой луковичкой и жухлой редиской, коими, кстати же сказать, чуть позже коллега Лопушков с исключительным удовольствием закусил казенный спирт…

Впрочем, Модест Матвеевич немного погодя не то опомнился вдруг, не то опять всё на свете запамятовал и на сон грядущий заведующему с претензией дозвонился: всё бы ничего, мол, а вот почему это врачиха ваша всю мою квартиру сапогами своими истоптала?.. «Так молния у меня на сапоге разъехалась, – без запинки сообщила Маша, – пришлось застежку ниткой прихватить, вот поэтому и не сняла, потому что никак было». «Подожди, подожди, – захлопотанный Мироныч опомнился, – ты это о чем? – спохватился заведующий. – Ты что, в самом деле на вызовах обувь снимаешь?!!» «Нет, – чуть подумав, честно созналась Маша, – это я заранее объяснительную сочиняю, Вадим Мироныч…»

Впрочем же и еще раз как бы в пару, следующей рождественской ночью «битых» Вежину и Киракозова одарили и того пуще. В одном из сомнительных общежитий дело было, где лечили они матрону из семейства предприимчивых беженцев-южан. Полечили они без эксцессов, вылечили как могли – электрокардиограммой и добрым словом, а осваивающиеся деловары с неспокойных южных окраин им в знак признательности – чем богаты, тем и нате, тем и берите-по-лучите, пожалуйста. А именно – качественными мужскими трусами, желтенькими и белыми, а на причинном месте у них – крокодил зеленый-презеленый…

Хорошенькие трусики были, новенькие, почти как импортные, как фирменные какие, разве что размер чуть маловат, ежели на глазок. Но доктор с фельдшером и без размера как-то заменжевались, дареному крокодилу в зубы заглянув, дружно на два голоса сочли это богатство дурным моветоном, с приличиями отказались и поспешили к застарелому сердечнику Морозову. И правильно заспешили, плохо было старику; было плохо, а стало еще хуже, когда Родион Романыч чемодан отворил, а там – там поверх лекарств мужское исподнее в количестве двух штук топорщится: одни трусы белые, другие желтенькие, а крокодил, само собою разумеется, там и там зеленый…

– В остальном-то с нашим дедушкой Морозом всё как обычно было, – отчитывался потом в «морге» веселый фельдшер Киракозов, – ловить там нечего, от сердца у старика давным-давно лоскуток один драненький остался, – вприхлебку рассказывал он Миронычу и Бублику за дежурной чашкой кофе. – Морозов вроде как сам попривык: ну не тянет моторчик, ну чуть что, так отек легких через раз – но вот портки с рептилией!.. С такой подачи и сам он в задыхе очеса на переносицу плюхнул, забулькал, как без пяти секунд утопленник, и старушка при нем слегонца взбледнула – пожаловали, понимаешь ли, гости дорогие со своим бельишком, пришли на веки вечные поселиться! – Родион Романыч весело глянул на посмеивающуюся коллегу Вежину. – Оно всё ладно, смех смехом, но лечить-то надо! Дедок нитроглицерин под язык получил, Дина мне: «Спирт для внутривенного, – говорит, – разводи». Я в темпе в пузырек сунулся, а там сухо, как во рту с похмелья. Как же так, думаю, только что на три четверти полон был, а теперь вдруг – хоть прощения проси, извините вам за всё хорошее. У меня самый настоящий ступор: был же спирт, соображаю, неужели за те десять минут, что мы на базе околачивались, Лопушков его умудрился вылакать?! И ведь закусил поди, пока мы без ужина тудыть-сюдыть мотаемся, чтоб вам здрасте, Новый год… А Дина спокойно так, как будто так и надо, спрашивает у бабушки Морозовой: «Водка, – говорит, – у вас есть?» «Есть, есть, – радостно отвечает та, – хорошая, – нахваливает, – ливизовская, мы сами опробовали! Вы, – интересуется старушка, – здеся сперва будете или вам сразу с собой?..»

– Смех-то смехом, – живо подхватила коллега Вежина, нетерпеливо дожидавшаяся своей очереди, – не можешь, а засмеешься, черт побери, но лечить-таки ж нечем! Мочегонных в укладке кот наплакал, из наркотиков – ни морфина, ни омнопона ни фига нет, спирт был, но вышел – и чем же пену в легких гасить прикажете?! Дедок-то наш уже не хлюпает, а натурально легкими своими чавкает, как пейзанин кирзачами по канавищам родимым, чтоб их всех аграриями поудобрять… Ну и развели мы эту ливизовскую «столичную» на воде, закачали по жиле, догрузили чем могли – и в машину старичка. И все бы ничего, что самое смешное, – жизнерадостно продолжала она, отставив чашку, – но в ту смену Центр ничего ближе Института скорой помощи в Купчине не давал. Так ведь даже туда мы его довезли, живьем на каталку переложили, ажно в приемный покой заволокли. Там-то он и фибрилльнул, как в насмешку: получите, дескать, «чехол» в присутствии под самый занавес. А оно нам нужно? Само собой, мы такой гостинец галопом в реанимацию покатили. Летим по коридору на всех парах, аки два ангела запряженных, дедок наш хрипит, а над ним душа порхает – крылышками бяк-бяк-бяк… Он бы так и отошел с миром, но вот ведь незадача – там в коридоре порожек металлический есть, кабель там проходит, что ли… Каталка на порожке подпрыгнула, тощенький дедушка взлетел, воспарил – и шмяк опять на каталку! И не то он душу обратно словил, пока под потолком колготился, не то самая настоящая механическая дефибрилляция произошла – задышал дедок, глазом замыргал перепуганно. Явно ему уже не ангелы мерещатся, а совсем наоборот, то есть мы… Так что вот вам и отечественная водка – не хухры-мухры какое, а натуральный чистый продукт, – назидательно закончила доктор Вежина. – Кстати, а когда я в Костюхе[93] хирургом работала…

Вежина с преувеличенной досадою тряхнула головой, будто отгоняя назойливые, чтобы не сказать – насекомые, смешки коллег; искристые снежинки в приоткрытом окне закружились, заплясали, как на внезапном сквозняке, рассыпались, словно эхо…

– Нет, ну в самом деле, – весело настаивала Диана, – интернатуру я в этой славной больничке проходила. Так вот, там всё больше шампанское в лечебных целях использовалось. После полостной операции на брюхе родственникам больного так прямо и говорилось: завтра, дескать, приносите шампанское. Они, как правило, рады угодить: «Ой, да, конечно, как это мы сами не догадались! А какое вы шампанское любите, доктор?» «Я-то полусладкое люблю, хотя вообще коньяк предпочитаю, – лично я честно отвечала, – а вот какое шампанское ваш родственник любит – это уж вам лучше знать. На этом шампанском, – объясняла я, – клизму с пузыриками ему будут ставить для улучшения деятельности кишечника!»

Окно хлопнуло, на столе зазвенела посуда, заведующий поперхнулся горячим кофе…

– Ох! – Мироныч кое-как отсмеялся и прокашлялся. – Ох, сама ты клизма с пузыриками! Ну ведь точно, ведь и есть ты та самая кх-кх-кхлизьма! – прокхекал он, растирая кофе по пиджаку.

– Кхлизьма, кхлизьма, – согласилась Диана, – забытая в заднице, – с всегдашней готовностью уточнила она.

– Ох… – Мироныч бессильно махнул рукой. – Между прочим, почему сразу никто не доложил, что Лопушков опять спирт из чемоданов посливал? – вопросил заведующий, переведя дух. – Сами же всем кагалом скулите, когда за пьяного Федьку вкалываете, а только я его уволить соберусь: «Жалко, семья, ребенок… врач он неплохой…» Тьфу, заступнички, каждого бы именно что жалком от пчелки для профилактики… Но вот Лопуху я обязательно клизму на полведра скипидара с патефонными иголками за его науку пропишу и в заднице забуду! Это ж надо, чему он идиотку Зюзенку научил, просветитель! Мастурбацию он ей от астмы присоветовал! Приезжаю я к ней на боли в животе, никак понять не могу: что за на фиг, она же всю жизнь на «задых» вызывала. «Что случилось?» – спрашиваю. «Болит», – отвечает. «Где болит?» – «Там!» «Где, – говорю, – там?» Она пожалась-по-жалась – и вдруг нате вам, предъявляет мне без всякого предупреждения свое «там», промеж ног которое. Оказывается, у нее в этом самом «там» кусок от батона вареной колбасы обломился!

– Докторской? – немедленно поинтересовалась Вежина. – Или телячьей?.. Ну да всё равно, Зюзенке в любом случае не надо было колбасу из целлофана вынимать, – не дожидаясь ответа, авторитетно заявила она, – тогда ничего бы не обломилось, а если бы и сломалась колбасина, так в целлофане извлечь не проблема, – сообщила она, будто поделилась опытом. – Впрочем… – Диана призадумалась. – Нет, не кайфово, наверное, в целлофане, неестественно, как в отечественном презервативе… Хотя, с другой стороны, на запечатанной колбасине что-то вроде усиков есть, венчик такой на концах батона, где оболочка затянута…

– Тьфу!! – Мироныч аж задергался. – Фу ты, гадость какая! Ну тебя на хрен! – возопил шокированный заведующий.

– Хреном Зюзенку не проймешь, – серьезно заметил матерый доктор Бублик, – этой бы коровище да клиента моего давешнего! Тебе я о нем рассказывал, – глянул он на шефа, и тот кивнул, припомнив. – Кому как, – оживившись, Антон не без ехидства подмигнул Диане, – но Зюзенке бы в самый раз было: размер – русский, стоячка – восторг!.. Это я так на острую задержку мочи съездил, которая приапизмом оказалась, – пояснил он. – Всё как положено, то есть поставлено: у молодого мужика на койке ватное одеяло над причинным местом бугром торчит, курганом таким скифским. «Как же это вас угораздило?» – интересуюсь. «Я, – говорит, – так от импотенции в кооперативе полечился, вылечили меня так», – и бумажку мне мятую сует. И явствует из этой подтирки, что в корень полового члена ему папаверин был введен[94]. «Так и получилось, – клиент рассказывает, – мне туда укол сделали, а Он, – мужик так и говорил с большой буквы. – Он как встал, так и стоит второй день. А я помочиться не могу…»

Бублик ухмыльнулся и щедро сыпанул себе растворимого кофе.

– С бабой своей он это дело пытался исправить, – продолжал Антон, позвякивая ложкой, – устала бабенка, с соседкой старался – ее умудохал, бабенка подругу пригласила – той тоже мало не показалось… Сухостой в полный рост, мужик натурально стонет. «А рукой, – спрашиваю, – вы не пробовали?» «Пробовал, – говорит, – руки устали!» «Обе?» – спрашиваю. «Обе!» – говорит… Хорошо еще, что с Птициным мы накануне на сию животрепещущую тему трепались, даже по справочникам пошарили, – можно сказать, повезло мужику. Ну и мне дискуссия на пользу пошла, я страдальцу норадреналин в корень шарнул – и ладушки. Мужик с низкого старта так до сортира и не добежал…

– Головой работать надо, – откомментировал заведующий неотложным отделением, – думать надо головой, а не головкой, как эти кооперативные мудаки с их клиентами, – пробурчал он презрительно.

– А сам ты чем трудишься? – с многообещающей ехидцей полюбопытствовала Вежина. – Головой али головкой? – вкрадчиво спросила она.

– Головой, – огрызнулся Мироныч, – стараюсь, по крайней мере, – на всякий случай добавил заведующий, чуя неладное. – Отстань! Отцепись!! Отвали, зануда, кому говорю! – заверещал он, уворачиваясь от коллеги Вежиной.

– Оно и видно, шефчик, оно и видно, лапушка, – радостно приговаривала Диана, пытаясь ласково погладить начальственную плешку.

– Что тебе видно? – Мироныч заполошно отбивался, наливаясь краской под дружный гогот аудитории. – Ну что, что тебе еще видно?! – заголосил он, порываясь в отместку коллегу не ущучить, так ущипнуть.

– Что функция развивает орган, шефчик! – ускользнувшая от него Диана невинно захлопала ресницами, а эрудированный Родион Романыч просветил раскрасневшегося заведующего:

– Понимаете, шеф, – слаженно, как во время работы, выступил фельдшер Киракозов, – приапизм – он в честь некоего Приапа назван. Это божок такой популярный с фаллосом вместо головы у древних греков был, которые потом римлянами стали. Его еще трифаллосом называли, то есть трехчленом…

В «морге» все смешалось.

– Что-о-о?! – захлебнулся от возмущения Мироныч. – Кто-кто?!! – заорал он так, что диспетчер Оленька, Ольчик-колокольчик со свежеиспеченной сигналкой в руках споткнулась о порожек; Бублик с каменной физиономией немедленно предъявил хохотушке Оленьке неотразимый указательный палец. – Ах вы… будет вам сейчас Приап, комики несчастные! – Мироныч страшно грохнул кулачком по столу и неожиданно, без перехода, заинтересовался: – Ну ладно, ну первый фаллос у него – понятно, голова – тоже может быть, но еще-то один фаллос что?

– Й-а-ы-х! – не вполне членораздельно высказала резонное соображение неугомонная коллега Вежина. – Язык, язык, наверное, – сквозь слезы предположила неприличная Диана.

– Сама ты язык, чучело! – в очередной раз полыхнул заведующий. – Это у тебя, у тебя один сплошной язык, типун на него! – выпалил он, как плюнул.

– Это у него от рождения два фаллоса помимо головы имелось, – разъяснил, как разжевал, книжный червь Родион Романыч, – древние с родителями его что-то малопотребное намудрили, вот и вышел весь он таким забавником…

– Тогда понятно, – всхлипнула Диана, разыскивая в бездонных карманах халата носовой платок, дабы подправить со смеху потекший макияж. – А я-то всё голову ломала, с какого такого счастья у диспетчерши на Центре под самый Новый год крыша съехала! Звоню это я, место для хроника с мочекаменной болезнью запрашиваю – то да се, да камень в мочеиспускательном канале… А дамочка мне томно: «В каком канале, – она меня спрашивает, – в правом или в левом?» Ох… чхи!

Диана ни с того ни с сего оглушительно чихнула и вдруг вместо искомого платка выудила те самые, с выразительным зеленым крокодилом на известном месте, яркого цыплячье-канареечного цвета, мужские исподники.

– Ой, нашлись, родненькие! – восторженно вскинулась она. – Вот так здрасте, а я уж думала, что на каком-то вызове их выронила… Славненький был бы подарочек какому-нибудь клиенту, если б он сразу от изумления не помер! Ой, шефчик, – вдохновилась, прямо-таки как возбудилась неуемная Вежина, – ты смотри, точно на тебя шиты, даже без примерки видно. Нет, ты только глянь: новенькие совсем, мягонькие, и колер подходящий… рептилия соответствующая, опять-таки… Лапушка, возьми, прикинь, а?!

– Что?! Иди ты в задницу, благодетельница! – возопил несчастный заведующий. – Всю дорогу коллектив мне разлагаешь, чтоб вас всех… в задницу вас всех, прости господи! – с близким к отчаянию чувством вскричал Мироныч и после долго-долго выражался, фырча и брызжа слюной, надрывно высказываясь в том смысле, что мало ему повезло, ну вот мало ему счастья всё Рождество вместо запившего Кобзона вкалывать – так ведь еще и каждый раз, ну каждую же смену с этой ненормальной, с невозможной, с этой, извините вам за выражение, непотребной Вежиной…

Он так и надрывался до тех пор, пока заслушавшиеся Вежина и Киракозов не спохватились и не заспешили на вызов, а Бублик – невозмутимый Бублик раздумчиво заметил: «В задницу, говоришь? – с хитрецой сощурился Антон. – Это ты молодец, правильно придумал, – похвалил он заведующего, – а по такому поводу смотаюсь-ка я за шампанским!» – решил Антон и тоже вышел вон, оставив всю немытую посуду на очумевшего, затравленного шефа.

Коллеге Кобзону лихо повезло неделей раньше – и не только ему одному как никогда подфартило, но и работавшему с ним фельдшеру Киракозову. И даже не столько им двоим поровну посчастливилось, сколько двум сестричкам сводным, двум старушкам на Петрушке, угол канала, во дворе, этаж последний. Ох и понадобилось там ветхозаветной старшенькой старушонке всё ее рождественское счастье, даром что подневольный фельдшер по своей инициативе и сам насквозь пропотел, по крутой дуге подсудное дело огибаючи, и доктора довел до черного запоя…

А ведь всё бы ничего было, задых был как задых на фоне острой сердечной недостаточности, вот только доктор Кобзон пребывал в ударе, чтобы не сказать в нокдауне после того, как дружный коллектив на свой лад его с праздником поздравил: «С Кобзоном не ставить!» – один за одним зафиксировали коллеги в пожеланиях к графику на следующий месяц. Позаписали все, не сговариваясь, обидели его до беспамятства – не объяснить никаким другим чудом, отчего вдруг врач высшей категории тот же отек легких за бронхиальную астму принял, да еще у той пациентки, которую сам «лечебным электричеством» да от самого «от сердца» однажды пользовал.

