77275.fb2
От нашего профессора Рубильникова откровенно плохо пахло. И фамилия у него была смешная. Федор Маркович вносил в нашу жизнь развлекательный элемент. Как только он входил в кабинет, у всех вдруг начинали мелко подрагивать плечи. Кроме этого, народ болтал, что Рубильников уже давно выжил из ума. Мне кажется, это не так, хотя возраст у него был подходящий. Видимо, причиной запаха была старческая рассеянность, которая заставляла Макаровича забывать про душ. Я бы не сказала, что профессор был не в себе. На фоне нашего философа Рубильников сиял психическим здоровьем. Маркович был просто странноватым. Он имел золотое, ярчайшее свойство – не сдерживать себя, когда на ум приходит какая-то нестандартная мысль.
Странности Рубильникова носили резкий и случайный характер. Обычно он вел себя вразумительно. Но вдруг на него находило – и начинались провокации:
– Я вот смотрю и думаю: нельзя ли нам разделить группу на мужскую и женскую? Это значительно снизит риск преждевременной беременности.
Или:
– Зимой почему нельзя без шапки выходить? Микробы ведь цепляются за волосы. Я специально бороду сбрил…
Однажды профессор с нами поделился:
– Построю коммерческую клинику. Буду заниматься проблемами толстой кишки. Заболевание века – геморрой. Это же просто бич. У молодых предпринимателей – особенно. У них ведь деятельность располагает. Не говоря уж про чиновников… Вот на чем делаются деньги. Ну, кто со мной? Только мне нужен начальный капитал…
Федор Маркович был великолепен в своей непосредственности. Например, как-то на лекции, когда все зашумели и отвлеклись, он вдруг выдал:
– А вы слышали про синдром «черного волосатого языка»? Между прочим, британские ученые уже доказали…
На словосочетании «черного волосатого» аудитория мигом стихла.
Когда-то Рубильников был хорошим врачом. Даже не хорошим, а великим. Гистология – не самая подходящая кафедра для блестящего медика. Этот предмет – общий, не клинический. Поэтому для Федора Марковича преподавательство служило своего рода компромиссом. Ходили слухи, что по молодости Рубильников был, так сказать, шебутным. Поругался с главой своего отделения и вылетел на фиг из практической медицины. Юрченко мне насплетничала, что какое-то время Маркович занимался даже криминальными абортами. Но это маловероятно, ведь сам профессор утверждал, что работал полостным, абдоминальным хирургом.
О хирургах хочется сказать отдельно. Я хирургов видала разных и, как бывший инсайдер, могу поделиться своими наблюдениями. В общем, есть у хирургов одна черта: многие из них после долгих лет работы начинают мнить себя полубогами. Выражается это в высокомерии, полной уверенности в том, что он, хирург, видит любого человека насквозь, в неком пренебрежении к представителям других медицинских профессий. Разумеется, бывают очень скромные хирурги (обычно это, кстати, онкологи), встречаются среди них и трогательные, внимательные, тактичные люди. Мои немедицинские подруги часто спрашивали:
– Ох, наверно, хирурги – самые лучшие любовники. У них ведь такие руки, такие руки… да?
На самом деле хирурги зачастую не соизмеряют свою силу. Если хирург жмет тебе руку – рука потом больно пульсирует. Если дружески хлопнет по плечу – плечо будет ныть. Хирурги работают с анестезиологами, и о том, что чувствует больной, обычно не задумываются. Так что насчет хороших любовников, это, пожалуй, вопрос спорный. Хотя кому что нравится…
И еще. У отечественных хирургов считается особым шиком выполнить какую-нибудь проникающую манипуляцию с минимальной анестезией. Если умудрился удалить воспаленный аппендикс без наркоза – ты вообще король. Многие не знают такую штуку – хирурги действуют потом. Они начинают работать только после анестезиолога. Анестезиологи – как раз те доктора, которые перехватывают человека на пути в небо. То есть делают реанимацию. На этой почве, смею полагать, и выросла эта анекдотичная конкуренция. Это вопрос из разряда «кто главнее».
Хирургом вообще быть сложно. Это серьезный, кропотливый физический труд. При этом во время работы в срочном порядке приходится принимать роковые решения. Резать живое, корректировать своими руками тело – это не для слабонервных. Больше всего медицинских шуток – как раз о хирургах. Об их пронзительном бесстрашии. Об этой ненавязчивой игре в жизнь и смерть. В общем, хирурги бывают и кровожадными. Очень даже кровожадными…
Рубильников был не кровожадным, а гениальным. Например, он мог окинуть тебя одним взглядом и с точностью сказать, что ты вчера пил и в каком количестве. Как знаток вопроса, он называл даже правильную марку. Перед его семинарами лучше было не принимать, иначе Маркович начинал объяснять всему классу, как у тебя на лице возникла конкретно вот эта вмятина. А любимчика Маркович нашел себе сразу. Его выбор оказался необычным.
Почему-то Рубильникову очень нравился Хутаев. Остальные преподаватели к Нанзату относились либо нейтрально, либо с юмором. А вот Федор Маркович с нашего мальчика тащился.
Что Нанзат ни скажет, о чем ни спросит – на все Рубильников реагировал. Причем – мягко и спокойно. Когда запыхавшийся и красный Хутаев появлялся в дверях с неправдоподобным: «От меня ушел троллейбус», – Анатолий Семенович говорил:
– А вот и мой любимый ученик…
Сначала Хутаев приценивался к этой необъяснимой любви. Проверял Рубильникова на прочность. Задавал ему контрольные вопросы:
– А почему у вас такие белые руки? Это анемия?
Рубильников объяснял, что ладони у хирургов от частого мытья немного обесцвечиваются. Нанзат продолжал:
– А почему вы не носите обручального кольца?
Маркович рассказывал о своей покойной супруге.
Хутаев не останавливался:
– А вы еще не заболели рассеянным склерозом? В вашем-то возрасте…
Рубильников рассказывал о своих геронтологических проблемах.
Тактичность была одной из сильнейших нанзатовских черт. Через время наш отрок стал воспринимать профессора как терпеливого и заботливого папашу. Или скорее – балующего дедушку. Он постепенно прекратил умничать и начал проявлять благодарность.
Хутаев обещал, что будет стараться и работать над собой. Когда над профессором смеялись, Нанзат возмущался и всех затыкал. Гистология становилась для него все интересней и интересней. В общем, получилась у нас такая парочка – отец и сын. Очень даже симпатично.
