77356.fb2 Третья книжка праздных мыслей праздного человека - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

Третья книжка праздных мыслей праздного человека - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

«Том Джонс», «Перегрин Пикль» и «Тристрам Шенди» — книги, которые следует читать каждому, если только он умеет читать со вниманием. Эти книги учат нас, что если литература хочет быть полезной жизненной силой, то она должна освещать нам все стороны жизни и показывать, что мы напрасно мним о себе, будто мы — совершенства, ведущие безупречный образ жизни, а встречающиеся между нами злодеи выдуманы авторами.

Только с этой точки зрения и следовало бы рассматривать литературу тем, которые ее создают, и тем, которые ею пользуются. Конечно, если видеть в литературе лишь средство для забавы, то ей лучше быть как можно дальше от настоящей жизни. Взгляд на себя в верно отражающее зеркало невольно наводит нас на размышления, а раз мы начали размышлять о себе, то наше самодовольство должно улетучиться.

Для чего должна служить литература: для того, чтобы заставлять нас вдумываться в задачу нашего существования, или для того, чтобы сводить нас с пыльной большой дороги жизни на зеленые лужайки волшебной мечты? Если для последнего, то пусть литературные герои и героини остаются такими, какие они суть, но уж без претензии быть настоящими людьми. Пусть Анджелина останется навсегда непорочной, а Эдвин — непоколебимо ей верным; пусть в последней главе торжествует добродетель, и мы закроем книгу в полной уверенности, что брак Анджелины и Эдвина решает все неразрешимые загадки великого Сфинкса…

Очень милы те рассказы, в которых принц неизменно рисуется прекрасным, как ангел, и храбрым, как лев, принцесса всегда является очаровательнейшей и добрейшей из всех принцесс в мире, дурные люди намалеваны такими черными красками, что узнаются с первого взгляда без малейшей ошибки, добрые волшебницы по самой своей природе могущественнее злых, темные тропинки ведут к феерическим замкам, дракон постоянно побеждается, а любящие сердца, соединившиеся после преодоления всех препятствий, могут рассчитывать на вечное безоблачное счастье. Одно только нехорошо: такие рассказы не дают нам верных понятий о суровой действительности, а ведь только с ней и приходится иметь дело в реальной жизни.

Положим, временами не мешает и отдохнуть душой в волшебном мире грез, чтобы затем с новыми силами продолжать тяжелый путь среди житейских невзгод, но погружение в этот мир всецело не может довести нас до добра.

Чтобы приносить нам пользу, литература должна изображать нас не такими, какими мы желаем казаться, а такими, какими мы являемся в действительности. Ведь человек, по определению некоторых глубокомысленных мыслителей, не что иное, как животное, стремящееся в небо, но своими темными инстинктами прикованное к земле. Должна ли литература льстить этому двойственному существу, стыдящемуся своей отрицательной стороны, или быть его правдивым зеркалом?

Неудобно говорить о живущих при нас писателях, за исключением разве тех, которые так давно присутствуют между нами, что мы невольно забываем, что они еще не принадлежат прошлому. И вот я спрашиваю: была ли справедлива к несомненному гению Уиды наша узкоглядная критика, которая видит повсюду одни мелкие ошибки, не замечая величия совершенств? Действительно, у Уиды много промахов. Она заставляет своих часовых играть на посту, ее лошади обязательно выигрывают на трехгодичных дерби, ее дурные женщины швыряют грушами по гинее за штуку из окон гостиницы «Звезда ордена Подвязки» прямо в Темзу, находящуюся на расстоянии трехсот пятидесяти шагов, она… Но к чему перечислять все эти мелкие недостатки? Мало ли книг без всяких несообразностей, а стоит ли их читать? В книгах же Уиды столько правды, силы, страстности убеждений и негодования, что будь у нее хоть в каждой строке какая-нибудь ошибка, это все-таки не должно умалять ее истинных достоинств, которыми редкий из писателей может похвалиться. Но, повторяю, наша критика слишком близорука, чтобы охватить целое во всей его стройной гармонии, она приникнет глазом к какой-нибудь крохотной шероховатости или трещинке на великолепном произведении искусства и по этим случайным недостаткам произносит свой якобы беспристрастный суд.

А верно ли были оценены критиками литературные качества Марка Твена отдельно от его юмора? «Гек Финн» был бы признан великим произведением, если бы не был проникнут смехом. Среди индейских и других диких племен человек, лишившийся здравого смысла, почитается за существо высшего порядка. Среди же англосаксонских читателей особым успехом пользуется только тот писатель, который лишен юмористической жилки, об этом свидетельствует пример нескольких современных писателей.