Но поначалу ничего такого из ряда вон животрепетающего не намечалось. Худосочная еврейская старушонка хлюпала, задыхалась, быстро-быстро хапая воздух ртом, со злостью таращила востренькие глазки и была немногим вразумительнее чахленькой рыбешки. «На что она жаловалась?» – брезгливо спросил Кобзон у ее сестрицы. Крупная младшенькая тоже красноречием не отличалась. «Так это… как же, хворая она… не знаю, чего она жаловалась, – нескладная старуха теребила слова точно так же, как матерчатую салфетку в крючковатых, заскорузлых пальцах. – Худо ей было… не надышаться, говорит, совсем вдоха нет…» – по капле выдавливала она, боязливо поглядывая на хлипкую старшенькую. «Ладно, ясно всё. – Кобзон недовольно поерзал в кресле, выцарапал из папки бланк истории болезни. – Эуфиллин разводите», – скрипуче распорядился он, не глядя на Родиона Романыча.

Киракозов оторопел. «Э-э… как это?» – не понял фельдшер. «Как всегда: один к одному на физиологическом растворе, – крайне неприязненно разъяснил доктор, – вы знать такие вещи обязаны, пора бы вам уже, сами без пяти минут врач!» – проскрипел Кобзон с неприкрытым раздражением. «Да как же эуфиллин-то?! – окончательно смешался без чего-то лекарь Киракозов. – Нельзя его, у больной ведь вдоха нет, а не выдоха… и хрипы у нее влажные…» – потерянно пытался образумить он доктора высшей категории. Врач будто бы не слышал. «И преднизолон доколите. Две ампулы возьмите, больше незачем… Давайте, давайте! – Кобзон презрительно пресек невнятные фельдшерские возражения. – Делайте что вам велено. Или мне самому колоть поручите?! Всё, действуйте!» – приказал он, как приговорил.

Киракозов растерялся… Кобзон – ну, доктор он обиженный, понятно, тем более и спрос весь с него, но случай-то студенческий! Хоть сравнительную табличку в конспекте составляй: «вдоха» у больной нет, а не «выдоха», хрипы у нее влажные, а не сухие, мокрота скорее пенистая, чем стекловидная… словом, не бронхиальная у синюшной бабки астма, а сердечная, и не просто так, а с могучим отеком легких. Случай ясный, но фельдшер-то лицо подневольное: сказано ему «чехлить» – стало быть, должен «чехлить». А что угробит эуфиллин зажившуюся старушонку-сердечницу – так при таком раскладе никак иначе не выходило даже на самое расчудесное Рождество.

Обескураженный Родион Романыч в мрачной прострации набрал в шприц безразличный физраствор, затем, действуя чуть ли не бессознательно, вместо эуфиллина развел на нем спирт, наложил жгут на старушечью ручку, одним движением попал в едва видимую вену…

И всё, пошел поршень, а вместе с ним процесс, поехал, заскользил по тонкому льду Родион Романыч. Но грамотно вполне: было в укладке семь ампул преднизолона – без оглядки все залил, из мочегонных лазикс был – с избытком его ввел. Потом остродефицитный перлинганит вводить начал – как положено, медленно-медленно, так медленно, что времени и перепугаться до профузного пота хватило, и еще втрое осталось, когда дрянная старушонка взмокрела вся, побелела, глазенки востренькие закатила…

Тут и до Кобзона доперло, что фельдшер самовольно во все тяжкие пустился. А как сообразил он, так сам вразнос пошел: рот раскрыл, потом закрыл, затем опять открыл – а выдохнуть не может, как заклинило его. Руки он в подлокотники упер, глаза навыкате бешеные, лицо всё в сизых пятнах, вены на тощей шее набухли – ни прибавить ни убавить, тяжелый приступ бронхиальной астмы и живая иллюстрация к киракозовской табличке по дифференциальной диагностике… И разрешилось у сравнительных больных всё одновременно: худосочная старушонка вдохнула и задышала-таки, а тщедушный Кобзон выдохнул и захрипел, обвалившись в кресле.

Родион Романыч с облегчением вздохнул, утер обильный пот. «Теперь следите, чтобы она полусидячее положение сохраняла. А часика через четыре мы к вам еще разок заглянем, состояние ее проверим, кардиограмму контрольную снимем, – предупредил он бессловесную, заранее на все согласную младшенькую и кивнул бледному Кобзону: – Будьте так добры, пометьте нам активчик, коллега», – вежливо предложил ему доктор Киракозов, закрывая чемодан.

Будто в воду опущенный Кобзон обтекал и обсыхал молча. От комментариев коллега со скрежетом воздержался, только крупно накарябал по возвращении на базу в тетрадке с пожеланиями: «С Киракозовым не ставить!» – трижды резко подчеркнул и расписался размашисто и замысловато. Но дальше отношения предпочел не выяснять, о случившемся не распространялся, а глубокой ночью безропотно встал и поехал на актив, чего обычно всячески избегал.

«Дора, Дора, что это значит? – не оценила такого незауряднейшего события везучая старшенькая. – Зачем это они приехали, Дора?» – подозрительно спросила старушонка в захарканной ночной рубашке, шаря под подушкой раскрошившиеся папиросы; и вот после этого всего д-р Кобзон запил всерьез – впрочем, заранее озаботившись больничным.

Вот и получилось, что не было никакого особенного дела, ни подсудного, ни даже скользкого, а о подробностях разумный Киракозов тоже догадался умолчать. Так он и молчал, как рыба об лед, пока при случае не проговорился, не поделился-таки переживаниями с деликатной Вежиной. Но рассказал он только ей одной и как бы между прочим – частью по пути к машине, частично в самом «рафике», когда неунывающий Сеич, матерясь столь же самозабвенно, сколь и безыскусно, разгонял застуженный мотор.

– Н-да, ситуёвина… – Диана знобко передернула плечами, прочувствовав сюжет, «рафик», подтверждающе чихнув, возмущенно заурчал, и Сеич, наконец, тронул. – И так задница и сяк, однако, жопа, хоть в самом деле «чехли», как велено, – с пониманием усмехнулась доктор Вежина. – Теперь ясно, с чего Кобзон на тебя жало крючил. Небось до дальше некуда перебздел, недомерок… Ну да ему-то поделом, а вот с какой такой собачьей радости я давеча страху натерпелась – вот лично мне до сих пор непонятно. И тоже ведь на ровном месте… Сеич, помнишь, мы на прошлой неделе психа везли?

– А?.. Спрашиваешь! – Сей Сеич не без хлопот удерживал норовистый «рафик» на раскатанной дороге, кое-где иллюминированной муниципальными гирляндами. – Забудешь такого чудика, как же! Экземпляр был – во! Не шибздик тебе занюханный, как Кобзон какой, а прямо мать-перемать, дурак в законе. Ручищи – ё-моё! – Сеич восторженно прицокнул, машину повело и тряхнуло, Вежина без злости выругалась. – А всё, что ниже морды, слышь, всё у него наколками разукрашено, аж смотреть интересно. Сам-то он полуголый был, считай, ватные штаны на нем, в каких рыбаки на льду сидят, а из остального одна майка драная и топор, – и протянул в восхищении: – Здоровенный такой топорина, страх!

– Это тот самый амбал, у которого Машка однажды была, паркет ему ковыряла, – живо пояснила Вежина. – Я, стало быть, по второму кругу на те же грабли напоролась, Томочка наша мне так подгадила, – неприязненно поморщилась она. – Тамарка на трубе в ту смену сидела, и как-то она с адресом вдруг моргнула, не заглянула в «черный список». Может, нарочно, черт ее знает. Соседка-то в той проклятущей коммуналке как пить дать специально не предупредила, ей резон прямой: тюкнул бы меня шизик, заперли бы его надолго и всерьез – ей тишь да гладь сразу, а то и вообще вся квартира бы потом досталась, если б малость посчастливилось… Короче, открыла эта стерва – и шасть к себе, едва я в комнату придурка сунулась. Влетела я, как кур в ощип, смотрю – мама не горюй вижу: ухарь в двух шагах стоит, за топор держится и буркалы кровью наливает. Первый порыв у меня – чемоданом ему по мордасам и давай Бог ноги, пока не опомнился. Но так мне жалко стало, не поверишь! Не психа, само собой разумеется, а чемодана моего, потому как ну только что укладку пополнила – и баралгин там, и перлинганит… да и дверь у мужика тугая, на пружине, черта с два выскочить успеешь…

Диана дала паузу, с кривой ухмылкой прикурила, резко выпустила дым; притормозивший перед праздничным перекрестком «рафик» украдкой дребезжал и нетерпеливо постукивал клапанами, словно в напряжении поторапливая рассказчицу.

– Делать нечего, – охотно продолжила она, раскурив сигарету, – поставила я чемодан на раскуроченный паркет, сверху папочку спокойненько положила. «Здорово, хозяин, – бодренько ему говорю, – что, отопление отключили, дровишки заготавливаешь?» «Не-е-е, – отвечает озадаченно, – не дрова, нет. Понимаешь, – говорит, – у меня человечки подпольные ведьмины пляски на потолке устраивают, житья от них нет…» А я давай ему горбатого лепить: «А у меня, – я ему так доверительно-доверительно вкручиваю, – у меня вот отопление на фиг отключили, от холода нет житья, хоть сама на потолке пляши. Слушай, мужик, – предлагаю, – поехали ко мне, ты мне дрова поколешь, а я тебе поллитра спирту поставлю. У меня его много, я же врач, сам понимаешь…» Мужик подачу принял и впал в задумчивость. Он извилинами на всю комнату скрипит, а у меня коленки друг о друга стукают и зубы лязгают. Чувствую, еще чуть-чуть – и у кого-нибудь из нас точно ум за разум зайдет. Слава богу, додумался дядя: «Ладно, – отвечает, – поехали!» – и, как был босиком, топ-топ-топ на выход со своим орудием труда…

– И как у него ноги не мерзли! – встрял Сеич, энергично выворачивая баранку от идущего лоб в лоб подгулявшего «жигуленка». – Представляешь, Родик, на улице все минус двадцать, а он хрустит себе по снегу и хоп хны, только пар из ноздрей пущает. И черепушка у мужика тоже голая была, жуткая такая: вся бугристая, ё-моё, вся в порезах, будто он себе посуху топором своим башку скоблил… Только это всё я потом разглядел. Я ведь не видел, как они в машину сели, я сборником анекдотов увлекся… А по дороге всё никак понять не мог, зачем по дрова куда-то на Обводный тащиться, как Динка велела, если она на Мещанской до сих пор жила…

– Оно видно было, что увлекся ты анекдотами, – рассмеялась Диана, – даже не столько видно, сколько слышно. Я с дуриком в карете сижу, без передыху зубы ему заговариваю, чтобы внимание на этих долбаных дровах удержать. Не ровен час, думаю, переключится он с топливно-энергетического комплекса на что поближе – на меня, например.

Вот и получилось: и сама я что-то несусветное, ахинею какую-то гоню, штанами к сиденью в нашем морозильнике прикипая, а тут еще Сеич из кабины байки про «новых русских» травит для полноты ощущений… Так и приехали мы с шутками-прибаутками в приемник-распределитель на Обводном. Я мужику говорю: «Ты пока здесь сиди, а я быстренько за спиртом сбегаю». И Сеич тут как тут: «А что, – всовывается Сеич, – здесь спирт есть?» «Есть, есть, – я ему изо всех сил мигаю, – всё есть, сейчас всё будет!» – и на рысях к дверям приемника, пока он придурку свой анекдот пытается растолковать…

– А что, хороший анекдот был! – опять вклинился Сеич, но «рафик» очень недовольно кашлянул и дернулся, словно отмахнулся. – Ладно, я потом его еще раз расскажу, – примирительно решил водитель, паче Диану всё равно было не остановить.

– Достучалась я, обрисовала ситуацию, – увлеченно досказывала она, – ну а дальше всё проще некуда: вышли два добрых молодца, разя перегаром на всю округу, прописали клиенту мягкий галоперидол тире веревку… И баста, увели его, будто ничего такого и в помине не было. А у меня отходняк: ручки трясутся, ноги не держат и чего-то большого и чистого хочется – много водки или, на худой конец, погром какой-нибудь погромче. И вот в этот исторический момент меня вдруг кто-то со спины по плечу – шлеп!..

Она с непередаваемым выражением покосилась на водителя. Сей Сеич сиял и щурился.

– Ага, это я так сзади подошел, – с удовольствием признался Сеич. – Жуть как ты завопила, я прям второй раз кряду до колик перетрухал… Я ж чего, – радостно принялся он оправдываться, – я, как по первости струхнул, что к чему сообразивши, когда психа ненормального санитары вязали, так и хоронился после этого за машиной, монтировку прихватив… Откуда же мне знать было, что мы придурка с топором везли, если ты ничего толком не объяснила. Я так и думал всю дорогу, что тебе до зарезу дрова понадобились…

– Н-да, однако, – Родион Романыч едва не прослезился, – как всегда – почти по классике, – сквозь смех заметил из кареты Киракозов, – история повторяется дважды: один раз как трагедия…

– А третий раз как американское кино, – весело перебила неиссякаемая Диана. – Я в ту злополучную смену буквально через час чистый Голливуд наблюдала. Помнишь, вы с Бубликом рассказывали, как художника гундосого пользовали, воспитание ему учиняли?.. Ой, погоди, Сеич, миленький, дай досказать! – взмолилась она в азарте. – Так вот, плохо вы лечили, мало ему показалось, ушлепку. Представляешь, блеет мне пачкун этот недоделанный: «У меня такие боли в сердце, такие боли, – охохонюшка анусным голосом тянет, – такие страшные, что приходится в жилку иголкой тыркать, колоть приходится, чтобы страдания прекратить». «Какой такой иголкой?» – спрашиваю тупее некуда. «Обыкновенной, – отвечает, – швейной. Доктор, – просит, – сделайте мне в сердце анестезирующий укол с целью разорвать болевой рефлекс!» Так ведь я же, отъехавши окончательно, кардиограмму этому недомотку сняла, идиотина! Пялюсь в пленку, ничего на ней криминального нет, поскольку ни хрена там быть не может по определению, а творческий недомоток знай себе гундосит: «А еще у меня глазное дно не в порядке, – жалуется, – когда я закрываю глаза, у меня под веками плывут два лазера: один красный, другой синий, а третий, – заявляет, – белый. Лазеры направлениями своих лучей указывают на очаг патологии в глазном дне, а дно, – говорит, – двойное и требует глубокой новокаиновой блокады…»

Даже «рафик» заполошно раскашлялся, словно поперхнувшись хохотом на манер заведующего, и проскочил очередной перекресток на красный сигнал светофора.

– Ладно, у меня в конце концов императивный позыв к истерике прошел, – Диана хмыкнула, – посоветовала я его мамаше выдать высокохудожественному чаду таблеточку анальгина и после праздников непременно посетить участкового врача – ваша Василиса Васильевна, дескать, вам и болевой рефлекс одним махом разорвет, и новокаиновую блокаду глазного дна не мудрствуя лукаво через зрачок по новейшей методике сделает, вы только попросите как следует… Сей Сеич, ты сказать чего хотел? – напомнила она.

– А?.. – спохватился Сеич, который с несвойственной ему досадою прислушивался к участившимся перебоям в работе двигателя. – Ага, Диночка, хотел вроде бы, – не сразу сообразил он, – точно, я же анекдот хотел рассказать! Ну, тот самый, что я дурику без тебя толковал… Совсем свежий, его даже в книжке не было, мне его Герка подарил. Хороший анекдот, смешной, честное слово, – оптимистично заверил он, но «рафик» категорически не согласился и, еще раз резко поперхнувшись, в самый ответственный для рассказчика момент решительно заглох почти напротив отделения милиции на улице – ну, положим, на улице Садовой, угол Большой Подьяческой, где еще во времена Федора Михайловича Достоевского размещался жандармский околоток.