Так бы они и жили душа в душу, если бы не новое увлечение Хутаева. Все началось с какой-то идиотской книжки…
Склонность к оккультизму Нанзат начал проявлять по окончании вторых летних каникул. Как выяснилось позже, интерес у мальчика возник после просмотра парадокументальной передачи про могучий Байкал. Нет, конечно, тигровых клыков на груди Хутаев не носил, но со временем все беседы с ним стали сводиться ко всякой дешевой эзотерике. Например, придет Нанзат на занятия и вдруг скажет:
– А вы знаете, что один бурятский шаман случайно превратился в оленя?
Нанзат и сам по себе, даже без этих реплик, был смешным. Он носил широкую отцовскую куртку, праздничные туфли с плетеным ремешком, учебники совал в коричневый дипломат. При этом его лицо отображало всю сущность не оформившейся отроческой души. Как я уже говорила, он был похож на симпатичную девочку-подростка. Только со щетиной.
Отец Нанзата работал офтальмологом. Мама трудилась в косметологическом кабинете. Нанзат твердо решил, что он их непременно превзойдет как врач. Сначала он собирался стать абдоминальным хирургом, как Рубильников. Но затем его вдруг захватила одна необычная медицинская специализация – креативная кардиология, сложная смесь из сердечной хирургии и микроинженерии. Креативные кардиологи придумывают различные аппараты, которые могут заменить так называемый стенд и стимулировать работу сердечной мышцы. О креативной кардиологии Нанзат узнал из не менее креативной книжки про медицину будущего некого О. Н. Правдина. Она называлась «Вены жизни», на ее обложке был нарисован бородатый мужчина (никак сам автор), у которого изо лба сочилась небесная радуга. С тех пор Хутаев сильно переменился.
Нанзат вообще был доверчивым. Он верил и Рубильникову, и этому Правдину, и даже мне. Случился у нас на патфизе[95] один инцидент. Обо мне тогда ходило множество разных слухов, в том числе, что я – наркоманка. Слухи возникали оттого, что мое поведение казалось странным, то есть не таким, как у остальных. Я дерзила, когда меня оскорбляли, отстаивала свою точку зрения, пыталась вмешаться, когда видела несправедливость. Короче, поступала как любой человек, давно находящийся под давлением и ищущий хороший предлог, чтобы уйти. И при этом носила в кармане пакетик с солью. Кто-то мне сказал, что соль приносит удачу. Однажды я достала этот пакетик, подбросила и опустила обратно в карман.
– Это что, героин? – спросил несмышленыш Нанзат.
– Нет, – ответила я, – это «кристэл». Хочешь попробовать?
– А ты что, употребляешь? – заинтересовалась Цыбина.
– Нет, продаю.
Тут вмешалась Уварова. Покачав головой, она грустно переглянулась со своими подружками, мол, бедненькая, наркоманка, фи…
– А, ну понятно тогда… – Они отвернулись и принялись шептаться. Эти девочки меня тоже немного побаивались. У нас был, как выражалась Юрченко, антагонизм. И еще – Цыбина, Уварова и Катя Лаврентьева всегда воспринимали мою скромную персону максимально серьезно. С ними и пошутить было нельзя.
Нанзат ткнул мне в руку грифелем автоматического карандаша и сказал:
– Я хочу. Давай.
– Ладно. Сначала надо натереть этим порошком верхнюю десну. Только смотри – не проглатывай. Иначе будешь видеть мультики всю жизнь…
Нанзат взял пару крупинок, нанес их на передние зубы и замер. Здание поплыло… На протяжении всего урока Хутаев таращился по сторонам. Ерзал на стуле. Потом – застывал. Потом снова ерзал и испуганно вздрагивал от резких звуков; когда за окном лопнула шина, он подскочил. Парню определенно что-то мерещилось. Когда Бабин начал объяснять механизм появления гиперемии и отвернулся к рисунку на доске, Нанзат уставился туда, как будто увидел голую девушку. Он долго не решался, но спросил:
– А почему вкус такой соленый?
– С непривычки…
Всю последующую неделю Нанзат божился:
– У Бабина из жопы вылетел огненный дракон! Форель не подвела!!
Кажется, некоторые чересчур доверчивые люди могут со временем превратиться в шарлатанов. Все дело в том, что они способны поверить, главным образом, в свою собственную ложь. Нанзат, например, сегодня работает обманщиком. Но об этом – чуть позже. Вернемся к науке о тканях.
Итак, за неокрепшую душу Хутаева продолжилась упорная борьба. Силы тьмы желали обрести нового слугу. Нанзат начал все на свете объяснять с мистической точки зрения: закат и восход, чередования дня и ночи, везение на экзамене. Каждому из нас, по его мнению, был уготовлен свой кармический путь. Мне он предвещал скорый арест за неповиновение духам и торговлю наркотиками. Во время лекций Хутаев отвлекал педагога:
– По-вашему, кровь состоит из металла, да? А душа тогда что – комок эпителия?! Сколько весит душа? Вот когда человек умирает – сколько он теряет? В граммах? Вот видите! И зачем нам эту ложь учить?!
Коротков взывал к спокойствию:
– Нанзат, ты вправе верить во все что угодно. Но необязательно же вмешиваться в учебный процесс… Мудрецы вообще, говорят, немногословны…
Замечания только распаляли Нанзата. Он искал любой предлог, чтобы обличить сомнительность и грязь эмпирических учений. Заткнуть его было невозможно. «Вены жизни» подверглись неоднократным нападкам и критике извне. Саран Тогутаева обещала их сжечь. Нанзат никого не слушал и с пеной у рта отстаивал свою веру. Однажды он даже чуть не расплакался.
Рубильников не до конца понимал, что творится с любимым студентом. Он придерживался позиции – «скоро переболеет». Слишком упрямую заумь профессор пропускал мимо ушей.
Перед экзаменами Нанзат подарил Федору Марковичу большой и красивый амулет. Он был сделан из дешевого сплава и походил на обручальное кольцо, только с тонкими прутьями внутри. Рубильников спросил:
– Нанзатик, это как понять? Ты чего хочешь сказать сим жестом?
Нанзатик объяснил:
– Я, Федор Маркович, решил обезопасить вашу душу. Чтобы вы не болели. Носите, пожалуйста, и даже в ванне не снимайте. Это приведет к вашим чакрам энергию ци.
Рубильников удивленно приподнял брови, но подарок все-таки взял.