Все перечисленные мною авторы — мои любимцы. Но такие разнообразные вкусы нынче не в моде. Говорят, что тот, кто любит Шекспира, не может любить Ибсена, что тот, кто одобряет Вагнера, не должен одобрять и Бетховена, что, признавая достоинства Доре, нельзя верно понимать Уистлера. Да мало ли что еще говорят!..

Нет, я не могу сказать, какое беллетристическое произведение нравится мне больше других. Посмотреть разве, за какую книгу я охотнее хватаюсь в те полчаса перед обедом, когда, не в обиду будь сказано мистеру Смайлсу, никакая работа уже не идет на ум!

Окинув взглядом свои книжные полки, нахожу, что всего растрепаннее выглядит «Давид Копперфильд». Беру эту книгу, перевертываю ее ушатые страницы, читаю знакомые оглавления и словно переживаю свою собственную жизнь, потому что почти с каждой страницей у меня связано столько грустных или радостных воспоминаний. Как ярко запечатлелся в моей памяти тот день, когда я впервые прочитал о сватовстве Давида! Смерть Доры я всегда старался обойти в своих воспоминаниях. Картина, рисующая бедную миссис Копперфильд стоящей в воротах с ребенком на руках, навсегда связана в моем уме с криком другого ребенка, много лет тому назад звучавшим в моих ушах. Несколько недель спустя после того события, которое сопровождалось этим криком, я нашел «Давида Копперфильда» на стуле в углу, куда тогда впопыхах бросил его; книга лежали, развернутой на странице с описанием Доры в воротах.

Дорогие мои друзья, сколько раз я ускользал в вашу приятную компанию от своих тяжелых невзгод! Пегготи, добрая душа, как были всегда благотворны для меня ваши добрые глаза! Наш общий друг Чарлз Диккенс не мог вынести ни малейшего пятнышка на тех, кого он любил, но вас он обрисовал в верных красках. Я знаю вас хорошо с вашим многообъемлющим сердцем, вашим живым темпераментом, вашими чистыми, человечными помыслами. Вы сами никогда не догадывались, чего вы стоили и насколько стал лучше мир благодаря таким, как вы. Вы всегда думали о себе как о самой обыденной женщине, годной только на то, чтобы делать пирожное и штопать чулки, и если бы человек — не какой-нибудь молокосос, у которого глаза раскрыты еще только вполовину, а человеку уже настолько прозревший, чтобы разглядеть духовную красоту, скрытую в некоторых простых лицах, — опустился перед вами на колени и поцеловал вашу красную, грубую руку, вы были бы поражены насмерть. Но этот человек был бы умником, потому что он понимал, чем именно должна дорожить в жизни и за что именно следует благодарить Бога, создавшего такую красоту во многих формах.

Мистер Уилкинс Микобер и вы, превосходнейшая из верных жен, миссис Эмма Микобер, обнажаю голову и перед вами! Сколько раз спасала меня ваша глубокая рассудительность, когда и я, подобно вам, страдая под гнетом временных денежных затруднений; когда, так сказать, солнце моего благосостояния опускалось за темный горизонт мира; когда и меня затискивало в тесный угол. В таких случаях я каждый раз спрашивал себя, что стали бы делать на моем месте Микоберы, и тут же сам себе находил ответ, что они закусили бы куском баранины, наскоро приготовленной проворными руками Эммы, запили бы эту простую закуску стаканчиком пунша, состряпанного сияющим Уилкинсом, и в данную минуту забыли бы все свои тревоги. Потом я обшариваю свои карманы, нахожу в них завалившуюся мелочь, иду в ближайший дешевенький ресторан, заказывав себе что-нибудь, соответствующее моему изменившемуся положению, подкрепляю свои силы и с новыми надеждами продолжаю борьбу с жизнью. А завтра солнце моего благосостояния опять начинает выглядывать из-за мрачного горизонта и подмигивает мне своим огненным глазом, точно желая сказать: «Ну чего ты приуныл? Ведь я только на минутку завернуло за угол».