Чему-кому, но вот отмеченному печатью иррациональности «рафику», одушевленному хотя бы в силу преклонного возраста, в эти замечательные праздничные дни повезло куда меньше других. Даже совсем не повезло, равно как и ездиле Михельсону, который накануне католического Рождества задешево приобрел себе в подарок роскошную кожаную куртку с меховой подкладкой и на радостях напился до положения риз и почетной маловразумительности. Преисполнившись таким образом духовности, гордый Михельсон отнюдь не смирился, он решил сюжет развить, углубить, расширить, но на тернистом пути за добавкой вплотную столкнулся со скептически настроенным подрастающим поколением. Столкнулся и сообразно жанровым законам был отредактирован, а затем и подкорректирован в части той чудесной кожаной куртки, а также бумажника с остатками зарплаты и плохонькой шапки. А после, чуть протрезвившись голой головой в рождественском сугробе, припорошенный свежим снежком Михельсон стал буен и безобразен, опять-таки закономерно был подобран милицией, с исключительным профессионализмом откорректирован повторно, после чего неделю на работу не выходил.

Вследствие этого досталось и «рафику». Подменный водитель поверил неисправному датчику уровня топлива, просох посреди дороги и, маясь насморком, не разнюхавши, залил в бак содержимое найденной в машине канистры. Разумеется, то была вода, и, само собою, таким ни за что ни про что полученным клистиром заслуженный «рафик» оскорбился до самой сокровенной глубины своего металлического кишечника. Починить его починили, но после ремонта он больше чем когда-либо впадал в амбицию, как мог изгилялся и выделывался по мелочам с мстительным упрямством истинного прибалта… Вот и теперь он споткнулся на самом что ни на есть историческом месте, заглох, как оглох, и ничего больше не воспринимал – ни по-хорошему, ни по-русски.

Впрочем, безнадежно посадив аккумулятор, Сеич расстроился настолько, что позабыл выругаться, и Вежиной ничего другого не оставалось, кроме как пройти в отделение в сопровождении Киракозова, дозвониться оттуда на базу, переадресовать вызов и заказать буксир – ну а заодно ненароком учинить милиции веселую жизнь…

– Вот так так… чудеса в решете! – приветливо шевельнув богатейшими рыжими усами, подивился этому нештатному визиту дежурный майор. – Надо же, вас еще вызвать не успели, а вы уже тут как тут! Не сразу, так сказать, а заранее… Я только-только на скорую звонить собирался, – радостно пояснил живописный страж правопорядка, указав на молоденького, недотепистого вида милиционера в углу, который промокал невероятных размеров окровавленный нос казенным вафельным полотенцем. – Как же это у вас так получилось, доктор, телепатию освоили? – улыбнулся майор.

– Куда ж нынче без нее! Никуда не денешься, телепаем помаленьку, – вернула улыбку Вежина. – Вообще-то, поломка у нас приключилась, на базу отзвониться надо, – призналась она и жестом препоручила пострадавшего фельдшеру Киракозову. – Заодно и с вашим кадром разберемся, раз такой случай. Как его угораздило? Очередная бандитская пуля на боевом посту?

– Пуля… фигуля! – фыркнул майор в начальственные усищи. – Дуля, чтоб ему, а не пуля… А каким макаром угораздило – вон у тех недоделков поинтересуйтесь, у м-м-м-муда-ков таких-сяких, – встопорщился он на двух нескладных представителей личного состава, с унылой преданностью поедавших его от противоположной стены красными, словно воспаленными, слезящимися глазами. – Вы уж извините, доктор, слов у меня на них нет, одни только выражения грязные остались… Представляете, поступил нам сигнал, что по своему адресу один злостный алиментщик объявился. Тот еще тип, давно надо было с ним по душам разговор поговорить. Ну и послали эту троицу…

– Так задержали же, товарищ майор, – юношеским баском возразил один из чудаков на букву «м», мотнув головой в сторону пластикового «аквариума», откуда неподвижно таращился лядащенький мужичонка в заношенном пальто.

– Разговорчики, рядовой! – браво рявкнул майор. – Расскажи-кось, как вы его так лихо брали, – приказал он, с трудом скрывая благодушную усмешку под буйной рыжей растительностью.

– Нормально брали, – упрямо пожал плечами басистый милиционерчик, – приехали, поднялись, к квартире без лишнего шума подошли… Мы возле двери по сторонам встали, я ствол на всякий случай приготовил, а Костик, – он с состраданием посмотрел на протестующе мычащего сослуживца, которому Киракозов металлическим зондом заправлял в пузырящийся розовым бездонный нос уже вторую полоску бинта, смоченного в перекиси, – ну, позвонил Костик, потом еще несколько раз тренькнул, – нервно глотнув, продолжал нескладный рассказчик, – короче, глухо всё, никто не отозвался. Тогда он дверь толкнул, дернул, а она бац – и нараспашку. Замок там будто для фи-фи стоял, не держал он ни хрена… Костик первым в квартиру сунулся. Всё правильно было, только он за порог зацепился – ну и поздоровкался шнобелем своим с какой-то тумбой. Понимаете, грохот страшный получился, хрип, стон, а там в прихожей темно, как у негра в… ну, вы догадываетесь, наверное… видели, может быть… Короче говоря, не знал я, что Константин тумбу вяжет! Я думал, на засаду нарвались, вот и дал в воздух предупредительный…

– Ага, стрельнул, – сиплым козлетоном перебил басистого товарища другой чудила в милицейской форме, – в тесной прихожей из газовки пальнул! Это он так вместо табельного свой пугач прихватил, – прокашлявшись, сообщил парнишка нормальным голосом. – С такого салюта мы разом старт взяли, еще и вторую дверь высадили, когда от газа в комнату ломанулись. Вкатились мы туда, за глаза держась, в разные стороны рожи корчим, как три чудо-юдо-богатыря с какой-то там картины, и ни фига мужика не видим. А он худющий, на диване в самый угол забился, с перепугу одеяло на себя намотал и гляделки на нас топорщит, каждый глаз с граненый стакан размером. «Братцы, родненькие, вы кто, – говорит, – чего вам из-под меня надо?» «М-м-м-ми-лиция мы, – отвечаем, – арестовывать тебя пришли, злыдня!» А мужик так: «А-а!..» – он вроде как даже обрадовался, но больше почему-то ни слова не сказал, будто воды в рот набрал. Он и теперь молчит, как утопленник, как жмурик какой, только смотрит всё и смотрит и не мигает совсем. Жутковато даже… Вы бы и его на всякий случай глянули, доктор, а то какой-то странный он, задумчивый шибко…

– Перебьется! – отбрил бравый майор. – Экий пужливый выискался! Мы, бывает, по три раза на дню пугаемся – и то ничего… Вон, один старшина, приятель мой, недавно у себя в отделении, на рабочем, можно сказать, месте, за просто так такого страху натерпелся! – увлекся развеселившийся усач. – Сидит это он в дежурке, журнал заполняет. Слышит, топает кто-то. Он голову к «амбразуре» поднял – а ему в рожу автомат смотрит! Он и не помнит, говорит, как под столом оказался… А это всего-навсего тамошняя дворничиха была. Дура-баба автомат возле мусорного бачка нашла и сразу же сдавать потащила – в одной руке совок и метла, в другой «калашников» наш родимый. Должно быть, прохожие от нее по подворотням дружно хоронились… Ну и приперла таким манером: вот, дескать, забирай, служивый, потерял кто-нибудь, поди, а в вашем хозяйстве этакая гадость завсегда при деле будет!

– Да, крутенько! У вас тоже, как я погляжу, жизнь веселее некуда – и захочешь, а не поскучаешь, – вежливо посмеялась Диана этой байке из числа тех замечательных историй, которые приключаются, но ни в коем случае не с самим рассказчиком, а только с его знакомыми, а чаще со знакомыми знакомых, но непременно, с завиднейшим постоянством приключаются. – Ох, – спохватилась Вежина, заметив, что Киракозов заканчивает-таки трудоемкую процедуру, – я позвоню от вас, ладно, не то нас скоро в розыск объявят! – заспешив, с живостью пошутила она.

– Звоните на здоровье! – охотно разрешил майор. – Прямо с пульта звоните, только кнопку там сначала нажмите, чтобы в город выйти, – добавил он, и Вежина запросто нажала – то ли первую попавшуюся, то ли из всех самую-самую выразительную, оказавшуюся кнопкой общей тревоги.

Взвыло и зазвенело так, что присутствующие утратили дар речи, а кое-кто и остатки соображения. А если и не утратили, то всё равно не смогли перематерить обрушившуюся в тесное помещение какофонию. Резкий скрежещущий звон, ударив по барабанным перепонкам, заметался между стен, гроханул в дверной проем, покатился по коридору, откуда навстречу ему сыпанулось, как из опрокинувшегося лукошка, с полдюжины мужичков-броневичков в наспех надетых бронежилетах, – и только тогда майор, сиганув к пульту, прекратил это душераздирающее безобразие.

Тут же боровички-броневички дружно клацнули затворами автоматов.

– Эй, мужики, вы чего?! – Сеич, сжимая в руках внушительного размера заводную рукоятку, с порога непонимающе щурился на наведенные на него стволы. – Вы бы хоть сказали сперва, чего случилось-то?

Мужики сказали – и говорили долго, скорее слаженно, чем вразнобой; изъяснялись они одними вычурными многоточиями, однако Вежина для своего репертуара ничего нового не почерпнула, а Сеич вовсе расслабился.

– А-а-а… – разочарованно протянул Сей Сеич, – а я-то подумал, взаправду случилось чего… Диночка, солнышко, завелся я, можно дальше ехать, – довольно отрапортовал он, но Диана дозвонилась-таки на базу – и выяснила у разговорчивой Оленьки, что как раз дальше ехать незачем, поскольку больной уже сам по себе выздоровел и вызов отменил, и нужно теперь, напротив, быстренько возвращаться «в стойло», потому что чай вот-вот поспеет, а Бублик давным-давно привез шампанское и пирожные, а вот только что посадил разоравшегося шефа на холодильник и сейчас связывает ему шнурки…

Словом, Рождество удалось. Сугробы были большими и белыми, морозы случились щипучими и жизнерадостными, а по-домашнему уютный снег искрился, словно игриво посмеивался. Пахнущее разогретой хвоей и цитрусовой цедрой время, добравшись до конца и до начала года, как взобравшись, вкатившись на гору, рассыпалось и замерцало в бессонном праздничном городе. События наложились друг на друга и сложились заново, как бывало в сказочном, придуманном нами, созданном, сотканном из лоскутков детстве, когда медленное-медленное время такое разное, волшебное, как украшения на елке, когда его столько, сколько нужно, даже больше, – и так ждешь своего деньрожденья, так торопишь время, что однажды оно само начинает торопиться и торопить. Оно спешит и погоняет, и, чем дальше, тем ощутимее, чем дольше, тем быстрее, потому что его махину, разогнав раз, уже ни за что никогда не удержишь, и очень-очень скоро, как-то разом, вдруг некогда захватывающая жизнь превращается в безнадежный, как неровная питерская зима, извилистый коридор, по которому идешь, спешишь, бежишь всё быстрее, злее и бесполезнее.

Только на чудесное Рождество время чуть-чуть замирает, словно задерживается на гребне, и нескончаемый коридор в самый разгар трескучего и толкучего карнавала неожиданно выводит в просторный холл, днем людный, суетный, а сейчас сумеречный и пустой. Оттого он кажется больше, даже еще больше, как площадь, а лучше – как опустевший зрительный зал; там, в его затененной гулкой глубине, угадывается тот заповедный покой, к которому так отчаянно спешишь, путаясь в коридорах, словно в самом деле есть шанс опоздать, а здесь – здесь можно пока задержаться, как на подмостках в отсутствие публики, будто впервые выйдя на них без балаганной маски…

Так или почти так следом за некогда романтическим автором мог бы закрутить трижды романтический персонаж Киракозов, в одну из узорчатых праздничных ночей заболтавшись в сумеречной курилке с поэтической коллегой Вежиной. Примерно так рождественский Родион Романыч и высказался, прямо-таки продекламировал под удаляющийся, как эхо, перезвон запоздавшего трамвая за расписанным вдохновенными морозами окном. Протискиваясь сквозь стекла, хрупкий свет уличного фонаря мельчайшими льдистыми блестками осыпал обворожительную Диану, колкими искорками забирался в ее коронную простенькую стрижку из числа дорогих, таял в глазах, искушающе мерцал, играл, влажно подразнивал из-под ресниц…

Киракозов в лунной тишине взял ее за плечи и притянул к себе. Получилось неубедительно.

– Я серьезно… – смешался он, и тут же как назло по фановой трубе с подлым грохотом ухнула вода. – Ну что за… не понос, так золотуха! – принужденно рассмеялся смущенный Киракозов, догадавшись, что кто-то из внимательных коллег, не желая мешать зарождающемуся в курилке роману, деликатно воспользовался туалетом этажом выше.

– Не судьба, – в тон ему усмехнулась Диана. – Ничего не поделаешь, проехали. – Диана резко провела ладонью по своим короткостриженым, с отчетливой проседью волосам, словно стряхивая наваждение. – Во-первых, вообще проехали, – всерьез и не без грусти повторила она, – во-вторых, тем более проехали, если серьезно… потому что ежели серьезно, то извини, Родик, а если потрахаться – то тем паче извини, серьезно если…

– Это уже по меньшей мере в-третьих, если всё-таки разобраться, – подсчитал дотошный фельдшер Киракозов, не позволяя развиться неловкой паузе.

– В-третьих, у меня месячные и муж, – закуривая внеочередную сигарету, буркнула доктор Вежина. – А в-четвертых, вызов поспел. Чует мое сердце, на пару нас с тобой сегодня хронье подоночное ночь напролет во все дырья иметь будет, – предсказала она, как утешила, заслышав над головой хрюканье селекторной связи, но с прогнозом без малого промахнулась.

Это был не вызов. И в общем-то не хрюканье. Это Оленька и Герман беспардонно заперлись в диспетчерской, в самый жизнерадостный момент ненароком зацепили недавно починенный селектор, и теперь на весь местный эфир полным звуком пошла прямая трансляция специфических охов с восторженными поскуливаниями вперемешку с впечатляюще мощным, как от пожарной помпы, хриплым мужским дыхом.

– О-ля-ля!.. – развеселился Родион Романыч. – Однако ничего себе дают, труженики! Ай да Оленька, ай да… как всегда вовремя! – от души расхохотался фельдшер Киракозов, а доктор Вежина с неподдельным интересом уставилась на динамик под потолком:

– Но ведь что любопытно: как же это Герман так ее извернул, а? – вслух задумалась Диана с академической поволокой в глазах, готовой вот-вот перейти в блеск прозрения, но в слаженный эротический сюжет назойливым фоном влез телефонный зуммер, и диспетчер Оленька, явно не прерывая процесса, просипела громче некуда:

– Не… не… неотложная! – с придыханием простонала она на всё радиофицированное отделение, заглушив надсадную матерщину деликатного коллеги Лопушкова, который, будучи на этот раз скорее трезвым, чем без меры пьяным, обвалился на лестнице между вторым и первым этажами и в результате не только сломал шейку левого бедра и левую же ключицу, но в придачу всмятку раздавил в кармане халата драгоценную коробочку с наркотическими препаратами.

Спокойной ночи

Ночь. Рассыпавшись рождественскими фейерверками, время вдруг осело, загустело, затем раскисло, растеклось ростепелью, словно кишечная амеба по предметному стеклу, потом дрогнуло, зашевелилось и помалу двинулось дальше.

Так-так-тик-так – зима раскачивалась, будто казенный, со своим инвентарным номером, маятник реликтовых электрических часов в диспетчерской. Тик-так-то-так-то-сяк – то в жар, то в холод, как бывает при дежурном, перехаживаемом на ногах гриппе. Так и было весь февраль напролет, и на отделении все дружно друг за другом перехаживали эпидемию до тех пор, пока могли, работая за себя и за коллег, которых докучливая напасть все-таки выводила из строя. Было на свой лад весело, а зима, как маятник, походила на качели, и от перепадов клятой питерской погоды захватывало дух: слякотная ростепель резко сменялась морозом – сменялась, как смеялась, поскольку следом за снегом шел дождь, а время – но время тоже шло, раскачиваясь, качая, укачивая…

Ночь. По причине сезонной, как издавна водится у нас в Петербурге, обязательной, словно тот же грипп в городе в период разгулявшейся эпидемии, неизбежной аварии на теплосети в поликлинике отключено отопление. На отделении холодно, как в карете неотапливаемого «рафика», но и там и там, и даже на ходу измотанная «неотложная» братия хотя бы урывками, но кемарит, и некоторые видят сны, иные – с продолжениями, а кое-кто – наяву.