Так все и шло. Нанзат продолжал разгуливать над пропастью оккультизма, и Федор Маркович уже забеспокоился. Он говорил:
– Да чушь это все! Прекрати засорять себе голову всякой дрянью! Лучше вон гистологию учи. Выучишься нормально – устрою в московскую больницу…
Но Хутаев продолжал:
– Если физраствор энергетически зарядить, то пациент будет выздоравливать гораздо быстрее… Но для этого нужен батюшка. Или, как минимум, хороший знахарь…
Рубильников прикладывал руку к щеке и качал головой. Он начал ставить под сомнение свою привязанность к Хута-еву.
Однажды Нанзат решил посоветоваться:
– Скажите, Федор Маркович, с точки зрения кармы, хирургом быть – плохо или хорошо? Я имею в виду – опыт со смертями, великую ответственность…
На этот экзотический вопрос Рубильников ему все-таки ответил. Нанзат случайно, сам того не поняв, ковырнул старинный, но все еще воспаленный шрам.
– Это было в начале девяностых. Я после пяти лет без медицины наконец поступил в хорошую государственную больницу. Шло как обычно – работа, дом, работа. Ничего сверхъестественного, Хутаев… Больные у меня помирали. Как без этого… В общем, лежала у меня одна бабка. Ей было столько, сколько мне сейчас. Семьдесят шесть… Я подключил ее к аппаратуре, собирался выйти, справить нужду. Бабка говорит: «Доктор, отключите хоть на десять минуток. Жара – несусветная, дайте хоть передохну…» Я долго спорил, объяснял, что не стоит, но все-таки отключил. А как из уборной вернулся, смотрю – у нее по левому веку ползает муха. Ну, там сразу все было ясно.
Мы все смотрели на Рубильникова, открыв рты. Он тотчас поник и заметно потускнел.
– Что тебе, Хутаев, сказать? С точки зрения твоей кармы – да, пожалуй, плохо. Прошло уже десять лет. А бабку эту я до сих пор вспоминаю. И до сих пор себя корю – мог и не дать ей умереть.
Все задумались, притихли. И только Нанзат спрашивает:
– А вы не побоялись, что дух старушки вам отомстит?..
Саран хорошенько треснула Нанзата по башке учебником.
Время шло. Внутри Нанзата сражались две могущественные силы. Сила здравомыслия, которую воплощал профессор Рубильников, и сила потусторонняя, исходящая от некоторых ночных телепередач и прочитанной от корки до корки книги «Вены жизни». В последнее время Рубильников даже пересиливал. Хутаев записался на гистологический кружок.
…Ничто не предвещало беды. Мы сидели за столами и разглядывали в микроскоп какую-то противную желтую слизь. Точно не вспомню, откуда она была изъята. Рубильников шутил:
– Спасибо донорам, которые высморкались ради науки.
Нанзат томно поглядывал на своего учителя. Ему льстило внимание старого, чудного профессора, его терпеливость и опека. Фактически юноша уже был готов учиться у него уму-разуму и отказаться от своих шаманских затей. Это был последний шанс. Никто так не влиял на нашего медиума, как пожилой гистолог. Родители Нанзата тоже, ко всеобщему сожалению, были с прибабахом. Оказывается, книги Правдина читала вся семья Хутаевых.
Профессор вышел к доске, взял указатель, провел им по кривому рисунку передней доли гипофиза моего, кстати, авторства.
– Мы сейчас видим… видим…
Палочка нарисовала в воздухе несколько зигзагов. Рука профессора плавно скользнула вниз, голова запрокинулась вперед.
– Плохо что-то. Принесите кто-нибудь стул.
Коротков подлетел к нему с маленьким табуретом. Рубильников сел и уперся руками в колени. Казалось, что он из последних сил держит весь свой корпус.
Тут мы, разумеется, засуетились. Кто-то побежал за валидолом, кто-то помчался в лаборантскую за подмогой. Мы с Саяной пошли наполнить графин водой, а когда вернулись, профессор уже лежал на трех сдвинутых вместе стульях. Голова его упиралась в стену, к которой прислонили несколько больших гистологических атласов.
– Пусть вывозят меня. Скорую наберите…
У нас – целый университет докторов. Но только спустя минут двадцать подлетели умудренные наукой аспиранты. Они поместили Рубильникова на носилки и отправились вместе с ним в больницу.
То, что было дальше, мне рассказала Наташка Романова, молодая ординатор из нашего университета. Она и пять ее коллег оказались с Рубильниковым в больнице.
Что происходит с врачом, который вдруг стал пациентом? Его терзают сложные чувства, мука и страх. Врачи боятся элементарных шприцов гораздо сильней, чем обычные люди. Медики слишком отчетливо воспринимают любой сигнал тела о том, что скоро пора уходить.
Рубильникова положили в кардиологию. Федор Маркович до последнего сопротивлялся капельнице и отказывался принимать лекарства. Анализы профессор тоже сдавать не хотел.
Вокруг него суетились самые преданные люди. Бывшие студенты, которые работали врачами в университетской клинике. Молодые аспиранты, которые не могли покинуть койку старика. Его навещали небольшие делегации с гистологической кафедры, приносили продукты, предлагали финансовую помощь.
Жена Рубильникова умерла, а дети жили в Америке. Кроме своих студентов, которым Маркович посвятил последние годы жизни, он не впускал никого. Объявились какие-то родственники, стали суетиться, беспокоиться. В результате в Россию прилетела очень занятая и состоятельная дочь.
Он не хотел ее принимать. Может, потому, что действительно сошел с ума, может – они поругались, но я думаю, причина была иная. Просто он десятки раз видел подобные сцены. Десятки раз в его кабинет стучались разные люди, беспокойные и грустные, желающие увидеть родных. Некоторым он сообщал фатальную новость. Другим доступным языком обрисовывал положение вещей. Но теперь профессор оказался по ту сторону – на койке, с катетером, с увеличивающимися пролежнями. Да еще и под властью своих молодых учеников… Это уже выше докторских сил – смиренно лежать и терпеть. Чувствовать в полудреме, как из-под тебя вытаскивают мокрую простыню. Рубильников таял быстрее апрельского снега и трепетал от страха, как дошкольник, когда к его венам подводили шприц. Оперировать было поздно. Да и Рубильников наотрез отказался. Он даже никому не читал нотаций. Через пару недель профессор зачерствел и разъярился. Молодые доктора откровенно его раздражали. Наконец в субботу, когда у его постели собралось три свежеиспеченных хирурга, профессор задал вопрос:
– Вы знаете, что сказала шпионка Мата Хари перед расстрелом?