Как радостен был бы свет, если бы в нем было побольше таких, всегда веселых, всем довольных, умеющих ко всему применяться людей, как мистер и миссис Микоберы! И как приятно мне думать, что все ваши горести, друзья мои, могут быть потоплены в такой безобидной влаге, как пунш! Пейте на здоровье, мои дорогие, пейте! Останется и на долю ваших близнецов. Дай бог, чтобы такие чистосердечные люди, как вы, всегда могли легко перепрыгивать через камни, которыми усеян жизненный путь, чтобы всегда вовремя кто-нибудь или что-нибудь являлось к вам на выручку и чтобы вашу простую лысую голову, мистер Микобер, всегда омывал только приятно освежающий весенний дождичек!

А вы, прелестная Дора? Позвольте мне признаться вам, что я люблю вас, хотя некоторые люди и находят вас сумасбродной. Оставайтесь же сумасбродной, милая Дора: ведь вы созданы мудрой матерью-природой с целью показать нам, что женская слабость и беспомощность являются талисманом, вызывающим в мужском сердце дремлющие в нем силы и нежность, и не горюйте над недоваренной бараниной и не так поданными устрицами. Для этих надобностей существуют повара, ваше же дело — только учить нас, мужчин, доброте и милосердию. Склоните же свою кудрявую головку на мою грудь, милое дитя. От таких, как вы, мы научаемся мудрости. Только мнимо умные люди смеются над вами. Эти люди вырывают из садов ослепительно белые лилии и душистые розы, чтобы на их место посадить капусту, которая приносит им материальную пользу и которую они за это уважают. Но люди, живущие не одним брюхом, готовы пожертвовать целым огородом ради одной клумбы с бесполезными, кратко живущими, зато дающими высшее наслаждение цветами.

Галантный Тредл с мощным сердцем и плохо приглаженными волосами, милая Софи, прекраснейшая из девушек, Бетси Тротвуд с благородными манерами и чисто женственным сердцем, — все вы приходили ко мне в мои маленькие убогие комнатки, внося в них свет и красоту. В мои темные часы мне улыбались ваши добрые лица и утешали меня ваши нежные голоса.

Маленькие Эмили и Агнесса, может быть, у меня испорченный вкус, но по отношению к вам я не могу разделять восторгов моего друга Диккенса. Добрые женщины Диккенса слишком уж хороши, чтобы быть близкими обыкновенному человеческому сердцу. Эсфирь Соммерсон, Флоранс Домби, крошка Нелли — вы слишком безупречны, чтобы вас можно было любить; вы сверхчеловечны, а это не годится для нашей земли.

Женщины Вальтер Скотта также слишком, так сказать, декоративны. Этот писатель, в сущности, изобразил нам только одну живую героиню — Кэтрин Сетон. Остальные его женщины являются лишь призами, которыми вознаграждают героев за их подвиги.

Что Диккенс мог нарисовать вполне реальную женщину, это доказывается его Беллой Уилфер и Эстеллой в «Больших надеждах». Но живые, настоящие женщины никогда не были популярны в литературе. Читатели предпочитают женщину выдуманную, а читательницы обижаются на правдиво обрисованную героиню.

С художественной точки зрения самым лучшим произведением Диккенса является, бесспорно, «Давид Копперфильд». В этом произведении не так много тяжелого юмора и витиеватой патетичности, как в остальных.

Одна из картин Лича изображает заснувшего в канаве извозчика.

— Бедный, ему дурно! — восклицает в толпе зрителей одна милосердная дама, всплескивая руками.

— Дурно? — возражает негодующий мужской голос. — Вовсе нет, у него просто излишек того, чего недостает мне.

Диккенс страдал недостатком того, чего у других бывает обыкновенно в излишестве, то есть критики. Его труды встречали слишком мало сопротивления, чтобы заставить его напрячь все свои богатые силы. Красноречие его часто опускается до балаганной напыщенности. Едва можно поверить, чтобы писатель, так хватавший через край сентиментальностью в сценах смерти Пола Домби и крошки Нелли, был тот же художник, который такой мастерской кистью нарисовал смерть Сиднея Картона и Баркиса. Сцена смерти последнего, по моему мнению, одна из самых блестящих страниц в английской литературе. В этой сцене нет сильных чувств и движений. Баркис — самый обыкновенный старик, до страсти любивший бокс, и вот он умирает. Его простушка-жена и старый лодочник, стоящие возле него; спокойно ожидают его конца. Здесь ничто не бьет на эффект. Чувствуется только, что приближается все возвеличивающая смерть, и под прикосновением ее холодной руки старый глупый Баркис приобретает особенное достоинство, какого он никогда не имел и не мог иметь в жизни.