Спит ездун Зимородок. Завернулся в тулуп, ушанку из собаки натянул, спит и видит вместо стылого «рафика» свой уютный «москвичонок» – ладный весь, домашний, как сало из посылки от милейшей тетушки с благословенной Житомирщины. Спал бы он и дальше сладко да крепко, да, пар пуская, бригада из подъезда вывалилась, доктор Вежина дверцу подергала и так сразу выругалась, что с ходу разбудила. Разбудила, а сама не в кабину села, а в карету к фельдшеру Киракозову – правду, стало быть, поговаривают, что еще одним служебным романом на отделении прибавилось… «На базу, – доктор Вежина велит, – на фаянс и под корягу», – шутит и шторку изнутри задергивает. Ну и ладно, водителю-то что с того? Водитель заводится себе и едет, и едет себе, и едет, едет…

После очередной бурной, но короткой, опять как не в свое время, будто пробной февральской ростепели снова резко приморозило. Машина по катку задом крутит, как иная бюджетная девица пред начальством мужеского пола при слухах о грядущем сокращении; снежок мелкий сыплет. Перед перекрестком Зимородок притормозил. «Ребята, – позевывая зовет, – зажигалку дайте!» Молчат ребята, будто заняты. «Братцы, – громче повторяет Зимородок, – киньте огонек какой, курить хочется!» Народ того пуще безмолвствует. Настырный Зимородок еще раз просит громче некуда, а они всё равно ни гугу на пару, будто в нетях пребывают. Плюнул водитель на приличия, в карету сунулся – а там только холод неземной, только свет сизый и снежинки в пустоте кромешной кружатся.

Нет никого в карете, дверь там незащелкнутая лязгает. Зимородок, в панике ударив по газам и руль влево вывернув, прошлогодние сугробы перепахал, о светофор ободрался и очертя голову обратно пошпарил бригаду спасать-разыскивать. Вроде бы он правильно назад ехал, но никого по дороге не разглядел, а на проезжей части одни только припорошенные следы от «рафика» кое-где виднеются, а вправо-влево целина. И спросонку все подъезды друг на дружку похожи, хоть на базу под сиреной езжай, всех буди, адрес уточняй, милицию поднимай на ноги… И вдруг видит Зимородок – бегут с другого конца Подьяческой улочки две заиндивевшие фигурки, торопятся, поскальзываются, руками машут.

«Зимородок, родной, где ж ты был, зараза ты такая?» – Вежина и Киракозов от полноты чувств едва под колеса не падают. «Где был? – Зимородок оторопел. – Кто был?! – не понял Зимородок. – Я был?!!» «А то кто же! Мы-то на вызове б-б-б-были, – оба-два лекаря вместе зубами выстукивают, – в-в-в-выходим, мать т-т-твою, а тебя, твою м-м-мать-перемать, ни фига нет – ни тебя нет, ни машины. Мы же чуть не спятили: машину угнали, думаем, тебя убили… Полчаса уже твой хладный труп по помойкам шарим!!» «А… – Зимородок челюсть уронил. – А-а-а, так это мне приснилось, что вы в машину сели!!» – осознал он и от изумления даже включил печку. А несносная доктор Вежина вместо благодарности вычурно выругалась и не в кабину к нему села, а в карету к фельдшеру. «На базу, – она сказала, – на фаянс, – скомандовала, – под корягу», – распорядилась и шторку задернула изнутри…

Спит ездюк Зимородок, крепко спит. И круглый ездила Сеич во все завертки дрыхнет. Ему-то точно ничего, всё ему нипочем, его в любые холода до вовсе голой округлости раздень, так он в одном только собственном жирке сны с комфортом смотреть будет, даже страшные-престрашные.

Вот как сейчас, когда Сей Сеича самого что ни на есть государственного значения кошмар мучает. Снится ему, будто все на свете «рафики» вместе-строем на списание пошли, но вместо новомодных «фордов», у которых хоть одно достоинство имеется – спидометр неопломбированный, дают отделению исполинский автобус «Икарус». «Смотри какой, – нахваливают важные люди в пыжиках, – приметный, мигалок всех мастей на крыше сколько помещается, а! Вместительный, – убеждают они Сеича, – сто двадцать человек на борт берет, а в часы пик и больше может. Экономия прямая, – толкуют, – один автобус на солярке – это тебе не три машины на бензине, это ты сам понимать должен!» «Да как же, – Сеич хоть и оробел до дрожи, но возражения свои возражает, – как я на таком большом транспорте во дворы въезжать буду? Не поместится он, арки кругом низенькие, никак мне не проехать!» «А зачем тебе дворы?! – гневается один важный пыжиковый человек, который поменьше, но позлее. – Какие такие тебе могут быть дворы, если ты по маршруту должен ездить?! Тебе что, – наступает он на скуксившегося, как пельмень на полу, перепуганного Сеича, – что тебе, – Сеича он размазывает, – утвержденные остановки тебе не указ? Расписание тебе, такому-сякому да растакому-разэтакому, не указ?!»

Другой пыжиковый человек, который побольше, он подобрее оказался. «Ну ладно, ладно, – важно успокаивает он того, который позлее и поменьше, – ну не хочет рабочий человек брать автобус, ну и пусть его. Не хочешь автобус, – утешает он несчастного Сеича, – не надо брать автобус, ты троллейбус бери… Дадим ему троллейбус!» «Проводов туточки, – пыжиковый человечек позлее с сомнением по сторонам оглядывается, – маловато тута проводочков будет!» «А мы в следующей пятилетке еще повесим!» – «А во двор? Рабочий человек, однако, во двор хочет!» – «Когда-нибудь и во дворы протянем, всё теперь в наших руках!» – «Тогда, может, ему трамвай лучше?» «А вот трамвай нельзя, – морщится важный человек подобрее, – никак нельзя трамвай отдавать, я на нем домой езжу». «А метро можно? Давай тогда метро рабочему человеку подарим!»

Задумался пыжиковый человек побольше, осмелел рабочий человечишко Сеич. «Так может, у вас бронетранспортер лишний имеется? А еще бы лучше танк, а?! Во, точно, танк мне в самый раз подойдет, я сумею, я в армии танкистом служил!» – докладывает бравый ездила и ать-два на плечо берет. Делает он на плечо ать-два, а в руках вместо вверенного ему боевого оружия леденец на палочке сжимает в форме поэмы «Москва-Петушки» пера присноблаженного монтажника Венечки Ерофеева. Смотрит он на леденец с ужасом, а тот, который тоже пыжиковый, но помельче, злым криком кричит: «Что? Как?! – кричит тот и чижиком подскакивает. – Танк тебе доверить?! А потную ногу в сахаре не хочешь?! А сала в шоколаде не желаешь?!» – страх как он наяривает, так жарит-парит, что Сей Сеич с переляку леденец себе за щеку сует.

«Нет, танк в городе не годится, – мудро решает за всех задумчивый пыжиковый человек поважнее. – Ты вот чего, – человечище Сеичу советует, – ты наплюй на всё на это и хорошую лошадку себе заведи. А мы муниципальную конюшню тебе выделим, от арендной платы временно освободим, раз такое экологически полезное дело выходит, с фуражом из бюджета на первых порах подсобим…» «Так ить не укупишь потом хугаж-то, – Сеич занятым ртом шамкает, – дорог овес нынче! – сокрушается он, а леденец во рту начинает шевелиться и царапаться. – Да нет, я же что, я ж всё понимаю, – перекатывает он леденец, а петушок клюется, – я-то ничего, но вот доктор-то как же – доктор на телеге должен ездить, да?» «Телегу врачи только в помощь право имеют вызвать! Только в помощь телега выезжает!» – рубит тот, который позлее, а ездоид Сеич хочет возразить, хочет, очень-очень хочет, но не может. Никак у него не получается рот раскрыть, потому что петушок там окончательно оттаял и, затрепыхавшись вовсю, норовит немедленно прокукарекать, а Сеич-то знает, до печенок, до самых своих бесчувственных селезенок Сей Сеич понимает, что не время сейчас кукареку петь, время спать сейчас и производственные сны о чем-то большем видеть…

Вот и спит ездец Сеич, как сырник в масле на раскаленной сковородке себя чувствует. Шкворчит он во сне, а наяву по набережной две всамделишные лошади подковами постукивают. Цокают они в пышном облаке пара от лопнувшего коллектора, плывут на них всадники под нарядными, в свежей живописной изморози, кружевными деревьями, покачиваются в романтически зыбком, похожем на ведьмины огни вдоль гиблой болотной тропки, декоративном свете. А снизу, как из потаенной заповедной глубины, с истоптанного прошлогоднего льда дог выбраковочного серо-пятнистого окраса эту призрачную картинку созерцает. «Надо же, какие странные собаки бывают!» – сливаясь с окружающим наваждением, дивится по-волчьи молчаливый пес. «Да уж», – мысленно соглашаюсь я, и мы вместе еще немного наблюдаем за съемками скучного кино, а затем, держась надежного фарватера, привычным маршрутом движемся по каналу домой по направлению к Сенной площади.

Я возвращаюсь к незаконченной рукописи; кино снимается, лошади цокают, а на неотложном отделении в полуподвальной «кучерской», сиречь тесной водительской, дремотно ворочается извозчик-кардиолог Михельсон.

Тяжко кучерологу Михельсону, костлявый он, как общепитовских времен рагу из баранины. Он сперва весь одеялами да ватниками с головой укрылся, потом один только породистый нос на воздух выставил, а после по пояс из-под тряпья выпростался. Вывернулся он, а дышать ему всё равно тяжко. Жарко было дышать и тяжело, тяжело было и душно, а конечности всё равно мерзли. Соображает сквозь сон ездолог Михельсон, что это ему так кошка грелкой простуженную грудь давит, Клизма пушистая к нему так ластится. «Какой же, интересно, папашка у нашей Клизмочки был, – Михельсон во сне гадает, – если дымчатая она у нас, а Манька у соседей вся из себя помоечная, Коммуникация ихняя, серая она вся в полосочку… А и ладно, и пусть ее, – Михельсон сонно причмокивает, – и пускай себе спит кошурка, нехай ласкушка греет, мне это даже полезно, животное тепло от бронхита хорошо…»

Полезная блохастая Клизма никак не могла примоститься и успокоиться. «Ну ладно, ладненько тебе, – приборматывал спящий Михельсон, – ладушки тебе уже, неуемная ты наша… Тьфу ты, – фыркнул он, когда настырная животина угодила длинными усиками ему в волосатую ноздрю, – фуй, уйди ты на фиг, щекотно же!» – попробовал он несильно пихнуть неугомонную зверушку, во сне промазал и приоткрыл глаза. На него в упор нагло пялилась востроглазая, востроносая серая крыса. «Ну и ну ты, – зажмурившись, Миха аккуратно отвернул физиономию, – эдак, ежели такая напасть в самом деле привидится – запросто заикой пробудишься!» – бормотнул Михельсон, рукою ласково отодвигая надоедливую мордочку.

Отборный, из числа особо крупных поликлинических особей крысиный экземпляр моментально извернулся, расцарапав выдающийся Михельсоний нос, и острейшими зубами вцепился в оттопыренный мизинец.

Как если бы злосчастная труба коллектора центрального отопления не просто лопнула, отчего поликлиника и несколько домов поблизости промерзли так, что даже крысы норовили погреться у человеческого тепла, а почему-либо взорвалась, и сдавленный перегретый пар вырвался бы на поверхность, разметав комья мерзлой земли, так сейчас Михельсон гейзером вздыбился из напластований разнообразного тряпья. Но взорвался он без грохота, без воя, в кошмарной, кромешной крысиной тишине: ему перехватило горло, и Михельсон лишь сдавленно пищал, возмущенно и надсадно, точно как запущенный, буквально выстреленный им в пространство представитель крысиного племени.

Будто выпущенная из Давидовой пращи, крыса угодила на заставленный посудой стол, сшибла графин с водой. Графин весело разлетелся вдребезги, крыса привидением шмыгнула по столешнице, ничего больше не задев, брызнула сверху но, округлого Сеича, скатилась на пол и сгинула. Незряче выпучив наливающиеся кровавой поволокой глаза вослед исчезнувшей зверюге, словно сослепу сознавая нечто обычно милосердно сокрытое от очей смертных, Михельсон навалился грудью на шаткий стол, ткнул растопыренной пятерней туда, где только что была серая нечисть, пропахал ладонью битое стекло – и вот тут его прорвало.

Михельсон завопил. Это был достойный вопль – протяжный, проникновенный и скорбный и по-своему прекрасный, как пение провинциального еврейского кантора на похоронах ортодокса. Мировая скорбь известного народа до потрохов проняла близлежащего Сеича, он трепыхнулся, задев головой край стола, запечатанные уста его отверзлись, и приснившийся ему петух возопил, аки пасхальный ангел. Забили кремлевские куранты и бронзовые колокола, переплавленные Петром I на пушки. Зимородок, заслышав во сне хоровое пение сирен, зачарованно врезал по тормозам, попал ногой в надломленную ножку стола, и посуда лавиною грохнула об пол. Наверху в диспетчерской надрывался телефон, по коридору и вниз по лестнице топотали, матерясь напуганно, зло, угрожающе.

Сбежались.

– ………………………………………!! – Зимородок выругался, как штатная матерщинница Вежина, а местами еще хлестче: – ……………………………!!! – выразился заядлый ездюк Зимородок, называя вещи своими именами, запустил собачьей ушанкой в воющего Михельсона, рикошетом зацепил грозного Бублика, а Мироныч озадаченно спросил:

– Что случилось? Стряслось что-нибудь? – Заведующий аккуратно обогнул Антона, с опаской поглядывая на очумевших водителей, а Михельсон всхлипнул:

– К-к-крыса… – Миха держал над разгромленным столом окровавленную руку, зеленел и терял сознание.

– К-к-крыса? – переспросил заспанный шеф, подозрительно покосился на перебитую посуду, чуть посторонился, давая протиснуться Киракозову с чемоданом.

– К-к-крыса… – подтвердил Михельсон, по-обморочному мягко оседая на свою коечку.

– Подожди-ка, подожди, – Мироныч сразу же стал ласков, но настойчив, как психиатр с первичным пациентом, – ты не спеши, не волнуйся, ты толком всё объясни… Какая крыса? Обныкновенная? – попробовал он разобраться, а Киракозов со вздохом принялся обрабатывать распоротую кисть.

– Обныкновенная, – послушно согласился Миха заплетающимся языком, – вот эта, – показал он здоровой рукой на пол, откуда на них, ни мало не беспокоясь, таращилась серая зверюга. – Или же не эта? – почему-то усомнился ездолог Михельсон, а ездец Сеич с другой стороны стола снова кукарекнул, но на этот раз как-то нерешительно.

– Так эта же или другая? – торможенно поинтересовался заведующий, в свою очередь разглядывая невозможное создание, а доктор Бублик не без оснований диагностировал:

– Идиоты! – припечатал Антон, швырнув ушанку в крысу, но попав в Зимородка, который немедленно натянул ее, отвернулся к стене и заснул, как будто не просыпался.

– Кстати, – на автопилоте повела осовелая Вежина, – когда я подрабатывала… – Вдохновенный зевок и втиснувшаяся в «кучерскую» Тамара Петровна прервали дежурный зачин.

– Дина, там… – начала диспетчерствующая царица Тамара. – Ой! – заметила она на полу наглое животное. – Надо же, какая крупная… Беременная, наверное, вскорости разродиться должна, – предположила старшая сестра из бывших акушерок и вернулась к делу: – Дина, там козел Комиссаров опять дуркует, твоя очередь ехать, – передала она сигнальный талон, и тут недобуженная доктор Вежина не постеснялась.

– ……………………………………………ох как я хочу, чтобы сдох, он наконец по-хорошему! – гася зевок, без знаков препинания выдала неиссякаемая Диана.

И не только здесь сказанула, но и потом, на вызове, догружая хроника Комиссарова дежурным аминазином, в раздражении процедила она сквозь зубы нечто подобное. А в ответ глухой на оба уха Модест Матвеевич пожаловался ясным голосом: «Так ведь и мне, доченька, мне самому ужо ох как помереть хочется!» – так он это произнес, что доктор Вежина на полчаса полностью проснулась.