– Федор Маркович, вы так себя настраиваете…
– Знаете, идиоты, или нет? Она сказала: «Мальчики, я готова»…
…Нам отменили лекцию, все рассказали.
Нанзат прокомментировал:
– Он, дурак, амулет снял. Надел хотя бы крестик…
Саран хотела дать ему пощечину, но Коротков поймал ее руку на взмахе.
Буквально месяц назад я нашла в почтовом ящике журнал «Тибетские тайны здоровья». На обложке красовалась бабуля с ярко-фиолетовыми волосами и абсолютно пластмассовой улыбкой. У нас живут пенсионеры, очень приятные, добродушные люди. Этот журнальчик с фиговой версткой им подсовывают всякие шарлатаны. Или не шарлатаны, не знаю, но название у журнала – подозрительное. Я открыла первую страницу, и мне в глаза бросилось желтое объявление: «Хутаев Нанзат, потомственный тибетский шаман. Лечит онкологию, вирусные заболевания, ревматизм. Безмедикаментозное снятие аллергии». Я немедленно набрала номер:
– Ты что у нас теперь еще и шаман?
– Ну да. Эй, Дашуня! Как твои наркотики?
– Ничего наркотики, – парировала я, – тебя ждут.
Он притих. А потом сказал:
– Ну я же с дипломом. Каждый зарабатывает как может. В конце концов, я не наношу вреда.
– Это точно.
Мы немного поговорили про жизнь, поделились личными новостями. Под конец Нанзат спросил:
– А почему ты все-таки не стала врачом? Так рвалась, так хотела…
У него сильно изменился голос. Особенно – интонации. Теперь он говорил вкрадчиво, гипнотично, с абсолютно не свойственным ему раньше акцентом. Мелодично и проникновенно, как бывалый шарлатан.
– Не смогла я. Просто не потянула.
Потом мы договорились встретиться, я настояла. Все-таки очень уж хотелось взглянуть на его тибетскую клинику. Кстати, хочу сказать, что ни в коем случае не принижаю восточную медицину. Просто конкретно Хутаев к ней вообще никакого отношения не имел.
Мы сидели и пили чай из керамической посуды. Нанзат стал похож на человека сомнительных ремесел. Из-под его черной шелковой рубашки выглядывал золотой иероглиф на цепи. Речь, конечно, зашла о медицине.
– Да уж. Наука наша сложная, – сказал Нанзат, – но учить-то было необязательно. Ладно, давай потом. Сейчас у меня на очереди три бабульки. Мозг будут выносить. Ой-ой-ой. Хочешь прикол?
– Ну?
– Людей ведь болтовня лечит. Они ходят, там, в поликлинику. Результат – никакой. А я им сую всякие травы, и опля – вдруг бабушки выздоравливают. В натуре, выздоравливают. По результатом лабораторных анализов. Потом говорят: «Вы – настоящий волшебник». А я их все равно, честное слово, пытаюсь убедить, чтоб обычными докторами не брезговали. Я же все понимаю, – он дотронулся до своего иероглифа, – это полная херня… Даже моя мамаша – и та теперь сомневается. А у ней, знаешь ли, уже давно мозги съехали куда-то вбок. Но что ты думаешь? Бабки эти головами качают, зеленеют от страха. «Никаких больниц! Ох, эти медики, эта МедЫцина, медЫцина…»
Шел сильный косой ливень. Громадные капли падали в лужи и рикошетили аккурат на края штанов, порой даже долетая до колен. Я торопилась в одиннадцатую городскую больницу и по дороге увидела бегущего Игоря Мункоева. На голове у него был пакет с полуголой женщиной.
– Эй, – крикнула я, – подожди меня!
Он резко затормозил, встал у остановки. Пакет торжественно вздыбился.
– Ну что, учила?
– Пальпацию?
– Ну.
– Немного. Помнишь как? Сначала нижний легочный край, потом – верхушка.
– Точняк. А сегодня нас к больным поведут.
– Да ты что!
– Серьезно. Выдадут небось какую-нибудь диабетную бабульку в волдырях. Готовься.
– Бабульки, – говорю, – это еще не самое страшное. Страшна Ольга Геннадиевна. Особенно в гневе.
– Это кто такая?
– Наша новая преподавательница. Мне чуваки с пятого курса сказали, что с ней все жестко. Она, говорят, только родила, у нее еще идет такая, знаешь, злобность материнства.
– О’кей, учту. Спасибо, что предупредила.
Мы вошли в здание. Фойе украшал гигантских размеров фонтан, облепленный бутафорскими булыжниками. Внутри суетились рыжие карпы какой-то редкой азиатской породы. Мимо них проплывали две безмятежные морские черепахи, похожие на большие комки водорослей.
Игорь посмотрел в воду и отметил:
– Они красивые. Но кусаются.
Затем он аккуратно развязал шнурки, опомнился, снял с головы пакет и поместил в него мокрые туфли. Мы накинули халаты и поспешили на второй этаж.
Занятия еще не начались. Наши сидели в больничной «гостиной», возле телевизора. Мимо таскались пациенты со штативами капельниц. Они поглядывали на нас со смятенным опасением. Коротков листал учебник, а остальные пялились в экран. Там показывали рекламу лапши быстрого приготовления.
– В эти коробочки одну химию суют, – сказала Уварова.
– Совать-то суют, а при пациентах я бы спрятала баночку колы куда-нибудь подальше.
Разумеется, эта реплика была адресована мне. Я убрала свой напиток в рюкзак.
– Действительно. Кать, ты права. Надо всех предупредить – пока тут ходят больные, нельзя бегать в курилку. Мы – доктора, должны олицетворять здоровый образ жизни.
Морозова обратилась к Лене:
– Слыхала? Курить нельзя. – Она закинула ногу на соседнее кресло, развернулась. – А что, по-вашему, можно?
– Девочки, – вмешалась Катя, – нам необходимо показать пациентам, что доктора следят за своим здоровьем. Мы что, сапожники без сапог?
– Лаврентьева, замолкни, – грозно буркнула Воронцова. Катя мигом вернулась к просмотру рекламы.
Вдруг явилась Геннадиевна.
– Та-ак, вы что тут расселись? А ну быстро в холл!
Это была молодая ухоженная женщина. Ее прическа состояла из натуральных завитков русого цвета с зеленоватым отливом. Кожа тоже была оливковой – как после томительных часов в солярии. Пухлые губы (о натуральности которых долго спорили Цыбина с Уваровой) косметически мерцали. Собственно, именно поэтому ее и прозвали Жабой.