В лицах Урии Хипа и миссис Хэммидж Диккенс изобразил скорее типы, нежели характеры; в лицах же Пекснифа, Подснепа, Долли Верден, мистера Бэмбла, миссис Гэмп, Марка Тэпла, Тюрвидропа и миссис Джеллиби он дал нам не характеры, а олицетворение человеческих характеристик.

В умении затронуть человеческое сердце вымыслом наравне с Диккенсом стоит только Шекспир. Действительно, если выкинуть у Диккенса все его ошибки, он окажется одним из величайших писателей новых времен. Положим, наши маленькие критики говорят, что таких людей, каких описывает Диккенс, никогда не было на свете. Но ведь в действительности не существовало ни Прометея, этого типа одухотворенного человека, ни Ниобеи, этой матери матерей; и именно потому они и ценны, как созданные писателями гораздо выше обыкновенных по таланту.

Стирфорс, которым Диккенс, по-видимому, очень гордился, никогда не возбуждал моей симпатии. Этот молодой человек чересчур уж мелодраматичен. Самое худшее, чего можно было бы пожелать ему, — это быть женатым на Розе Дартл и жить вместе с ее матерью. Посмотрели бы мы, что бы тогда сталось с его привлекательностью.

Большинство лиц, нарисованных Диккенсом, представляется типами доброты, скрытой в человеческой натуре во всей ее совокупности.

Особенность Диккенса в том и состояла, что он приписывал одному человеку столько добрых свойств, сколько в действительности может находиться в целой полусотне порядочных людей.

В итоге «Давид Копперфильд» — рассказ из простой жизни, просто и написанный; только такие рассказы и живут вечно. Эксцентричность слога, всевозможные выверты и т. п. кунштюки могут нравиться только современной критике, которая любит искусственность. «Давид Копперфильд» — книга, полная грусти, и именно этим она и дорога нам в настояшие грустные дни.

Человечество приближается к старости, и мы, частички этого человечества, стали любить грусть как друга, меньше других покидавшего нас. Во дни молодой силы мы были веселы и, подобно гребцам Улисса, с одинаковой радостью встречали и солнечное сияние, и грозу. В те дни по нашим жилам бурно переливалась ярко-красная кровь, мы смеялись, и наши речи звучали силой и надеждой. Теперь же мы ослабли, опустились, стали зябки, любим посидеть перед огнем и среди огненных языков улавливать свои мечты. И нам, старикам, могут нравиться только грустные истории, гармонирующие с теми, которые нам пришлось переживать самим.

Поэтому все рассказы из нашей жизни, и длинные и короткие, должны быть, на мой взгляд, прежде всего строго правдивы.

XКак быть счастливым, довольствуясь тем, что есть

Всем, страдающим ипохондрией, меланхолией, мизантропией, сплином и т. п. неприятными недугами, я от души советовал бы побывать хоть разок в Голландии, этой маленькой по пространству стране.

Многие уверены, что все счастье людей в пространстве, то есть чем обширнее страна, тем лучше жить в ней. Воображают, что самый счастливый француз не может равняться с самым неудачливым англичанином на том основании, что Англия обладает гораздо большим количеством квадратных миль, нежели Франция. А каким жалким по этой теории должен чувствовать себя в сравнении, например, с русским мужиком швейцарский крестьянин, глядя на карту европейской и азиатской России! Американцы считаются счастливыми будто бы только потому, что их владения занимают пространство, равное пространству целой Луны. Одно сознание этого должно утешать каждого американского гражданина, и он поневоле чувствует себя вполне счастливым.

Согласно этой аргументации самыми счастливыми из всех смертных существ должны быть рыбы, так как вода, по уверению географов, занимает на земном шаре пространства чуть не в три раза больше, нежели суша. Но, быть может, и моря разделены особыми способами, нам неизвестными, и сардинка, водящаяся, например, у британских берегов, очень недовольна тем, что сардинка норвежская обитает в более широком морском просторе. Может статься, именно по этой причине наша сардинка в последнее время и начала пропадать, вероятно, переместившись к берегам Норвегии.

Счастливые жители Лондона в холодные туманные дни могут согреваться размышлениями о том, что в Британской империи никогда не заходит солнце. Сам лондонец видит солнце очень редко, но это не мешает ему считать себя одним из собственников солнца, так как он знает, что оно начинает и заканчивает его коротенький день все в той же Британской империи, составляя, так сказать, ее специальную принадлежность. Если жители других стран чувствуют себя как бы ближе к солнцу и теплее, то это объясняется только их невежеством; знай они, что, в сущности, солнце лишь кажется им близким, тогда как на самом деле оно от них очень далеко и всецело принадлежит англичанам, то и им было бы холодно.