Вежина уехала, скомканно пожелав одинокому старику спокойной ночи, а беспризорный Комиссаров засыпать принялся. Задремывает дряхлый Модест Матвеевич и родничок с живой водой видит. А из родничка прозрачной струйкой ручеек животворящий течет. Журчит ручей ласково и тихо, убаюкивает, набухает, поднимается. Мутная водица выходит из берегов, заливает всё вокруг, а кругом на незатопленных пока старых пнях зайцы сидят. Смотрят зайки серенькие на пожилого человека Комиссарова, а он на судно поспешает – и не на какую-то там лодчонку-плоскодонку, как у народного дедушки Мазая из сказочки с цветными картинками, а на самый большой, самый-самый белый пароход, который не корабль, а песня, и даже песня песней. Ступил он на трап под музыку, поднялся на палубу и ну раскачиваться в такт, а корабль – а кораблик оказался бумажным. Размокло игрушечное суденышко из газеты, из вчерашней «Правды», накренилось оно и пошло ко дну вместе с Модестом Матвеевичем. Тонет социально незащищенный дедушка, захлебывается, ручками-ножками сучит, а зайцы вокруг жуткие прокуренные зубы угрожающе скалят, а водичка тепленькая-тепленькая…

Заснул старик Комиссаров, спит он и писает.

И на базе народ более-менее угомонился, кто мог – опять приспнул, а Зимородок так толком и не пробуждался.

В разгромленной водительской, сиречь разоренной «кучерской», только он один остался: с перепугу травмированный Михельсон закрылся в машине, завелся, печку включил, свет зажег в кабине. Сей Сеич хотел было тоже в «рафике» поселиться, но, рассудив, что бензин хоть и не овес, но всё равно незачем его сперва без толку жечь, а после кровные свои на него же тратить, порешил в просторном «морге» обосноваться. Ему-то что, как известно, круглый Сеич в «морге» точно не замерзнет, а вот квадратный Бублик оттуда все-таки сбежал – сверзился со своего излюбленного секционного стола и ко всем прочим в переполненную диспетчерскую греться подался. Вот и пришлось Вежиной по возвращении на свободный кусочек между ним и стройным Родионом Романычем Киракозовым неуклюже втискиваться.

Влезла Диана, одеяльцем и ватником укрылась, намакияженные очеса смежила… В диспетчерской скорее душно, чем тепло, хотя и электрический радиатор без перерыва работает, и внеочередная ростепель за стенами шпарит в полный рост. Над свальным лекарским лежбищем маятник мерно, чинно, как парадный часовой, расхаживает, за окном запотевшим капель шуршит: тик-кап-тик-кап получается, тик-кап-хрр-тык-кап-хрррр-тык… Это так Мироныч на половине диспетчерского дивана захрапеть пытается: посипит, похрюкает, но только он храп должным образом в ритмический рисунок вплетает – раз – его царица Тамара локтем под ребра со своей половины дивана, два – его от души без всяческого чинопочитания. А шеф опять посипит, губами подвигает, почмокает и затыкается ненадолго, но зато в этот промежуток Киракозов солирует: как только заведующий притихнет, так сразу Родион Романыч по соседям разметаться норовит и ногою нервно дрыжет, а на тумбочке в изголовье у него стакан с графином на подносе мелким дребезгом лязгают, как при землетрясении в кинофильме.

Оно и понятно, так как жуть жуткая фельдшера во сне на манер захватывающего ужастика изводит. Жутчайшая жуть, жутче не бывает: видится фельдшеру Киракозову, что он – это не он, а заведующий Фишман, и так ему страшно, ну так кошмарно, что всё как наяву и со всеми подробностями.

Вот он встает, ноги в штопаных носках на пол опускает, кроссовки «адидас» из Гонконга под диваном ищет. Минут через пять находит гонконговские «адидасы» польского производства, еще через десять минут распутывает связанные шнурки, затем на всякий случай встряхивает интернациональную обувку. И правильно делает, стреляного воробья на мякине не проведешь – пара игральных костей оттуда высыпается. А он зачем-то точки на них считает, выходит у него тринадцать, пересчитывает он – опять невозможные тринадцать очков получаются. Тогда он снова кости в обувку сует, встряхивает, бросает – кругом тринадцать, никак иначе в пятницу не выходит… Фишман обреченно обувается, пятерней начесывает волосы на плешку, заведомо впустую шарит на вешалке, с тяжким вздохом идет в «морг», из холодильника достает свой ватник, из морозилки фонендоскоп тащит…

Один фонендоскоп он тянет, за ним другой, следом третий тянет-потянет, будто сосисочную связку изо всех сил вытягивает, а она сама собой наружу прет. Оборачивается озадаченный Фишман, а за его сутулой спиной матерый дог размером с ездовую лошадь сидит и гирлянду эту сосисочную вместе с целлофаном пожирает. И написано у него на суровой натруженной морде красными крестами и полумесяцами, что никакой он вовсе не пес, а самый что ни на есть фельдшер. «И это правильно, – заведующий с грустью и гордостью думает, – все нынче фельдшера такие, все они чуть что зубы скалят и морду утюгом делают, потому как за ихнюю зарплату не всякая собака служить будет. Нет, не всякая, а исключительно породистая, токмо самых благородных кровей, как сам я когда-то…»

На этом очевидном недоразумении дремотный Фишман трясет головой, пробуждается, сам дожирает последнюю сосиску, вешает на шею замороженный фонендоскоп, выковыривает изо льда кожаную папку на молнии, еще раз встряхивается, идет и будит дрыгающегося фельдшера Киракозова. Родион Романыч со сна рычит и делает морду предметом домашней утвари, но в конце концов встает, обувается, надевает шинельку от Акакия, берет чемодан и начинает искать Михельсона, а через полчаса просыпается, находит его в машине, после чего «битая» бригада всё-таки едет лечить тяжелого дедушку Морозова.

Не спит послеинфарктный Морозов, не может, опять остатками сердца мается старик. Рядышком заботливая бабушка Морозова привычно хлопочет, всё своим чередом идет: фельдшер лечит, доктор папку раскрывает… Он застежку тянет, а она упрямится, он тягает, а она назад, он напрягается, а она застегивается, как застенчивая барышня. Рванул он, молния чиркнула, а из папки – вжик пружина змейкой. Выпросталась пружинка, раскачивается, трепещет, как деликатный, европейского стандарта фаллос, чтобы пенисом этот образец не назвать по справедливости…

Заведующий про себя хитроумных шутников-коллег, обнаглевших врачей-вредителей матерком окатил, облаял, краску с лица в печенки загнал, папку раскрыл, пишет. Он историю болезни строчит, время от времени на фельдшера и на пациента поглядывая, а те вместе с бабушкой Морозовой в его сторону с растущим любопытством косятся. Туда-сюда клоунами перемыргиваются: он на них, они на него, он в папку – а в ней, теми же неугомонными сотрудничками надежно посаженный на японский «суперклей», отменного качества французский просветительский плакатик красуется и на ломаном русском языке призывает всех и каждого пользоваться презервативами, будоража общественность избытком технических и анатомических подробностей.

Заведующего по второму разу с ног до головы краской обдало. Ох как зыркнул он на фельдшера Киракозова – а тот делом занят, колет и колет сосредоточенно в старческую вену. А тут еще бабушка Морозова вмешалась: «Говорила я тебе, хрыч ты старый, – она вдруг на мужа напустилась, – объясняла я тебе, темень непролазная, что гондон шипиками наружу надо, а ты – внутрь, внутрь, чтобы терло, возбуждало, чтоб стояло лучше… Тьфу! Вот и достоялся, – пояснила старушка, – вычитал это он в газете, что секс, – „с“ она мягко произнесла, – секс этот ваш лечению инфаркта способствует – и ну подай ему секс! И ладно бы просто, как всегда, как люди, так нет же! Ему по-модному подавай, с резинкой он срамиться придумал!.. Вот скажи, неприличник ты старый, зачем тебе со мной резинка?!» «Может, я СПИДа боюсь!» – живенько извернувшись на койке, прошамкал жилистый семидесятилетний дедушка Морозов. А бабушка-ровесница поинтересовалась: «Доктор, пожалуйста, – попросила старушка, – нет ли у вас еще такой картинки, а то ж ведь мой по дурости опять чего-нибудь начудит…»

И ведь начудил – и так старик Морозов начудил, заметим, что по-своему прав оказался. Это бабушка Морозова во сне уяснила, потому что… скажем так, наяву в такое всё равно никто не поверит. Ну как иначе это переварить: неможется бабушке Морозовой, чего-то ей не того, причем давненько уже не того ей и не этого, и что-то там в нижнем этаже нехорошо подтекает. Помаялась она, пожалась – и, восторженную молодость припомнив, в женскую консультацию подалась. Гинекологу она: то да сё, да тошнит, мол, помаленьку, на солененькое, дескать, тянет. А он ей: «Давно ли последние месячные были, любезнейшая?» «Так уж четверть века как…» «А шла бы ты, Снегурочка, – доктор сердится, – ходили бы вы, бабулечка, к терапевту!» «Так по женской части у меня неладно…» – настойчивая старушка со стыда сгорает.

Посмотрел-таки ее гинеколог – и глазам своим не верит. Он семидесятилетнюю бабушку на ультразвуковое исследование – и всё равно не верит. Он ее на компьютерный томограф – никто не верит, а диагностическая ошибка практически исключена. Да не просто так, не рак матки у бабушки Морозовой, не фиброма доброкачественная, а натуральная беременность месяца этак на три с угрозой выкидыша…

Но кошмары, паче чужие и пока несбывшиеся, наипаче такие, в которые и спросонья маловато верится, кошмары кошмарами, а фельдшера Киракозова после уютной квартирки чудаков Морозовых того пуще в сон потянуло. Укачало Родиона Романыча в натопленной машине, приморило, а в душной диспетчерской едва он до лежбища добрался – и сразу же, глаза зажмурить не успев, бултых ко дну колодой рядом с Вежиной. Дрыхнет он, прижавшись к ней поплотнее, и время от времени нижней конечностью мелко-мелко дергает – нервный тик называется, а получается среди прочего: так-хап-тик-хап-тик-хаааап…

Так разомлевшая Диана, зажатая между ним и размякшим в этой атмосфере Бубликом, в беспокойном сне спертый воздух ртом хапает. Снится ей, что рыба она, причем не какая-то там снулая уцененная селедка средней соли в «Океане» на Сенной, а живая и даже вроде бы золотая, если судить по отражению в мутноватом стекле, а судя по наличию стекла – в аквариуме эта золотая рыбка.

«Рыбка так рыбка, ежели золотая, – подумала она, помавая струящимися плавниками. – А в аквариуме – так судьба такая. В конце концов, разве все прочие не в аквариуме живут? То-то и оно, что все мы в аквариуме обитаем, а те, которые снаружи, они тоже в аквариуме, если поразмыслить, а если постараться, то и мне можно снаружи, – плавно рассуждала золотая рыбка, мерцая на фоне пышных цератоптерисов, могучих махайродусов, разнообразных аппендикулярий и сезонных перпендикулитов. – А красота-то какая! Красотища, а Фишман вот не ценит, – взгрустнулось восторженной рыбке. – Нет, ни фига не ценит Фишман, ничегошеньки он не понимает. Только и знает, что хлебом кормить, а от него вода закисает. Я-то ничего, я привычная, а мужу каково?! Этого живоглота легче убить, чем прокормить, и, чем дальше, тем легче. Раньше он хоть местным мотылем довольствовался, а теперь зажрался, экзотических опарышей требует. Жди больше, даст Фишман опарышей, как же! Он и дафний сушеных не на каждый праздник подкидывает, скопидом плешивый… Конечно, нет худа без добра, боюсь я опарышей, да и рыболовные крючки в них попадаются… но мужу-то мясо нужно…»

А тут и муж легок на помине. Плыву это я, как рыба-пижон, в пальто по самый хвост, подплываю, плавники призывно распускаю. «Ну что он опять как маленький, как шпрот-переросток какой! – недоумевает золотая рыбка. – Вечно-то этот кандидат в осетрины всё путает – и место здесь неподходящее, и вообще не сезон еще нереститься!» Присмотрелась – ан нет, не я это, не муж то есть, а самый что ни на есть фельдшер Киракозов. Трется боком рыба-фельдшер, хвостом мацает, вот-вот икру метнет – или что им, рыбам, делать полагается?.. Она-то бы не против, золотая рыбка, от нее сейчас не убудет, но ведь потом рыба-муж все плавники повыдергает, ценную чешую поштучно снимет и на поганых опарышей выменяет!..

Так что кокетливая обломщица-рыбка от соблазна юрк – и в глущобе пейотлей спряталась. От этих кактусов у нее крыша окончательно поехала: краски ярче некуда стали, от собственной чешуи перед глазами золотые фейерверки заплясали, колокольчики со всех сторон перезвоны порассыпали… Спохватилась «неотложная» рыба-доктор, что работать ей надо, уже час вызов на задержке лежит – и не чей-нибудь, а ее хорошей знакомой Ляльки, сверстницы-хромоножки. Рыба-доктор тревожно из зарослей взвилась, боками сверкая, будто «рафик» под мигалкой, и наверх помчалась, где у самой поверхности пучеглазая, вся в истрепанных кружавчиках и завиточках, искалеченная Лялька болтается, как рыба-тоска, как беда-рыба; она еще не брюхом кверху безнадежно трепыхается, но уже бочком…

Видится бедняжке Ляльке, что всё это никакой не аквариум, а большая, студеная, бурная вода. Безжалостные волны ходуном ходят, мотают ее, бьют, а над белыми вспененными гребнями, как ангелы, носятся голодные чайки. Накрыла Ляльку тень, рыпнулась она из последних сил, но опоздала, а птица с рыбешкой в клюве взмыла вверх, выше и выше уходя от своей прожорливой жадной стаи. Лялька увидела внизу игрушечный город, похожий на макет, и подумала с мукой, что лучше всего на свете смотреть на него сверху, как смотрят чайки, а пронзительные хищные чайки, похожие на снег, невозможно белые на фоне растревоженной, отливающей асфальтом воды, нагоняли, настигли, сшиблись, закружились – и Лялька полетела вниз, в неподвижную асфальтовую тьму.

А рыба-врач не успела. Ей бы чудо совершить, на то она и золотая рыбка, да не получилось у нее чудо. Она рот раскрывает, а слово волшебное вымолвить не может, никак ей, рыбе, не выговорить слово. Мало того, ей и наружу не попасть – саданулась Вежина о поверхность, еще раз врезалась, бьется, как рыба об лед, а там и есть лед. Холод вокруг лютый, темень, верх-низ перепутались, а пространство трезвонит и сжимается с замораживающим воем, от которого кровь стынет больше, чем от любого холода. А когда сообразила Вежина, что это так она сама в обезумлении воет, когда рванулась по-сумасшедшему, проламывая твердь, и на нее обрушилась вода…

Скажем сразу: вполне невинный полив нечаянно устроил Киракозов – из самого заурядного граненого стакана самой обычной питьевой водой. Разбуженный вторым подряд телефонным звонком и унылым раздражением заспанной диспетчерши, он всего-навсего хотел запить полынный привкус во рту, нелепо, просоночно выронил стакан – и тогда случилось это. Не то из-под него, не то из-под лежбища коллеги Бублика раздался трубный зов всех ангелов апокалипсиса, и ад последовал за духовым оркестром, и произошли голоса и громы, и молнии, и землетрясение; и когда семь громов проговорили голосами своими, я хотел было писать, но услышал голос с неба, говорящий мне: скрой, что говорили семь громов, и не пиши сего…

Доселе спавший без мистических видений Антон с ужасом ощупывал свой сквернословно завывающий зад, Родион Романыч бестолково ловил стакан, просочившийся в щелку между топчанами, а узенькая расщелина на том месте, где должна была бы лежать доктор Вежина, разверзлась, как преисподняя, кладезь бездны отворился, и буйнопомешанная Диана выломилась на божий свет.

Если выступление ездолога Михельсона пару часов назад было произведением всё-таки человеческим, если представление вокруг него обошлось без членовредительства среди публики, то выскребающаяся из-под топчанчиков Вежина оказалась явлением мирозиждительным и массово травматичным, а приключившееся светопреставление подняло этажом ниже даже Зимородка, спавшего почти что метафизическим сном.

От взбесившейся, с затравленным взором, со вздыбленными на манер волчьего загривка волосами, оскалившейся Вежиной так или иначе досталось всем. Фельдшер Киракозов был исцарапан и ушиблен, доктор Бублик – нешуточно покусан, а заведующий Фишман, сунувшийся было со стаканом воды успокаивать коллегу, надрывался вместе с телефонным зуммером:

– Ой-ёй-ёшеньки-ёй-ёй, да как же это может быть больно, оказывается! – причитал благонамеренный Мироныч, обеими руками держась за гениталии. – Ты что… ты… ты… ты всё это нарочно, что ли?! – проскулил и так-то пострадавший более других заведующий, а Вежина еще в придачу запустила в него пустым стаканом.

– Идиоты! – убежденно подтвердил свой двухчасовой давности диагноз укушенный доктор Бублик, на всякий случай держась настороже.