Во время первого урока мне кто-то позвонил. Я подняла руку, чтобы отпроситься.
– Иди.
Через двадцать минут позвонил мой тогдашний Алекс, решив, что еще не успел высказать все, что обо мне думает. Накануне мы поругались, потому что он нарисовал на кухонных обоях гигантского краба.
– Можно выйти?
– Куда?
– Это… в туалет.
Жаба подмигнула:
– Ты – это самое?
– Что?
– Кого-то ждешь?
– В каком смысле?
– Ждешь пополнения?
Короче, Жаба была не злой. Она оказалась глупой. Я думаю, это – гормональное. После беременности такое частенько случается.
Занимались мы прямо в холле, напротив большого фонтана, потому что нам было негде больше разместиться. Жаба всегда немного опаздывала, появлялась через тридцать минут после начала занятий, благоухая хорошими духами и детским кремом. На шее у нее висел «роллс-ройс» среди стетоскопов – прозрачный новомодный «Литманн». Эта компания выпускает самые дорогие инструменты для медицинского прослушивания. Один из их стетоскопов даже можно подключить к компьютеру. Наши говорят – стетоскоп вместо тебя может поставить диагноз…
Сначала занимались мы так: Жаба приносила магнитофон с записью легочных шумов. Именно эти звуки мы должны услышать у больных. Мы внимательно вслушивались в каждый скрип и хрип, потом отвечали: что за патология или какую именно точку мы сейчас прослушали. Затем занялись пальпацией и простукиванием. Тут у меня была одна беда – я четко знала, какое должно быть чередование движений пальцев, но всегда путала правую и левую сторону на живом человеке. Подхожу, например, к одному добровольцу из наших и пытаюсь слева найти у него печень. Жаба не скрывала своего раздражения:
– Форель, это же ошибка на уровне… на уровне… на уровне идиотии!
Потом мы стали ходить к больным. Те, конечно, бывали приятно удивлены, когда в их крохотной палате вдруг оказывалось человек пятнадцать студентов. Некоторые сразу натягивали на себя одеяло и притворялись, что их здесь нет. Однажды я спросила у Жабы:
– А вы их предупреждаете, что мы явимся?
Жаба ответила:
– Да какая разница? Им все и так ясно. Вы же приходите как обычные доктора…
Она частенько делала нам выговоры. Жвачку – выплюнуть, ботинки – почистить, халат – погладить. Особенно доставалось Саяне:
– Этот твой бирюзовый маникюр – как вообще понять? Ты что, не видишь, что больные пугаются?
Как будто бы ее накладные ногти и ресницы больных, наоборот, располагают к себе и внушают доверие!
Студентка смотрела на нее исподлобья и прятала руки.
Стоило Саяне появиться, и Жаба немедленно на нее набрасывалась:
– Иди, пригладь волосы.
– Зашнуруй кроссовки.
– Убери эту цепочку в портфель.
– Сотри с лица, наконец, эту дебильную улыбку!
Кстати говоря, Саяна под конец прервала это череду неоправданных придирок, придумав гениальную вещь. Сама она принадлежала к одному из северных народов. Родилась в Якутии, причем бабушка у нее была из Узбекистана, а тетя – из Улан-Удэ. Внешне Саяна больше всего походила на эскимоску, особенно когда зимой натягивала свой меховой капюшон. У нее была крупная симпатичная мордашка, небольшой рост, усеянная веснушками переносица. Преподаватели ее недолюбливали. Все-таки Саяна была творческим человеком, очень необычным как внешне, так и внутренне. Таскалась с папкой для рисования огромных размеров, из ее карманов торчали какие-то странные длинные ленточки… Непохожесть на общую массу наших ханжей вообще отпугивала.
Рубильников возмущался:
– Ты напоминаешь ходячую катастрофу…
Полянский замечал:
– Саяна у нас – типичный пример трудного подростка.
У Толпыгиной сердито топорщились усы, и она выкрикивала:
– Девочка! Тебе только оленей в таком виде гонять!
Сама Саяна проживала в студенческом общежитии. Я часто гостила в ее комнате. Однажды с Севера прибыла Саянина мама; у нее из-под мышки торчала огромных размеров рыба, завернутая в газетку. Оказалось – это какая-то редкая рыба, деликатес. Она предназначалась Лаптеву, который уже второй год грозился выкинуть Саяну по обвинению в… колдовстве.
Увидев родительницу, я сразу поняла: это потомственное. Мама Саяны была этническим музыкантом. Точно такие же цветные ленточки торчали и из ее карманов. Не говоря уже про фиолетовую прическу и ярко-зеленые ногти. Мать с дочкой очень мило вели себя со мной, да и просто были людьми добрыми. До сих пор мы с Саяной дружим. Тем более что она уже давным-давно покончила с медицинским, и сейчас одной ногой в Нью-Йорке, а другой – в Берлине. Если на то пошло, Саяна вообще не собиралась врачевать. Просто для жителей ее маленького якутского городка единственный шанс на нормальное будущее давала студенческая целевая программа.
И вот однажды на коллоквиуме Жаба сказала ей:
– Ты что такая вся разноцветная? Пока не приведешь себя в порядок, ответ твой не приму.
Накануне Саяна все тщательно выучила, и ей совсем не хотелось тащиться на пересдачу. К тому же ясно, что к внешнему виду придираются только тогда, когда хотят, но не могут придраться к знаниям. Мне кажется – это такой предлог, возможность выразить то, что вслух сказать неприлично: «Не нравишься ты мне. Почему? Да просто так».
В общем, Саяна отвернулась и начала что-то нашептывать по-якутски, энергично вычерчивая в тетради какие-то странные круги. Дочертив, Саяна подняла гелевую ручку и со словами «Пепел к пеплу» – резко вонзила ее в тетрадь.
– Ой! Дурно мне что-то, – сказала Жаба и, схватившись за горло, закашлялась, а потом вдруг выбежала вон.
Я наклонилась к однокурснице.
– Ты что с ней сделала?
– С ней? Абсолютно ничего. Однажды Бабин назвал меня «тупой чукчей». Я не знала, как реагировать. И вдруг пришла в голову мысль. Говорю ему: «А между прочим, Олег Александрович, я бы так не шутила. У меня бабушка была шаманкой. И мать – шаманка. И я, кстати говоря, тоже…»
– А он что?