Знаю, что мои взгляды в этом отношении считаются еретическими, но я не могу от них отделаться. В моей голове никак не укладывается мысль, чтобы только одна величина была главным счастьем в мире. Когда я решаюсь высказывать свое мнение на этот счет у себя на родине, то меня называют младоангличанином. Вначале это меня несколько смущало, но с течением времени я с этим освоился, потому что пришел к заключению, что то же самое было бы со мной и во всех остальных странах. В Америке меня записали бы в младоамериканцы, в Турциии — в младотурки и т. д.

Но я ведь хотел поговорить о Голландии, самое непродолжительное пребывание в которой может послужить отличной помощью в империалистических вожделениях.

Прежде всего в Голландии нет нищих. По вышеприведенной теории, голландцы должны быть очень несчастливы, зная, какое крохотное пространство они занимают, но, насколько можно судить по первому взгляду, голландский крестьянин, курящий свою огромную трубку, чувствует себя нисколько не хуже, чем уайтчепельский трущобник или фланер парижских бульваров.

Говорят, как-то раз в одном из маленьких прибрежных городков Голландии появился было нищий. Поглядеть на такое чудо стеклось все местное население и, потолковав, в конце концов решило, что он нищенствует по религиозному обету. Когда его, однако, порасспросили, то оказалось, что он португальский выходец и обречен на голодную смерть, если никто емуне поможет. Его от души пожалели и тут же пристроили в доках на работу с платою по десять шиллингов в день, считая на английские деньги, что по нашим понятиям составляет очень высокое вознаграждение за такой простой труд. Португальцу удалось выпросить у подрядчика плату за три дня вперед, и он тут же исчез из пределов Голландии.

В Голландии очень легко найти работу, была бы лишь охота. Простой голландский фермер живет в шестикомнатном кирпичном доме, построенном обыкновенно на собственной земле. Питается он хорошо, но мясо ест только раз в день, считая злоупотребление им вредным и довольствуясь, главным образом, яйцами, сыром, молоком и пивом. По праздникам его жена и дочери щеголяют в золотых и серебряных украшениях на сумму от пятидесяти фунтов стерлингов и более. В его доме столько дорогого фарфора и разных редкостей, что ими можно наполнить любой маленький музей. Мне говорили, что голландские женщины более состоятельных кругов, так называемые «фру», по большим праздникам и семейным торжествам до такой степени бывают обременены драгоценностями, что походят на ходячий ювелирный магазин. Такое благосостояние объясняется отчасти тем, что в Голландии не принято следить за модой, а все носят свои прежние национальные костюмы и украшения.

Когда голландская женщина делает себе одежду, то заготовляет ее впрок из самого лучшего и прочного материала, потому что эта одежда должна служить не одной ей, но ее дочери и внучке. Одна из моих знакомых соотечественниц вздумала было однажды сделать себе настоящий голландский национальный костюм для маскарада, но должна была отказаться от этого намерения вследствие крайней дороговизны. Без обязательных украшений это обошлось бы ей, по крайней мере, в пятьдесят фунтов стерлингов. Между тем в такую цену в Голландии носят по праздникам одежду даже простые сельские девушки. На некоторых из них красуются массивные серебряные и даже золотые кокошники, которые служат отличными зеркалами для ухаживающих за девицами франтов, желающих удостовериться хорошо ли сидит на них самих шляпа и так ли лежат у них на лбу кудри, как полагается по традиции.

В остальных европейских странах национальные костюмы почти совсем отошли в область предания, уступив место беспрерывно меняющимся безобразным модам. Страна же Рубенса, Рембрандта, Ван Дейка и Теньера остается неизменно верной заветам старины и художественному вкусу. Живописные открытки с голландскими пейзажами нисколько не преувелйчивают. Представляемые там мужчины в широчайших панталонах до колен, в ярких цветных рубашках, в длинных чулках, в деревянных башмаках и с большой трубкой во рту, а женщины в пышных пестроцветных юбках, роскошно вышитых корсажах, белоснежных рубашечках из тончайшего полотна, сверкающих золотыми и серебряными украшениями, — действительно существуют; в праздничные дни вы можете встретить их целыми сотнями пар, степенно идущими под руку и ведущими степенные разговоры.