– Неотложная! – добравшись до телефона под опрокинувшейся настольной лампой, смиренно отвечала в это время диспетчерствующая царица Тамара. – Всё в порядке, вы говорите-говорите, я вас внимательно слушаю, – успокаивающе предложила она абоненту, стряхивая с журнала осколки стакана, и приготовилась записать очередной не слишком оправданный, из числа тех, которых в общем-то могло бы и не быть, вздорный вызов.

Всё суета, а всякому овощу свое время, – а в суете сует всякий в свое время рискует стать овощем, и нет у человеков преимущества перед скотами, как говаривали мы с небезызвестным Екклесиастом, бывшим пророком в своем отечестве. Всему свое время, и время всякой вещи под небом: время рождаться и время умирать, время убивать и время врачевать, и обращаться к врачам также следует вовремя, а не во всяческом томлении духа, как некогда повелось и прижилось при бесплатном нашем здравоохранении…

На «неотложное» отделение без перерыва поступили три вызова, и еще не улеглись толком страсти вокруг бесноватой Вежиной, а все взбудораженные лекари дружно плюнули на привычную дележку ночи на смены по числу врачей и резво разъехались кто на что, даром что и там, и там, и там почти поровну никчемушное.

Кошмарной Вежиной досталась острая задержка мочи у разнесчастной бабушки Ойкиной. «Ой, скорее, доктор, быстрее, она так мучается, так мучается, она уже сутки так мучается!» – «А раньше нельзя было обратиться? Вот днем или вечером, например, трудно было нам позвонить?» «Ой, днем мы думали, что она сама, днем она терпела, она так терпела, так терпела, что весь день она плакала!» – рассыпались задрюченные домочадцы. А замученная бабушка сказала: «Ой!» – пискнула с коечки старушка, в оцепенении глядя на всклокоченную, в жеваном халате, бледную до синевы под размазанной косметикой докторицу, которая когда-то при ней в коридоре поликлиники учинила надругательство и смертоубийство. А та самая доктор Вежина с порога прохрипела: «Ну!» – вперив в больную испепеляющий зрак, приказала она замогильным голосом. «Ой!» – как бы угасая, тонюсенько, тоньше некуда пропищала востренькая бабушка и вдруг с блаженною улыбкою начала журчать.

У вздернутой Вежиной больная размочилась сама, и Диана, больше ни слова не говоря, развернулась и вышла в опасливо распахнутые перед нею двери. А вот у коллеги Бублика получилось с точностью до без малого наоборот, но зато с теми же междометиями: Антон покинул квартиру, вообще не потрудившись сначала открыть дверь, а попутно едва не замочил здорового, который сам начал с приказного «ну», а заканчивал в основном угасающим ойканьем.

«Ну!» – сипло распорядился доселе в «черном списке» не значившийся вполне здоровый пациент Журкин, которому доктор Бублик только что доступно разъяснил беспочвенность его притязаний на обезболивающий укольчик из наркотической укладки. «Ну!!» – с угрозою поторопил агрессивный здоровяк и пообещал ухоронить доктора прямо здесь на месте, а для пущей убедительности вооружился куском освинцованного кабеля, до смешного похожего на «диагнозорасширитель», каким закаленные скоропомощные ездилы, ездецы, ездоиды и даже ездюки пользуют особо напрашивающихся пациентов. А доктор Бублик с укором подивился: «Ну и ну», – расстроился и как бы пожурил он клиента, как усталый педагог дефективного подростка, но тот был неуправляем. «Ну-ну», – грустно подвигал плечами Антон и занялся экспресс-диагностикой, а по истечении некоторого времени вызвал милицию и вышел вон, выбив дверь скрученным в гордиев узел пациентом.

Теперь и без того обширный диагноз серьезно больного Журкина непринужденно расширялся с каждым лестничным пролетом. «Ой», – жалеючи сокрушался Антошка, роняя неуклюжего пациента на бетонные ступеньки. «Ой-ёб…» – поскуливая на манер подбитого Вежиной заведующего, выражался врачуемый Журкин. «Ой», – из лучших побуждений повторял процедуру обстоятельный лекарь Бублик. «Ой-ёй…» – тоньше Ойкиной бабушки пищал прогрессирующий больной Журкин.

«Ой-ёй-ёй!» – с оттенком корпоративной зависти оценил курс лечения милицейский наряд у подъезда, а пациент, оброненный напоследок в непролазную ростепельную жижу, барахтаясь и захлебываясь, судорожно пополз под защиту тяжелых милицейских башмаков. А стражи законности явочным порядком перевели недоделанного Журкина в разряд уличных пьяных-битых, не попадающих под юрисдикцию неотложки, сами брезгливо потрудились над ним в профилактических целях и с соответствующими комментариями и ненавязчивыми пожеланиями передали готовое тело подъехавшей бригаде скорой помощи, после чего все мило пожали друг другу руки и разъехались далее месить и разгребать срач небесный, земной и человеческий…

Кому-то в этом производственном процессе ойкалось, кому-то нукалось, то бишь понукалось, а затем аукнулось; а кое-кому сперва угукалось, а вот аукалось потом, разумеется, доктору Фишману.

«Угу и угу, угу и угу, так и совсем угукнуться можно!» – скрипуче жаловалась старшенькая из двух сводных старушек на углу Петрушки. Там младшенькая с вечера в туалет зашла, а часиков через шесть сикось-накось выскреблась оттуда и больше ни гугу, окромя угу, как старшенькая выразилась. А доктор Фишман допытываться взялся: «Что же вы эти шесть часов в туалете делали?» Старушка негодующе промолчала. «Ну хорошо, ладно. А вот вы знаете, какое сегодня число?» Старушка с сомнением посмотрела на старшую сестрицу. «Дора, говори!» – потребовала старшенькая. Младшенькая послушно угукнула. «Так какое же?» – постарался уточнить заведующий. «Дора, скажи ему, он не знает!» – нетерпеливо скомандовала старшенькая. Младшенькая дисциплинированно назвала, прозвучало членораздельно. «А месяц какой?» Младшенькая внятно ответила. «А год, год-то нынче какой?» – захотел узнать обрадованный Мироныч. Старушка странно поглядела на доктора, но скрывать не стала и вообще на всякий случай больше не запиралась, отвечала вразумительно и выказывала все признаки адекватного мышления.

Заведующий был доволен, фельдшер закрыл непонадобившийся чемодан. «Ну вот видите, теперь вы опять можете говорить, угукать вам больше незачем, – счастливо сообщил удовлетворенный Мироныч младшенькой. – Всё в порядке, это у нее небольшой сосудистый спазм случился – возраст, знаете ли, резкая перемена погоды… Это ничего, это всё временное, всё пройдет», – утешающе объяснил он старшенькой, и обе сводные старушки хором согласились. «Угу», – не возражала младшенькая. «Угу», – подтвердила старшенькая. И заведующий тоже сказал: «Угу», – высказался на прощание задумчивый шеф и больше до самой базы ничего не говорил, только нервно дергался в кабине, когда ни с того ни с сего Михельсон давил педали так, будто ему под ноги подвернулась та самая или другая крыса.

Угу-угу-угу-угу-угу-угу – с визгливым жалобным скрипом ходили ходуном «дворники», размазывая по лобовому стеклу воду, перемешанную с тяжелыми, как рифленые милицейские подошвы, рыхлыми снежными хлопьями. Машину мотало по ростепельной жиже, Киракозова трепало в карете, будто скрипучий фонарь на порывистом ветру, а февральский ветер продувал, пробирал, пробивал пустой гулкий город, гнал и поднимал воду, за считаные часы проступившую в канале надо льдом, и пах весной. А заведующий всю дорогу не по-хорошему молчал, но на базе таки разрешился, как разродился: «Угу», – адекватно отреагировал шеф на вопрошающие взгляды взъерепененных коллег и выставил заповедный спирт.

Целительный продукт однозначно был показан всему вздернутому вымерзающему коллективу – не столько в чистом виде, сколько добавленный по вкусу в кофе или чай, что в большей мере бодрит, нежели расслабляет, а также с исчерпывающей гарантией согревает, а кроме того, бережет от предосудительного в рабочее время алкогольного выхлопа. А коль скоро неизменно превосходный результат наступил быстрее, чем предполагалось, до очередного бестолкового вызова лекари со подручными успели не только согреться, но и разгорячиться, развеселиться и разговориться…

– Они ему по ребрам, а обломок этот, – досказывал Бублик свою свежевыпеченную страшилку, – он буквально им говнодавы вылизывает: забирайте меня, сажайте, что хотите делайте, только врачам меня не отдавайте, я лучше сам по себе помру. А мужики ему спокойненько так между делом: посадить-то, мол, мы тебя потом посадим, если выживешь, а пока ноги в руки и езжай куда везут, падла…

– Может статься, не довезут его никуда, – прикинула коллега Вежина. – Скоростники в курсе, что он не с голыми руками за наркотой к тебе полез? – Бублик подтвердил. – Тогда вряд ли, – резюмировала Диана, – тогда ему должно ну очень круто посчастливиться, чтобы где-нибудь, окромя дежурного морга, очутиться… Я сама не так давно в общаге расстаралась, – поведала она, – в том самом гегемоннике неподалеку от Фонтанки… ну да все в этом гадючнике бывали. Так вот, там с двадцатилетним пролетарием в два часа ночи якобы плохо с сердцем приключилось…

– Ты его сразу же осчастливила, надеюсь? Или же всё-таки немного погодя уконтрапупила? – заинтересованно перебил Антон.

– Немного погодя, – сожалеючи созналась Диана под осуждающее фырчание заведующего, – сразу же не получилось, – разъяснила она, – мы нужный корпус полчаса по дворам разыскивали, там же у них сам черт ногу сломит. Ни вывесок, ни освещения, ни фига, а чтобы встретить – так это ни за что, как была лимита совковая, так с тех пор только наглее стала… Мы во все двери потыкались, из одной с ходу куда подальше послали, из другой сперва собака облаяла, а компашка этих дефективных, оказалось, всё время за нами в окошко наблюдала. И не только наблюдали, резвились-раз-влекались, паразиты, но еще и на отделение перезвонили: чего это, дескать, ваша машина тут елозит, а к нам не торопится?.. Ладно, помыкалась я, потыркалась, попала в общагу. Спрашиваю у переростка: «Что болит?» «У меня, – с гонором заявляет, – остеохондроз». «А что, – интересуюсь, – анальгин без моего присутствия нельзя было принять?» А жлобёныш лыбится: «Аптека, – говорит, – ночью закрыта!» Я ему: «А я, стало быть, бесплатная круглосуточная аптека, так получается?» А он того больше веселится: «Стало быть, так и получается, – он еще и подморгнул остальным, которые в дверях скалились, – медицина у нас бесплатная, тебя вызвали, вот ты и давай действуй…» Ну я и выдала ему всё, что за бесплатно положено, да еще лично от себя чемоданом по харе расщедрилась…

– Меня там не было, – с непритворною досадой пробурчал доктор Бублик.

– Вот еще! – воинственно возмутилась Вежина. – Это что же, по-твоему, если я женщина, да еще врач, да кроме того при исполнении, значится, вовсе я не человек, так?! Дудки! Я на этом жлобчике так душеньку отвела, что самой любо-дорого… Остальные, правда, разбежались, но не гоняться же мне по этажам за ними за всеми, если и так чемодан сикось-накось переполовинило. Спасибо Сеичу, починил потом…

– Чего там! – довольно отмахнулся мастеровитый Сей Сеич. – Была бы починка, а то делов-то всех на пару часиков оказалось – металлическую окантовку выправить да петли подтянуть… да пластик подклеить маленько, ручку понадежнее приладить… замки на место прикрепить… Честно говоря, сперва-то я подумал, что твой чемодан с самого верху по всем ступенькам перекувыркивался…

– Руки вы слишком часто распускать стали, вот что я вам замечу, – высказал суждение мрачноватый заведующий. – Смотрите, обожжетесь однажды, с огнем играючи, сами не заметите, как до золы сгорите. Особенно к тебе относится, Антон, не в первый раз про твое рукоприкладство слышу, – осудил он и предупредил, но коллеги не смутились.

– Так всё ж по делу было, – резонно возразил доктор Бублик, а доктор Вежина только посмеялась:

– Увянь, хризантема, – с ласковою ехидцей предложила она заведующему.

– А почему – хризантема? – простодушно полюбопытствовал круглый Сей Сеич.

– Черт знает, – Диана пожала плечами, – просто звучит красиво… почти как скарлатина, – еще раз постаралась она расшевелить не в меру серьезного Мироныча.

– От тебя, язва, я точно когда-нибудь угукнусь, – с горькою покорностью судьбе отозвался заведующий. – Вы бы по делу еще и «чехлить» начали, супермены вы клистирные, – продолжал он, начиная раздражаться, жужжать и горячиться. – Сколько же вас можно убеждать: вы же врачи, в конце-то концов! Вы прежде всего лекари… Что же мне, после вас тоже за голову хвататься прикажете, как после распоследней Вась Васихи? Так на такое дело ничьих волос не хватит, а моих и подавно… Кстати, знаете, как Вась Васиха опять отличилась? Законстатировала она бабку, а через два часа сюда родственники звонят: у нас, дескать, врачиха из поликлиники нашей бабушке челюсть подвязала, а теперь бабуля пить просит. Можно ли, спрашивают, ей челюсть-то отвязать?

– И что, разрешили? – с прежним простодушием поинтересовался Сей Сеич.

– Что разрешили? – под раскатистый хохот присутствующих вытаращился шеф.

– Ну как же, челюсть-то разрешили отвязать? – игнорируя избыточное оживление, пояснил Сеич свой вопрос с такой безмятежной, с такою округлою любознательностью, что преизрядно проспиртованную аудиторию вовсе проняло до колик, а разрумянившаяся Вежина прямо-таки изошла на восторги:

– Так разрешили?! – взвизгнула она, а Мироныч промычал нечто непечатное, за общим раздраем неразличимое. – Подожди, шефчик, миленький, а ты не привираешь?! В том смысле, что взаправду было, ты не анекдот рассказываешь?! Вот так-таки у нас, вот с нашей доморощенной Вась Васихой?! – Мироныч кивнул. – Шефчик, лапушка, всё равно не верю! Нет, ты прямо скажи: не врешь? Неужели не выдумал? – Мироныч оскорбленно мотнул башкой. – Ну и ну! Браво-брависсимо, чтоб ёб твою мать не сказать бы ненароком… Да это же еще хлеще будет, чем история со старичком-разбойничком, которого Кобзон когда-то законстатировал!

– Дался тебе Кобзон! Надоело уже, только и знаешь, что на пожилого человека наезжать! – неприязненно осадила разрезвившуюся Вежину царица Тамара, но Диана без запинки успокоила:

– Так не в Кобзончике здесь счастье, Томочка, – воздержалась она от резких курбетов, но напряженная Тамара всё равно ушла в диспетчерскую, паче там уже звонил телефон. – Право слово, Кобзон в кои-то веки действительно ни при чем оказался, – ничтоже сумняшеся повествовала тем временем Вежина, – его дело констатировать, он и законстатировал старикашку со всеми полагающимися онёрами. Оформил он всё, челюсть подвязал и обедать поехал, курочку лопать, а покойника оставил труповозку дожидаться. Ближе к ночи санитары пожаловали, руки жмурику крест-накрест скрепили и аля-улю вперед ногами, к облегчению домочадцев… Ясное дело, парням лениво с последнего этажа трупешник на носилках спускать, особенно если лифт имеется. А лифт там был, но из таких, из допотопных, где и одному пассажиру тесно, если он не покойничек, конечно. А санитары, так и сяк прикинувши, именно что покойника со всеми удобствами без сопровождения вниз отправили, а сами пешочком почапали – клиент спокойный, никаких сюрпризов… Всё бы обошлось, кабы не припозднившаяся бабанька, которая аккурат в тот момент домой ковыляла. Сунулась старая карга в подошедший лифт, а жмурику, надо полагать, стоять там надоело – ну и словила старушка его вместе с разрывом миокарда. Так что, когда санитары спустились, свеженькая покойница уже остывать начала, а к тому времени, когда скорая приехала, она уже в полной кондиции пребывала. Понятно, законстатировали и бабаньку для комплекта…

– И так в комплекте их и отправили? – с неиссякаемой добродушной простотою задал дежурный свой вопросец Сей Сеич, но в этот раз получилось не так чтобы очень смешно, а заведующий попросту скривился:

– Фи! Байка эта вперед тебя родилась, и факт, что Кобзон тут ни при чем: Кобзончик твой и сам тогда пешком под стол ходил, а не челюсти жмурикам фиксировал, – профырчал он и сморщился, проглотив рюмку неразбавленного продукта, а доктор Бублик вернулся к началу разговора:

– Занудина ты всё-таки. – Антон тоже налил себе стопку чистого. – Вот скажи-ка ты сам: вот ты всё лаешься, мы ржем, разумеется, а вот вообще, что делать прикажешь, начальник, когда каждый дефективный жлоб полагает, что прав у нас перед ним столько же, сколько у жмуриков перед труповозами, а всё остальное-прочее – одни сплошные обязанности? Вот за кого нас держат, сам скажи?!