– Рот открыл – думала, сейчас скажет что-то умное. Но на самом деле он жутко перепугался. В результате и пошла про меня, как говорится, молва… теперь все очень просто. Когда они ведут себя по-хамски, достаточно отвернуться и начать что-то шептать. Лично я нашептываю рецепт блинов с повидлом. Потом говорю: «Пепел к пеплу», – и все. Как видишь – работает безотказно.
Больным Саяна нравилась. Она умела долго выслушивать пациента, трепетно сжимая в своих маленьких ручках старческую морщинистую ладонь. Иногда она рисовала пациентам разные картинки. Кто-то просил у нее:
– Нарисуй мне лес. Я тут лежу уже месяц, соскучился…
И Саяна рисовала еловую рощу, посреди которой на пне сидит пациент, смотрит на небо и курит.
Тем не менее наше появление вызывало у большинства больных тревогу. Жаба, как человек развеселый, затевала с нами такую игру: мы толпимся возле одной определенной палаты, Ольга Геннадиевна быстро открывает дверь. Внутри – больной. Он может в это время, допустим, надевать штаны. Или делать зарядку. Или просто лежать. Или, в конце концов, справлять нужду в горшок. Как только пациент поворачивается с вопросительным звуком «а?», Жаба дверь закрывает. И прямо тут же, не отходя далеко, спрашивает:
– Ну-с, кто мне скажет, что это за патология? Тому, кто быстро сообразит, сразу ставлю пять!
Еще она могла войти, к примеру, в палату, поднять какого-нибудь пациента и спросить:
– Что мы видим на этом лице, обезображенном болезнью? Ну, кто хочет сказать?
Слава богу, до некоторых больных не сразу доходило, что вообще происходит. Действия Жабы были настолько абсурдны, что многие попросту сразу их забывали. Думали – может, приснилось в температурном бреду. Или явилось под воздействием препаратов…
Как-то раз Жаба привела нас в палату к очень дряблому старику. У дедушки был серьезный артрит. Стояло лето, внутри было жарко и влажно, и он лежал на кровати в женской ночной сорочке, оголяющей стопы ног и колени.
Жаба сказала:
– Ребят, внимательно смотрим на ноги и считаем «кругляшки». («Кругляшками» она называла артритные образования на суставах.) Все хором: раз, два, три… десять, двенадцать…
Что при этом видел старичок? Четырнадцать человек хором выкрикивают какие-то цифры. Дед говорит:
– Я погляжу, Ольга Геннадиевна, вы их строите на первый-второй…
В общем, наша горе-Мэри-Поппинс была на высоте. Видать, даже в своих самых ярких фантазиях она не могла представить себя по ту сторону, на койке, в клиническом отделении…
Мы не успевали привязаться к больным. Многих быстро выписывали или переселяли в другое отделение. Но больница была хорошая. Дорогая. Чтобы туда попасть, надо было иметь либо деньги, либо связи. Первый вариант мог превратить тебя в вечного больного.
Об этом, как ни странно, я узнала в столовой. Однажды мне продали там пиццу, которая лежала на отпечатанном листе бумаге. Жир сделал этот бланк почти прозрачным, однако текст вполне можно было прочесть:
«Анкета для кандидата на должность „терапевт“. Отметьте галочкой те пункты, с которыми вы согласны. Пункт „А“ – готовы ли вы выписать рецепт на сумму свыше пяти тысяч рублей? Пункт „Б“ – готовы ли вы выписать рецепт на сумму свыше десяти тысяч рублей? Пункт „В“ – готовы ли вы выписать рецепт на сумму свыше тридцати тысяч рублей?»
И дальше, дословно:
«Готовы ли вы предложить больному дорогостоящую манипуляцию стоимостью от тридцати тысяч рублей и выше? Если нет, то по каким причинам?»
Еще правом лечиться в дорогой больнице обладали ветераны отечественного строительства. Это было связанно с какими-то формальностями, о которых знало только руководство.
Среди строителей было много, как говорили Цыбина с Лаврентьевой, «доходяг». Это были очень старые или очень больные люди. Как правило, и то и другое сочеталось. Пациентов часто навещали родственники. Те, кто мог самостоятельно передвигаться, устраивали для близких экскурсию по шикарным интерьерам. Показывали фонтан, кафетерий, библиотеку.
Были у нас и больные, балансирующие на грани почти что овощной жизни и старческой смерти. Они лежали в отделении интенсивной терапии. Ряды коек стояли бок о бок, одна к другой. Сюда мы часто заглядывали по поручению медсестер. Таскали для них разные лекарства, приносили докторам нужные ампулы. Внутри монотонно звенели аппараты, поддерживающие пациентов на последних стадиях жизни. Ритм этого пиканья был очень тревожным и неприятным. Но таким живым…
Внутри отделения пульсировала громкая, сочная, оглушительная энергия бытия. Все-таки, пока человек дышит, даже если ему помогает искусственная вентиляция, он меняется, вершит поступки, издает звуки, высказывает свое мнение и приходит к различным выводам. Это касается даже тех, кто находится чуть ли не в агонии. Очень часто из отделения интенсивной терапии раздавался трехэтажный мат. Пациенты не жалели глоток.
Может, больные понимали, что скоро уйдут, и спешили дать волю тайным желаниям. Может, внутри этих интеллигентнейших старушек всю жизнь кипели определенные словосочетания, навеянные бесконечными кризисами и революциями – историей нашей страны. Может, люди таким образом расставляли точки над «и», задаваясь вопросом о том, что за жизнь им сейчас предстоит покинуть. Так или иначе, умирающие делали все, чего никогда в жизни себе не позволяли.
Одна старушка в «интенсивке» не могла даже самостоятельно питаться. К ней был подключен не аппарат – целый шкаф с десятками кнопок. Так вот, эта дама орала таким матом, что вздрагивал даже Игнатьев. При этом в особо острых моментах она нецензурщину – рифмовала. Вот как она обращалась к медсестрам, споро меняющим ее подгузники:
– Бл…дь е…ная ж…пу тащит, х…и жует и на меня глаза таращит!
Возле ее койки серел томик Мандельштама.
Еще у «доходяг», да простит меня Господь за это слово, была такая особенность. Вот лежат они, матюгаются стихами, экспрессивно изливают ответы на вопрос «кто мы такие». (Я более чем уверена, что к старости ответ на этот вопрос максимально приближается к правде.) И вдруг заходит какой-нибудь печальный родственник с натянутой улыбкой, пакетом мандаринов в руках и наигранной или натуральной скорбью в глазах. И вот, как только родственник достигает койки «своего» больного, тот вдруг прикидывается мертвым. Не спящим, а именно мертвым. Некоторые даже выкатывают язык или имитируют замирание в замысловатой, не свойственной живому позе. Как дрессированные кони в цирке.