В холодное время все носят длинные и широкие накидки из цветной шерсти ручного производства. Дети одеты подобно старшим с одним лишь отличием — хорошеньким, обязательно тоже цветным передничком. Они похожи на кукол и вполне достойны любви по своей всегдашней веселости, приветливости и полной беспритязательности. Голландский ребенок постоянно всем доволен, не смотрит исподлобья, не косится, не злится, не капризничает — вообще ничем не доставляет огорчения своим родителям и всем его окружающим; в этом отношении он в настоящее грустное время является чуть ли не единственным во всей Европе, как и его родина — единственной по своим прекрасным свойствам страной.

Голландский поселянин живет окруженный каналами и сообщается с противоположным берегом посредством подъемных мостов. Несмотря на это, никогда не слышно, чтобы его дети утопали, свалившись в воду, да у матерей никогда не заметно простого опасения этой возможности — до такой степени в крови каждого голландца лежит степенность и самообуздание. Этими качествами вас может поразить едва умеющий ходить голландский ребенок; он никогда зря не заплачет и не закричит. Таких же без всякой причины вечно орущих, дергающихся, судорожно извивающихся и брыкающихся ребят, какие услаждают жизнь других народов, в Голландии, как меня уверяли, совсем нет. Вот это-то я и называю счастьем.

Представляю себе мать другой национальности, хоть, например, английскую, обреченную воспитывать свое потомство в доме, также окруженном каналами. У этой бедной женщины не было бы ни минуты покоя до тех пор, пока ее дети не были бы благополучно уложены на ночь в постель. Жизнь ее была бы поистине каторжной. Несчастная женщина все время терзалась бы страшным ожиданием, что тот или другой из ее детей угодил в воду и утонул. В Голландии женщины относятся к этому иначе. Одна голландская мать, которую я спросил, неужели совсем не случается, чтобы ребенок упал в воду, спокойно ответила, что хоть и редко, но случается. На мои дальнейшие расспросы, как же в таких случаях поступают родители, я услышал такой же спокойный ответ, что попавшего в воду малыша спешат вытащить и потом отшлепают, чтобы в другой раз был осторожнее, — и дело с концом.

В Голландии постоянно дует ветер, несущийся с моря. С шумом и воем пробегает он по низким плотинам, с пронзительным свистом несется по печальным, бесплодным, легко вздымающимся по его воле дюнам, мчится в глубь страны, надеясь там всласть натешиться и поиграть в разрушение. Но голландец только посмеивается и весело говорит: «А, приятель, пожаловал! В добрый час! Милости просим! Благодарим за неоставление нас своей милостью!» И, дождавшись, когда буйный ветер перескочит за линии плотин и дюн, схватывает его за шиворот и не выпускает до тех пор, пока тот не сделает всего, что нужно заботливому и предусмотрительному голландцу.

Он заставит его повертеть десять тысяч мельниц, накачать в запас неисчислимое количество воды, напилить лесу, осветить города, привести в движение ткацкие станки, помочь наковать железа, провести по каналам большие, грузные, медленно движущиеся барки и в заключение поиграть с детьми в садах и на лугах. Отпущенный наконец обратно на волю, ветер тихо несется назад через море, усталый и обессиленный, провожаемый новым тихим смехом беспрерывно дымящего из своей трубки голландца.

Когда вы следуете по некоторым из голландских каналов, то вам все время слышится тихий шепот, шелест и шорох, как на нивах, густо покрытых уже готовыми к жатве спелыми колосьями. Этот своеобразный шум, так приятно нежащий ваш слух, производится движением множества мельничных крыльев. Медленно двигаясь по тихой воде в неуклюжей, но крепкой и надежной лодке, вы под шум мельниц грезите о давно прошедших в остальной Европе идиллических временах, которые каким-то волшебством словно воскресают перед вами.

В Голландии все удивительно чисто и уютно. Вы не увидите там ни одной посудины, которая не могла бы служить зеркалом, — до такой степени они вычищена и отполирована. Большие медные кастрюли, висящие для просушки под навесом сараев, блещут и сверкают на солнце как золотые, — жаром горят, по образному выражению местных крестьянок. Не будь там стульев, вы в любом сельском доме могли бы садиться прямо на красный кирпичный пол, на котором нет ни соринки, ни пылинки, не говоря уж о грязи. Перед каждым порогом стоит ряд деревянных башмаков, и горе тому голландцу, который вздумал бы перешагнуть через порог не в одних чулках.