– Не скажу, – авторитетно заявил заведующий. – Сам-то ты себя за кого держишь?

– Я-то? – Антон в задумчивости повертел в крепких пальцах полную до краев граненую стопку. – Так я ведь не держу – это меня, понимаешь, держат, а мое дело по возможности не обижаться. Ну а ежели кто другой обидится, то я не виноват, – неприятно ухмыльнулся он и так залихватски тяпнул неразведенный спирт, что Мироныча перекорежило. – А ты как считаешь, философ? – поинтересовался Бублик у Киракозова.

– А я вот лучше анекдот расскажу, – откликнулся Родион Романыч, – бородатый анекдотец, его еще Герка весь прошлый год без передыху травил, – предложил он, а доктор Бублик весело пихнул коллегу Вежину:

– Помудрел, а?! – подмигнул Антошка, а Дина с нескрываемым удовольствием потянулась.

– С кем поведешься… – позевывая, изрекла изящная Диана, но заведующий был-таки занудой:

– С вами только надираться можно, – проворчал шеф Фишман, и подневольный фельдшер Киракозов на всякий случай начальству не перечил:

– Угу, – покладисто отозвался Родион Романыч, но анонсированный анекдотец так и не рассказал, поскольку в диспетчерской обычно царственно-надменная Тамара Петровна с руганью швырнула трубку и шумно возвратилась в «морг».

– А Лопушков-то нынче тоже… ты уж извини, Вадим Мироныч, но Лопух наш сегодня тоже окончательно угукнулся, – доложила она. – Напрочь дома все мозги отлежал со своими переломами! Позвонил сейчас, на жизнь пожаловался и спрашивает: а зарплату нам еще не подняли?!

– Че-че-чего? В че-четвертом часу ночи? – причечавкивая от удивления, переспросил Мироныч, а заинтригованный Сеич поглядел на часы.

– А в котором часу ее обычно поднимают? – с некоторою осторожностью осведомился Сей Сеич, а Вежина с неиссякающей живостью встрепенулась:

– О, историю про старушку с лапшой знаете?! – радостно вопросила Диана и тут же охотно поведала всем желающим байку про опрометчивую бабушку, которая из одних только гастрономических побуждений за полночь вызвала неотложку на «плохо с сердцем»…

Страсть как любопытно было этой бабке: вот можно ли ее старичку-супругу после инфаркта куриный бульончик с лапшой делать или же без лапши надежнее. Врач сдержанным оказался: «Лучше, бабушка, без лапши лучше!» – вежливо сказал доктор, с чем и отбыл. А через четверть часа еще вежливее по телефону: «Я, бабулечка, с коллегами посовещался, и консилиум пришел к выводу, что и с лапшой тоже можно, с ней даже еще лучше». И чуть погодя столь же доброжелательно: «Мы тут специалистам-кардиологам позвонили, так они уверяют, что лучше бы ему не с лапшой бульон, а с картофелем». И так же заботливо-дотошно еще немногим позже: «Вы извините, связались мы с Институтом питания, и они очень настойчиво рекомендуют картофель фасолью заменить». И так далее, короче, пока доведенная до исступления старушка не догадалась отключить телефон, а догадалась она под самое под утро.

Ну а с подачи Вежиной точь-в-точь так распорядились и с заскучавшим Федей Лопушковым. «Привет, Лопух, зарплату всё еще не повысили!» – «Лопушок, здорово, с зарплатой пока без перемен!» – «Не подняли пока еще зарплату, Феденька, жди!» – и с базы, и с вызовов отзванивались все кому не лень, тем более что серия звонков, последовавших за несвоевременным запросом, разбила последние надежды на отдых.

И первым из вызовов был: «Ой, милае, – забулькал в трубочке старушечий голосочек, – чегой-то мне сегодня не спится!» – скромненько пожалобилась наивная бабуля, и больше до самой утренней пересменки покоя не было никому.

Смена караула

И еще раз через месяц: ночь. Город пуст, как подмостки. Лунные деревья на набережной, издали похожие на фасеточные глаза, неподвижные и чужие, расчертили небо. Над глянцево-черным каналом между полной луной и ее отчетливым отражением мелькнула большая чайка, и следом ветер рассыпал белые блики по взрябленной воде. Из-за причудливых изрезов крыш тяжело надвинулась туча, поверху по кромке света черкнул и пропал, канул, словно навсегда исчез птичий силуэт. Зыбкий, будто отраженный свет, мартовский привкус или призвук, или даже призрак весны растворился без остатка, как положено призракам перед рассветом, но рассвет отчего-то задерживался. Стала тьма, упали первые капли по-осеннему долгого и дальнего дождя…

Ночь. Час Быка. Кажется, врачи в нескончаемый этот час чаще обычного разводят руками. «Мы не боги, – честно говорят они, будто заученно отправляют ритуал, – новое сердце мы не поставим», – страхуясь и предупреждая, готовя родственников к худшему, заявляют лекари. Говорят они с предписанным сожалением, но при этом лицемерят не больше, во всяком случае, чем домочадцы без пяти минут покойника, за взглядами которых подчас прячется ожидание, зачастую готовое смениться облегчением.

Или же не прячется, не таится, а вовсе даже нетерпеливо понукает, как в эпизоде с гражданкой Случкиной.

Трижды, как положено в сказочном фольклоре, вызывала она неотложную для своего престарелого папы-доходяги, у которого в довершение всех его возрастных хворей случился инфаркт, и трижды, будто заколдованная, отказывалась от госпитализации. Доктор Птицин настаивал, а подчеркнуто образованная, в костюме с вузовским «поплавком» на лацкане, строгого вида дочка Случкина решительно отвечала: «Нет!» – категорически решала она за отца. А за нею и усохший старичок твердил послушно: «Нет», – с некоторым сомнением сипло шамкал беспомощный пациент, и невзрачный, из числа тех, кто к шляпе носит куртку с капюшоном, а в остальном неприметный муж Случкиной молча закрывал за доктором дверь…

К ночи сцена не изменилась, заезженные реплики оставались прежними, как на заевшей граммофонной пластинке, а за полночь старик умер, и дочка устроила представление.

«Делайте, делайте же что-нибудь! Вы же обязаны что-то делать! – гастролировала дочка вокруг покойника. – Это из-за вас!.. Это всё вы!.. Вы залечили!..» – в голос солировала, убиваясь и умирая балетною лебедицей, чопорная женщина Случкина, пока согласный муж бессмысленно шнырял из комнаты в коридор и обратно. А вконец очумевший, встрепанный и задрюченный, каким пребывал он вообще всё последнее время, Герман под родственным напором неприлично потерялся, развернул реанимационные мероприятия и битый час по полной программе качал остывающий труп. Доктор Птицин потел, бессмысленный муж пустопорожним образом метался, а гражданка Случкина удовлетворенно взирала выпуклыми честными глазами, но позже, утром, написала не только образцового оформления жалобу в поликлинику, но и пространное и без орфографических ошибок заявление в прокуратуру…

Час Быка. Третья стража. Час смертей и рождений. Час, когда совершаются кражи. В бесконечной цепи преступлений – час обмана, предательства, лжи…

Впрочем, рождения суть дело не «неотложное», а «скоропомощное», у коллег-скоростников на сей достойный счет акушерский транспорт имеется. Что же до краж, а также порою лжи и предательства, то все печали эти касаются службы неотложной помощи в основном в части их болезненных последствий, то есть так называемых реакций на ситуацию.

Так, вызывая неотложку, правосторонняя пенсионерка Козикова с Петрушки рыдала и была до того невразумительна, что разбираться отправился лично заведующий… Оказалось, просто-напросто не повезло экзотической старушке. Решила она в очередной раз в больнице подкормиться да пенсию поднакопить – ну и не далее чем вечером госпитализировал ее понимающий Киракозов, но за пределы приемного покоя Козикова всё равно не попала. Помаялась она там несколько часов, к полуночи про нее вспомнили, кардиограмму ей сняли, затем подумали, потом пересняли, уяснили ситуацию, извинились и корректно, однако непреклонно указали на выход.

Время было уже не то совсем позднее, не то слишком раннее, но в любом случае муниципальный транспорт не работал. Делать нечего, похромала невезучая Козикова к дому, через час-другой помаленьку добралась. Поднялась она по лестнице – и обмерла: батюшки-светы, металлическая дверь вместе с коробкой аккуратно вынута, вся квартирка нараспашку! Старушка без дыхания домой, а там как было шаром покати, так не только не убавилось, а наоборот – там посреди комнаты за неимением стола на колченогом табурете хрустальная ваза засверкала, а в ней крупная купюра и записка печатными буквами: «Так жить нельзя!»

Законопослушная пенсионерка сперва милицию вызвала на акт криминальной революции, но мужики ей сурово: «Так то-то и оно, бабка, что криминальная революция, – они ей популярно разъяснили, – террор у нас, беспредел, бандитизм кругом творится, а вы тут, понимаете, с вазой вашей!» «Да не моя же она, не моя! – Козикова разрыдалась. – Чужая она, бандиты ее оставили, записка вот… деньги…» «Знаешь, бабка, – старший из милицейского наряда еще раз по сторонам посмотрел, – бандиты, конечно, всегда бандиты, воры в частности, но в общем-то правильно они написали – нельзя так жить!» «А как же… а разве можно… а деньги?.. А хрусталь?!» А старший по званию грубовато рассудил: «Так плюньте, – решил, – разотрите и себе оставьте, у нас и без того забот пиф-паф да ой-ёй-ёй, да еще полная задница в придачу!»

С тем милиция имела честь откланяться, а несчастная пенсионерка Козикова опустилась на сиротскую свою коечку – и ну реветь пуще прежнего, ну в два ручья записку злополучную заливать, пока подоспевший Мироныч ее дефицитным реланиумом из личной заначки не успокоил. А Козикова хлюпнула напоследок: «Доктор, простите, – носом она шмыгнула, обмякая на игле, – вы так отзывчивы… разрешите, пожалуйста, хрусталь этот проклятущий вам подарить, а?!» – просительно предложила засыпающая старушка, но, само собою разумеется, заведующий с вежливостью отказался…

Но пока доктор Фишман умиротворял душещипательную пенсионерку, а доктор Птицин на бис в поте лица своего терзал покойника, из лечащих на базе оставался один только Родион Романыч Киракозов. И был он по статусу на тот момент – транспортный фельдшер для сопровождения госпитализируемых больных, а по существу – врач «без соответствия», под ответственность заведующего самостоятельно выезжающий на заведомо простые, а также все прочие в отсутствие других докторов вызовы.

Именно ему, с несвязностью и неотвратимостью сновидения, накрепко сотканного из вещей в общем и целом розных и случайных, именно Киракозову досталось «плохо с сердцем» у того самого тяжеловесного пациента из углового по каналу и Подьяческой улице дома, с которого для Родиона Романыча началась его бурная «неотложная» жизнь.

Ко всему прочему Киракозов заболевал. Причем заболевал обвально, и тем более обидно, что до сих пор он был одним из немногих на отделении, кто недавнюю эпидемию гриппа пережил без всяческих хлопот. Теперь же ни с того ни с сего обычное вечернее недомогание, смутное, похожее на застарелую, почти хроническую усталость, в одночасье сменилось отчетливым продромом: от внезапной одышливой слабости было тошно, тянуще ныли мышцы и суставы, а изнутри поминутно прокрадывался озноб, будто сознательно дразня и раздражая вдобавок к донимавшей его болезненной тревоге.

Всё было как-то не так, будто окружающее воспринималось со стороны, словно из чужого времени… Приехали. Киракозов нехотя вылез из машины, механически забрал кардиограф и чемодан, вяло прошел в мрачноватую парадную, потащился по грязной после свежей побелки и покраски, узкой крутой лестнице. Уже в конце, у цели, на площадке нужного ему четвертого этажа он спугнул брачующуюся кошачью парочку, сам от неожиданности споткнулся, дернулся, чуть было не упал, когда необычайно крупный черный кот стрельнул ему под ноги, перебежав дорогу. «Опля! Чертовщинку на дармовщинку заказывали?.. А вот всё равно получите, уплочено!» – с внезапной дурной веселостью подумалось Родиону Романычу…

Позвонив, он с шумом дробно выдохнул, пытаясь справиться с подловатой одышкой и унять сердцебиение. В квартире послышались приглушенные, будто шепотком, торопливые шаги, без вопросов завозились с запорами, дверь распахнулась.

Киракозову смутно помнилась миловидная хозяйка квартиры, тогда выглядевшая совсем молоденькой и миниатюрной рядом с тяжеловесным молчаливым мужем. Теперь же выцветший халатик, надетый поверх ночной сорочки, едва сходился на большом, последнего месяца беременности животе, а осунувшееся лицо с набрякшими мешками под глазами и пятнами на скулах в скудном свете заляпанной лампочки на лестничной площадке показалось серым.

– Здравствуйте, – хрипло сказал Киракозов и неловко шагнул через порог, зацепив чемоданом дверной косяк.

– Здравствуйте, доктор, – чуть слышно отозвалась женщина, – пожалуйста, тише, если можно… вы извините, у нас ребенок спит, – затворяя за ним дверь, извиняющимся полушепотом попросила она.

Киракозов виновато кивнул, пристроил заношенную служебную шинельку на вешалку и следом за хозяйкой поспешил в комнату, стараясь не громыхнуть обо что-нибудь своей амуницией в тесном длинном коридоре, и всё-таки грохнул…

Больной тяжеловес, показавшийся в прошлый раз просто большим, а теперь огромным до неправдоподобия, полусидел под одеялом на просторной кровати, привалившись спиной к подушкам. Бледный, цвета разведенной извести, мокрый, весь покрытый мелким потом, он дышал часто и коротко, прихватывая воздух ртом; пульс с трудом прощупывался на отечной бревнообразной руке, был слабым, с частыми перебоями.

– Зачем же вы тянули! – непроизвольно вырвалось у Кираказова; из попытки говорить приглушенно получился подростковый петушиный сип. – Что же вы… – захрипел он и прокашлялся, – почему же вы раньше не вызвали?!

– Он не разрешил, – по-прежнему очень тихо, как бы без эмоций сказала женщина, – он не хотел, он надеялся, что всё пройдет… Очень боялся в больницу попасть…

– Не поеду! – глухо подтвердил тяжеловес.

– Понимаете, мне уже срок, рожать пора, – женщина положила руку на живот, – а у нас сын еще, пять лет ему, оставить его не на кого. Муж заранее на работе договорился, что сразу отпуск возьмет, как только я… Вчера вечером он занемог, но вроде бы ничего страшного не было, лег он только рано, даже не ужинал. А так ни на что не жаловался, он вообще никогда не жалуется, но недавно вот, минут сорок назад, сам попросил врача вызвать… Я сразу же вызвала, – словно оправдываясь, закончила она.

– Понятно… Воды принесите, пожалуйста, электроды нужно смочить, – попросил ее Киракозов, распаковав кардиограф. – Сейчас сердце болит? – обратился он к пациенту.

– Нет, кажется, – медленно и тяжело ответил больной, – наверное, нет, не болит… только вот зажало… держит, давит всё время… воздуху не хватает…

С кухни вернулась хозяйка с водой в глубокой суповой тарелке, они вдвоем сняли с тяжеловеса майку. Киракозов сунулся с фонендоскопом, но в легких было чисто, отека не было. Он быстро наложил электроды; застрекотал кардиограф, зазмеилась исчерченная лента. Киракозов пробежал глазами по узору, мельком глянул на старую пленку, приложенную к выписной справке из больницы, снова уставился на свежеснятую кардиограмму. Потом он суетливо полез в чемодан за тонометром, но на ходу перерешил.

– Телефон… – потерянно спросил он у женщины, которая присела по-птичьи на краешек койки в ногах у мужа, но уже сам увидел аппарат, стоявший на журнальном столике у изголовья. – Я сейчас… – Киракозов поспешно набрал дергающимися пальцами номер отделения, после седьмого гудка диспетчерствущая Тамара сняла трубку.

– Неотложная, – заспанно пробурчала Тамара Петровна.