Родственник тут же падает на колени. Его лицо белеет, он испуган. На глазах проступает влага. Родственник мечется, озирается вокруг. Все пикает, все бурлит, из угла – матерятся, а родитель – помер. Или, допустим, бабка. Родственник отключается от разума, паникует и начинает звать медсестру.
Спокойная женщина в халате тут же одергивает больного или делает вид, что пришла пора какой-нибудь процедуры. И – вот оно, чудо:
– Сынка, привет. А я тут заснула… Фруктов принес? Так мне же нельзя…
Однажды такую сцену мы застали вместе с Жабой. Потом все спрашивали, это вообще что?
Ольга Геннадиевна ответила:
– Как что? Генеральная репетиция…
Самое запоминающееся событие произошло за пару недель до сдачи зачета. Мы тренировались в написании анамнеза, посещали палаты, расспрашивали пациентов. В больничных коридорах образовалась гремящая суета. Вместо того чтобы лежать в покое и тишине, больные были вынуждены беспрерывно слушать топот.
К сожалению, ради нашей учебы больным доставалось по полной. Одного могли вдруг разбудить, другого – оторвать от завтрака, третьему помешать во время визита близких. Мы делились на группы по четыре человека и с тетрадями заходили в палату. К каждой группе время от времени присоединялась Жаба.
Я была в команде с Коротковым, Цыбиной и Уваровой. Жаба меня специально к ним распределила, чтобы я подтягивалась. Заходим в палату. На койке вместо классического старичка лежит молодой мужчина. На вид ему не более сорока, несмотря на внешние признаки болезни. Мужчина – простой, со спокойным пролетарским лицом. Ручища – как две лопаты. Но сразу видно, по оттенку кожи, точь-в-точь как в учебнике, и по огромному красному пятну на плечевом своде, под шеей, что жить дальше ему уже не суждено.
Мужчина это чувствует. Его губы плотно сжаты, глаза изучают трещины на потолке. Он, кажется, произносит свою последнюю молитву или безмолвно прощается со всеми знакомыми, которые останутся здесь.
Больнее всего смотреть, как угасают молодые. Про детей я вообще молчу. Это нестерпимая мука для доктора.
Я сажусь на табурет и первой начинаю его расспрашивать. Он еле шепчет, постоянно закатывает глаза и надрывается. Жаба говорит:
– Спроси, спроси у него – что за диагноз.
– Чем вы болеете? – спрашиваю я.
– Да гастрит у меня…
Какой гастрит, у человека рак пищевода.
– Тихонечко выходим, – говорит Жаба.
В коридоре Леша спрашивает:
– А близкие знают?
– Пока еще нет.
– А чего так? Чего мы ждем?
– Ждем до понедельника.
– В понедельник, – говорю, – он может нас уже покинуть.
– Пока ведь лежит, да?
– А почему вы ему наврали?
– Вот пройдешь медбиоэтику, тогда и поймешь.
– Ну ведь можно сказать – пока неясно. Зачем вводить в заблуждение – и его, и семью?..
– Ты, – говорит Ольга Геннадиевна, – еще маленькая. Еще не доктор. Однажды сама все узнаешь. Но я тебе лично обещаю – в понедельник все скажу.
Коротков опускает мне руку на плечо:
– Даша, мне кажется, он и так все понимает…
Сразу вспомнился мой диагноз. Он был ужасным. Даже повторять его не хочу. Но мне его сразу же сообщили. До тех пор я спокойно ходила, бегала, даже отплясывала в клубах. А как только диагноз объявили – я тут же заболела. Буквально на следующий день. Это была всего лишь ангина, но в комплексе с диагнозом она смотрелась очень страшно. Как будто – последняя стадия.
Трудно признаться, что именно мне помогло… Меня спасли наркотики. Я с утра до вечера курила марихуану. Между одним анализом и другим. Это продолжалось почти месяц. С утра – косячок, вечерком – кальянчик. И все, я не думала о болезни. Жизнь превратилась в неопределенный безграничный сон. Каждый поворот, вдох и выдох были секундным действием, проскальзывающим по блеклому полотну дней. Только придет в голову диагноз – сразу дуну. А потом – все как обычно, лето, город, друзья… Под воздействием марихуаны я и начала заниматься биологией. Первый учебник я прошла в полузабвении. Однако что-то все-таки осело. Кажется, статья про инфузорию-туфельку.
Сейчас я к наркотикам не притрагиваюсь, брезгую. Они напоминают мне про один из самых страшных периодов жизни. Но все-таки, если считать формально, именно они меня и спасли. Иначе, наверное, я бы серьезно двинулась психически.
А потом мой лечащий врач засияла. Она была искренне счастлива, что ошибалась насчет меня. Было видно, что доктор радовалась, сказав мне:
– Все. Иди домой. Анализы опровергли все предположения… – А потом спросила: – Ты окончательно решила?
– Да, – ответила я. – Теперь уже точно… буду врачом…
В общем, сложный это вопрос. Говорить или нет. Говорить ведь никому не нравится. Вдруг не скажешь, и будет хуже?
А ведь люди – священные создания. Даже которые коварные и глупые, безнравственные и слепоглухонемые к другим. А хорошие люди – и подавно… Люди – это самое красивое создание Господа. Красивей гор и снежных хлопьев, красивей цветов и широких долин… Мне кажется, самый лучший художественный материал, самая яркая краска из всех, чем можно рисовать, – это человеческая нелепость. По крайней мере для меня. Она настолько наполнена сущностью мира, настолько органична и в то же время резка, настолько хрупка, глубока, сложна и бездонна…
И сама я человек нелепый, кстати. Вот угораздило меня! Я долго не могла понять, почему так отвратительно училась. Постоянно сидела на пересдачах, то и дело бегала в деканат за пропуском. Сейчас я, кажется, начинаю это понимать. На психологии нам объясняли, что у человека в единицу времени может работать только одно полушарие мозга. То есть одно трудится, выдает реакции, а второе – медленно плетется за первым. Левое полушарие отвечает за логику. Правое – за чувства. Именно поэтому, собственно, глупости вершатся под натиском эмоций. А я всегда принимала свои эмоции за окончательные, завершенные умозаключения. Я постоянно задавалась вопросами о добре и зле. Корила себя за то, что была спокойным, дубовым свидетелем случаев нарушений врачебной этики. Один раз больного при мне послали. Второй раз – унизили. Третий раз – посмеялись над ним… Единственное, о чем мне думалось в эти моменты, – как я могу? Как я могу торчать посреди этого театра абсурда и выдавать себя за постановочную декорацию? Как могу изображать студенческое рвение, когда творится… такое?! И сразу отпадают формулы, страницы из учебника, результаты всей ночной зубрежки. В этом и была проблема. Человека нелепого, человека рефлексирующего, неуверенного, подвергающего сомнению свои поступки, того, кто, как говорят, принимает все близко к сердцу, такая ситуация сбивает с толку. К тому же ум у меня на тот момент еще только начал прорезаться. Я все-таки выросла в тепличных условиях. А надо было поскорей привыкать…
Короче, я, как обычно, не сдала вовремя зачет. В любимой, близкой и хорошо знакомой компании Игнатьева, Власова и Саяны я поплелась на пересдачу.