– Это Киракозов, – быстро заговорил Родион Романыч, – у меня обширный трансмуральный инфаркт, мужчина, сорок лет, срочно нужна помощь…

– Ох… Срочно не будет, не получится, до сих пор разъехамшись все, – после протяжного зевка сообщила Тамара. – Бедный мальчик, вот уж угораздило так угораздило, – лениво пожалела она Киракозова. – Ладно, держись там, сейчас попробую Мироныча вызвонить…

Киракозов положил трубку. Руки опустились. В тот момент он не думал, он боялся – потно, изнуряюще; из того, что с большой натяжкой можно было бы назвать мыслями, первой была: «Влип!» – и следом: «Тянуть, дожидаться шефа…» – и дальше по течению, будто сталкиваясь, цепляясь друг за друга, образуя заторы в осколочной круговерти: «А если фибрилляция?.. Тогда лидокаин внутривенно… но на лидокаине мужик остановку элементарно может дать, но фибрилляция не легче, а дефибриллятор у Мироныча, а у меня что так, что как угодно, здесь куда ни кинь – везде клин… не авось, так безнадега, точно…»

Его замутило. «Еще и заболеваю, – тоскливо подумал он в который раз, – к утру свалюсь, хорошо бы кто-нибудь из водил до дому подбросил… какая безнадега, надо же…» На этом он спохватился, попытался, наконец, собраться и взять себя в руки. Усилие получилось не слишком результативным, зато, вероятно, видимым, потому что женщина проговорила тусклым голосом:

– Значит, это очень серьезно? – даже не столько спросила, сколько просто, без особого выражения признала она.

– Да, очень, – механически подтвердил Родион Романыч, не вышедший окончательно из своего ступора и чуть было из-за этого не уверовавший в чудо: кто-то громкогромко, точь-в-точь как заведующий по спящему с утра отделению, протопотал по коридору.

Приоткрылась дверь.

– А ну-ка марш отсюда… давай-ка, иди быстренько спать, – сказала женщина глазастому белобрысому пацанчику в полосатой пижамке, сунувшемуся было в комнату.

– Ну, мама… – заканючил он, капризно поджав губы.

– Никаких «ну». Довольно, возвращайся в свою комнату, – произнесла мать не повышая голоса, однако так, что ослушаться ребенок не посмел, шажки удалились. Киракозов перевел дух.

– К сожалению, ситуация более чем серьезная, – повторил он, начиная говорить и действовать несколько осмысленнее, – это обширный повторный инфаркт, состояние угрожающее… – Родион Романыч с трудом свел края манжеты тонометра на огромной руке, стал мерить давление.

– В больницу я не поеду, – упрямо хрипнул тяжеловес.

– В больницу вы не доедете, – прямо и жестко сказал Киракозов, отложив тонометр. – Сперва нужно сердце поддержать, а вот уже потом решать будем… как раз наш ведущий кардиолог, заведующий наш подоспеет… Мне бы руки помыть, – обратился было он к женщине, но тут же поспешно добавил, не давая ей подняться: – Нет-нет, не беспокойтесь, я сам найду, заодно наружную дверь оставлю открытой, чтобы не трезвонили лишний раз…

Он прошел, почти пробежал по коридору, услышав по пути шевеление в детской, откуда в щелочку таращился пацаненок, разобрался с замком, отворил дверь, выглянул, прислушался.

На лестнице было холодно и безнадежно пусто, снаружи порыв насыщенного дождем ветра прошелся по замызганным стеклам, отозвался резким коротким сквозняком между этажами, в подъезде от ветра же хлопнула дверь… Он ждал. Он задерживался, хотя и знал, что должен спешить, что-то немедленно делать, и сознавал, что делать непременно придется, но ему казалось, как в каком-то затмении, что в любом, в любом случае он сделает что-то не то, ничего другого он сделать не сможет, кроме как обязательно сделать не так и не то…

Внезапно снизу, со дна лестничного колодца, раздался истошный кошачий мяв дуэтом. Киракозов вздрогнул, нервно глотнул затхлый воздух и заторопился.

Вымыв руки, он вернулся к пациенту, перемерил давление. Оно не изменилось, для лидокаина было чуть низковатым, однако же, чтобы предупредить очень возможную фибрилляцию, Киракозов решил начать именно с этого эффективного, но коварного препарата. Он наполнил шприц, едва не порезавшись о хрустнувшую в немедленно взмокших руках ампулу, затянул жгут, решительно ввел иглу, но в вену не попал. Довольно крупная, явная, удобная вена раз за разом ускользала.

Все молчали.

Тяжеловес отвернул голову, дыша всё так же нехорошо, женщина по-прежнему сидела у него в ногах, Киракозов, мучительно потея, безрезультатно ковырял шприцем. По локтевому сгибу больного стремительно разливался синяк. «Да что же это со мной?» – без малого с ужасом подумал Родион Романыч, руки которого предательски дрожали. Ощущая подкатывающуюся панику, на миг поддавшись ей, он наугад ткнулся в натекшую гематому – и неожиданно попал. В шприце заклубилась венозная кровь.

Он сдернул жгут, обмахнул тыльной стороной кисти взмокревший лоб и медленно, очень и очень медленно и осторожно надавил одной рукой на поршень, держа другую на пульсе пациента.

То, чего он отчаянно боялся и, пожалуй, подсознательно ожидал, случилось по-будничному просто и определенно – на половине содержимого шприца сердце остановилось. Тяжеловес сразу весь вдруг побелел, судорожно хватанул воздух, сипнул и обмяк, закатив глаза. Женщина, всё это время просидевшая у него в ногах, напряглась, но измученное лицо ее, как и раньше, напоминало гипсовую маску. Киракозов сильнее сжал запястье, нащупывая пульс, едва удержался от истерической ухмылки, представив себе, как он старается за руку удержать пациента на этом скорбном свете, сдавил крепче, уловил слабый удар, потом, показалось, еще один, слабейший, – и всё.

В такой ситуации даже на авось надежды было мало. С ощущением постороннего, словно глядя на самого себя со стороны, Киракозов откинул одеяло, ухватил пахнувшее мочой тело под мышки, попытался рывком свалить его на пол, но сумел едва лишь сдвинуть к краю кровати.

– Что?.. Что?! – страшно, сорванно, будто прокричала, прошептала женщина.

– На твердое его надо, на пол… – Киракозов еще раз как мог напрягся. – Оставьте, я сам!.. – запоздало выдохнул он, когда женщина, резко встав, подхватила мужа за ноги, с натугой подала на себя и вдруг с нутряным кряхтеньем согнулась в пояснице и отпрянула в сторону.

«Господи ты боже мой, тут еще и эта на сносях! – прошибло Киракозова, но было ему покамест не до того. – Ох, как всё неладно… и не с руки мне…» – мелькало у него в сознании, но додумывать что-либо было некогда. Он изо всех сил вмазал пациенту по грудине в место прикрепления четвертой пары ребер. Кровать, крякнув внутренностями, погасила удар, затем со скрипом заходила ходуном, амортизируя отчаянные качки.

Десять толчков в грудную клетку – раз в секунду – два вдоха рот в рот, как положено при реанимации в одиночку. Десять – два, про воздуховодную резинку в запарке было попросту забыто. Койка натужно пружинила, сводя все усилия на нет. «Давай же, давай, давай, давай ты, чтоб тебя… давай же, заводись, сволочь, заводись… ну заведись же ты, слышишь, хоть ненадолго, хотя бы на чуть-чуть…» – надрывно умолял про себя задыхающийся Киракозов. Всё было без толку.

Сунувшись в чемодан за адреналином для внутрисердечной инъекции, он вспомнил про воздуховод – и сразу же забыл, увидев, что женщина скрючилась в углу комнаты, уперевшись руками в стол. Роженица поскуливала. В притворенной на ширину ладони двери маячил пацаненок.

Разбираться времени не было, разорваться Киракозов не мог. Как колют внутрисердечно, он знал и видел, но сам неостывшему трупу – в институте скудно практиковались на окоченевших запасах морга – самостоятельно он делал впервые, но уколол, как в морге: легко, точно и безрезультатно. Продолжая качать, он всё чаще поглядывал на женщину. Полусогнутая, с расставленными ногами, роженица громко скулила. Воды отошли, на ковре под ней расползалось темное пятно.

Киракозов еще раз качнул, пружины в последний раз безнадежно скрипнули. Здесь всё было кончено, телу давно стало всё равно, Киракозову теперь, кажется, тоже. «Чехлить – так чохом!» – мрачно шевельнулось в нем, когда женский скулеж перешел в подвывание… Вовсю глазея, белобрысый пацанчик просачивался в комнату.

– Марш отсюда! – прикрикнул на него Родион Романыч, но ребенок будто бы не слышал.

– А папа уже умер? – деловито спросил маленький глазастый человек в пижамке. – А мама рожает, да?

– Иди в свою комнату, – постарался ровно и строго распорядиться Киракозов, но ничего у него не получилось, – иди, у тебя братишка скоро будет… или сестренка будет, а пока иди к себе, ладно… – попросил он.

– Вместо папы будет? – с живостью поинтересовался человечек и колупнул в носу. – А сестренку я не хочу, девчонки все противные. И свои игрушки я ей не дам, я лучше их сломаю, вот так вот! – агрессивно сообщил пацаненок.

– И не надо, не давай, – согласился Родион Романыч. – Только ты сейчас уйди, пожалуйста, ты мне маме твоей не даешь помочь, пойми ты…

– А мне интересно, – заявил ребенок, но в этот момент женщина исступленно взвыла, и пацаненок споро подался вон из комнаты.

«А мне ко всем прелестям теперь только тазового предлежания не хватало… всё через жопу…» – подумал Киракозов, лихорадочно выискивая в памяти начатки акушерских познаний. Он огляделся. На кровати рядом с трупом, прикрытым одеялом («Когда это я?» – не помнил Киракозов), оставалось место для роженицы. Он довел ее и уложил, задрав халатик и сорочку. Роды шли, головка плода уже появилась и в перерывах между схватками не исчезала. Женщина лежала на спине, как лягушка, запрокинув расставленные ноги, согнутые в коленях, голова ее моталась по простыне.

– Мама… мамочка… мама… – шевелила она искусанными губами в перерывах между схватками.

– Тужься, тужься, сама сейчас мамой станешь, поднатужься еще, – натягивая резиновые перчатки, заклинал Киракозов, – дыши глубже, дыши, животом дыши… о-ох… о-ох… – задышал он вместе с нею, голова закружилась, выкатил рвотный позыв. – Ё… пошел ты, пошел же… – бессильно выматерился он, заметив притаившегося в дальнем углу комнаты пацаненка.

– Не, нетушки, – отказался подчиниться тот.

– Мама… а-а-а-а! – по-животному взвыла женщина, кровь из ее разорвавшейся промежности хлынула на простыню одновременно с содержимым прямой кишки, сразу же головка плода с реденькими темными волосиками появилась целиком, и следом без хлопот на руки Киракозову вышел весь ребенок – в родовой смазке, блестящий, сморщенный, скорее беловатый, чем розовый, противный, как опарыш…

Роженица со всхлипом распласталась на постели, отвернув голову от мужниного тела. Пацанчик, подавшись из своего угла, беззастенчиво и жадно разглядывал материну анатомию. Киракозов цапнул из чемодана пару зажимов, наложил их друг за другом на трубку пуповины и посредине между ними рассек ее скальпелем. Потом он перевернул плод, держа его одной рукой за ножки, и ладонью хлопнул по ягодичкам.

Девочка закричала.

– Всё… всё хорошо, всё в порядке, – сипло заговорил Киракозов, – у вас замечательная девочка, – голос его упорно не слушался.

Женщина лежала молча, не поворачивая головы.

За стеною хлопнула входная дверь, по коридору шумно прошагали, вошел Мироныч, груженный дефибриллятором и чемоданом. Воспользовавшись его сильнейшим замешательством на пороге, просвещенный пацаненок брызнул вон.

– Ты это что, т-ты нарочно? – ошарашенно спросил заведующий у Родиона Романыча, в руках которого заполошно пищал младенец с раскачивающимся на пуповине зажимом. – Т-т-ты это сам? – совсем непонятно и почему-то жалобно поинтересовался шеф, затем разглядел прикрытое одеялом тело, роженицу рядом с ним на окровавленной изгаженной простыне, поперхнулся, уставился на Киракозова, не отличавшегося цветом лица от покойника, ойкнул и сказал: – Спокойно, Родик, спокойно… Ничего, не паникуй только, ты сделал всё, что мог…

Побелевшие губы Родиона Романыча препостыднейшим образом задрожали, но разобравшийся в обстановке заведующий немедленно скомандовал, будто пресек:

– Что ты застрял, мудила, ребенка обмывай! – неожиданно рявкнул доктор Фишман, фельдшер Киракозов зашевелился, и на какое-то время всё в общем и целом стало на свои места.

Но через час, по возвращении, началась реакция. Киракозов болезненно забился в уголок, отмалчивался, таращился сычом, будто напряженно ждал расправы, хотя, по словам заведующего, в этой неудобосваримой истории не выходил он ни героем, конечно же, ни законченным и безнадежным недоумком. Буквально следуя заповеди: «Если не можешь спасти больного – спасай врача», на базе Мироныч подтвердил:

– Не куксись, Родик, ты сделал всё, что мог, – устало повторил расхлебавший всю кашу заведуюций, – всё сделал, даже немножко больше, понял… – Мироныч сунул безучастному ко всему фельдшеру стакан с купленной для него водкой. – На-ка, держи… выпей, – распорядился шеф, и Киракозов покорно и безразлично, точно как воду, отпил половину.

– А мальчик или девочка? – живо обратилась к нему Тамара, едва заведующий скупо и не слишком складно удовлетворил любопытство встревоженных сотрудников. – Так кто родился-то, мальчик? – не дождавшись ответа, переспросила она.

– А?.. Нет, девочка, – отозвался за него Мироныч и резко приказал: – Пей… до дна пей, кому сказано! – пришпорил он Киракозова, и тот послушно допил.

– Это хорошо, что девочка была, повезло. Девочки идут легче, головка у них меньше, – со знанием дела заговорила царица Тамара из бывших акушерок.

– И мозгов там ни фига нет… по крайней мере, у некоторых, – раздумчиво сообщил язвительный доктор Птицин.

– А у некоторых, может, и есть, если очень хорошо покопаться, да только всё равно они одним спинным мозгом пользуются, – огрызнулась Тамара Петровна. – Я тоже как-то раз девочку на дому принимала, – размеренно продолжала старшая сестра, – там к моему приезду уже не схватки, а потуги в полный рост были. Я растерялась: в роженице центнер с гаком, а в гаке еще все полцентнера будет. Не подступиться к ней, до промежду ног у коровищи этой не добраться, ляжки не позволяют. Мне любопытно стало: «Как же тебе такой ребенка-то сумели заделать?» – спрашиваю. А она мне: «Как-как… каком книзу, – кряхтит да еще „а“ растягивает, – раком заделали, ра-а-аком!» Ладно, посмеялись как могли, но роды-то в ходу. Через влагалище плод, может быть, пройдет, но в ляжках точно завязнет. Что делать? Я спрашиваю: «Родные дома есть?» «Есть, – отвечает, – муж есть, брат есть…» «А пара простыней найдется?» – интересуюсь. «Найдется, – говорит, – есть две совсем новые, большие, махровые…» Так мы и поладили: муженек с братцем, дюжие такие мужички оказались, на пару этими махровыми простынями ейные ножищи по сторонам раздавали, пока плод шел. – Тамара Петровна сдержанно зевнула. – Ничего, справились, приняла девочку…

– А я… Вот я… – как бы в строку и одновременно с телефоном начали Герман и Мироныч, а Тамара подалась в диспетчерскую.

– Неотложная… да… – послышалось оттуда привычное и дробное, как жестяной дождик за окном, а влажный ветер, перебивая ритм, с трамвайным дребезгом прошелся по стеклам.

– А вот я, – к некоторому облегчению всех присутствующих, подал голос коллега Киракозов, которого только что развезло буквально ударом, – вот шинельку-то я… ить шинелишку-то акакиевскую я на вызове оставил… – с мерзким пьяненьким всхлипыванием прихихикнул Родион Романыч, но атмосфера в «морге» несколько разрядилась.


  1. Бригада интенсивной терапии, обычно врач и фельдшер, в норме – врач и два фельдшера (здесь и далее примечания автора).

  2. То есть дала аллергическую реакцию по типу отека Квинке.

  3. ЛКК, лечебно-контрольная комиссия.

  4. РХБ – реанимационно-хирургическая бригада.

  5. Городская больница № 26 на улице Костюшко.

  6. Варварский способ создания искусственной эрекции; что характерно, иными «специалистами» практикуется даже до сих пор (прим. 2011 года).