Первым пришел Вова. Лицо его было тусклым, как утренние тени. Я устроилась в предбаннике, на единственном кресле, оставленном охранником для собственных перекуров.
– Двигай.
Он достал учебник, раскрыл его, перебрал закладки, создавая видимость труда. Я смотрела в окно и отпивала кофе из коричневого пластмассового стаканчика.
Дорогие хоромы на фоне осеннего восхода смотрелись достаточно пресно. Выкрашенные в ярко-желтый здания напоминали альбомный лист, на который падали акварельные тени неухоженных деревьев. В этом пышном пейзаже была какая-то недосказанность, какая-то своеобразная загадка. Вот с фасада покрасили, а сзади – забыли. На асфальте в нескольких местах образовались громадные пятна масляной краски. Они чередовались с округлыми подстриженными кустами, которые, судя по всему, просто забыли полить. Везде на пестром фоне выдранных с корнями трав желтели кучки опавших листьев. Такую громадную территорию сложно содержать в порядке, за ней трудно уследить… необходим кропотливый и любовный человеческий труд…
Через прозрачные стекла было видно, как спешат домой сонные медсестры. Небольшими компаниями они направлялись к железным воротам. Их яркие пальто и высокие сапоги на каблуках выделялись на сером фоне раннего больничного утра. Вова прикрыл учебник, заложив его пальцем на главе «Пищеварительная система».
– А ты слышала насчет отчисления?
– Слышала, – ответила я. – Будут теперь отчислять не за три, а за одну задолженность.
– Да уж, несладко…
– Вот-вот. Я, честно говоря, не очень-то переживаю. Все-таки, чему быть, того не миновать. Мы с тобой – хорошие, правильные двоечники.
После этих слов додумалось: «Нам пора пожинать плоды собственного безделья…»
– Мне, к сожалению, беспокоиться не о чем.
– Это как? У тебя патфиз еще висит плюс анатомия с прошлого года. И, кстати, почему «к сожалению»?
Власов отвернулся, достал сигарету, закурил.
– Да не к радости это… явно не к радости…
– Что «это»?
– Все тебе вынь да положь. Хотя и так уже давно все знают…
– Ладно, Вов, не хочешь – не говори. Дело хозяйское. Я без твоих секретов как-нибудь перебьюсь.
Он отвел глаза, смутился…
– Да с Ревой, с этой… я, как говорится, занимаюсь альфонсством…
– Да ладно! А ее не посадят? Это же фактически растление…
– Не волнуйся. Не посадят. И прекрати ржать. Все, замяли…
– О’кей. Рот на замок.
– В конце концов, она человек хороший.
– В принципе, по молодости, я думаю, она была очень даже ничего.
– Ничего, ничего. Все, ни слова.
– Ясно.
Мне очень хотелось спросить одну вещь, и я не удержалась:
– А как же Морозова?
– Я послал эту дуру. Она привалила ко мне пьяная… ладно, не хочу об этом. Давай повторим материал. Сначала делается флюктуация…
Я пришла к Жабе. На ее ухоженном лице образовались темные припухлости. Ярко светился слой грима под глазами, который должен был маскировать синяки.
– Форель, отвечай быстро. У меня было ночное дежурство. Мне к ребенку надо. Как мы делаем флюктуацию?..
Я начала отвечать, а Жаба тем временем достала свой мобильный телефон и стала быстро набирать сообщения. Пока я не закончила, она не удостоила меня даже взглядом, а потом спросила:
– Слушай, а у тебя есть хоть одна близкая подруга?
– Пожалуй.
– А что бы ты сделала, если, скажем… она попросила бы у тебя об одолжении, несоизмеримом с твоими силами и возможностями?
– Ну, наверное, я попыталась бы ей помочь.
Жаба снова уткнулась в свой мобильный телефон и, набирая СМС, произнесла:
– Мне кажется, ты девочка неплохая. Только у тебя нет совести. Я давно хотела с тобой поговорить про оценки. Жаль будет, если тебя отчислят.
– А мне в последнее время совсем даже не жаль…
Ольга Геннадиевна наконец оторвалась от телефона и внимательно посмотрела на меня. Ее губы были сжаты, а глаза, и без того круглые и не слишком умные, расширились, превратив лицо в огромный знак вопроса.
– Как? С утра мне такие новости совсем ни к чему. Ты что, больше не хочешь быть доктором?
– Да сложно это все. Много ответственности.
– Всем надо привыкать к ответственности. Кто-то же должен лечить людей? Кто-то же должен спасать, помогать, вытаскивать с того света?
– Но это делается так грубо, так неряшливо… Вы понимаете?
Тут я одумалась. Зачем мне это рассказывать? Если человек способен ворваться ради игры в палату больного, то суть моих мыслей ему точно не уловить. Я попыталась перефразировать:
– Мне кажется, больным нужен более гуманный подход. Им надо говорить правду, сочувствовать…
– Правду? Знаешь что, я с тобой посоветоваться хочу.
– Давайте.
– Подруга у меня сейчас лежит в Британии. Попалась ей собственная медицинская карта. Там написано: «Маркеры в анализе». И вот, значит, шлет она мне СМС-ку: «Олька, маркеры – это как понять?..» В общем, не знаю я, что ей отвечать…
Онко-маркеры – признаки рака. Их появление в крови свидетельствует о болезни.
Я долго думала, помолчала с минуту.
– И я не знаю.
– Видишь… а ты говоришь… Ладно, приходи завтра в девять. Сейчас, если честно, нет сил…
Патологическая физиология.
Пропедевтика внутренних болезней.