7739.fb2 Без выбора - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Без выбора - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Леонид Бородин

Без выбора

Автобиографическое повествование

Сколько себя помню (а помню рано, с трех лет уже большими эпизодами, а как война началась, воспоминания последовательны и отчетливы), так вот, сколько помню себя, при себе, рядом с собой или где-нибудь невдалеке всегда вижу загадочную штуку - одноглазый бинокль, или бинокль для одного глаза, или монокуляр, как его называла бабушка, потому что если "би", то это "два"... А тут один, а второй вовсе не отломался, его специально не приделывали, но так вот и задумывали, чтоб то одним глазом посмотреть, то другим и сравнить, каким виднее.

"Виднее" было обоими одинаково. Только двумя глазами, без этой штуки, было видно правильнее, потому что все, что есть, все и видно, хотя и отдаль. А в этом самом "моне" хоть и вблизь, но только кусочек всего, а кусочек без всего видеть хотя и дивно, но досадно, потому что невидимому, возможно, обидно за невидимость. А если начинаешь водить туда-сюда, то вообще никакого толку - сплошное мелькание.

К тому же, когда монокуляр переставляешь от одного глаза к другому, положим, смотришь на скалу, - она прыгает то влево, то вправо, а по правде-то она на месте... Но все равно здорово! На скале видишь не только кедр, но и знаки на нем- впростую их ни за что не рассмотреть.

Одно плохо - нельзя смотреть и идти. И запнуться можно, и в глазу, которым смотришь, все дергается. Монокуляр не для движения, он для покоя. Сел на крыльце, навел на скалу, насмотрелся, на Байкал навел и смотри, пока оба глаза по очереди не заслезятся. Отдохнул и совсем в другую сторону - и там что-нибудь высмотрел, чего раньше не замечал...

Жизнь вроде бы еще продолжается, но движение... оно теперь уже не у меня, а у жизни, и я снова могу позволить себе, как тьму лет назад на крыльце отчего дома, попользовать монокуляр, только направляя его не вперед - в том далеком "впереди" меня, считай, нет. Зато за моей спиной эпоха. Не историческая эпоха, но всего лишь эпоха моей жизни - и почему бы, собственно, мне не посмотреть на свою жизнь монокулярно, если она у меня, как и у всех, единственная?

У подножья серых скал

Как и у многих, сознательная жизнь моя начиналась вместе с бабушкой. Ольга Александровна Ворожцова, дочь сибирского купца средней руки, учительница по профессии, а по моей памяти - энциклопедистка... "Моя бабушка знает все!" - таково было первое убеждение в жизни.

Преподавательница Иркутского сиропитательного приюта... В русско-японскую - санитарка в офицерском госпитале при штабе генерала Куропаткина... Вместе с какой-то Великой княжной, подруги... Потом первая на Байкале метеостанция в том самом Маритуе, где пройдет мое детство... Девятый ребенок в семье, она одна переживет революцию (два брата бесследно пропали где-то на сибирских просторах с отрядом каппелевцев). С моим дедом, белорусом по происхождению, расстанется в те же революционные годы, и дальше всю жизнь с нами - с моей мамой и со мной...

Это она научит и приучит меня всему, что нужно детству - от трех лет до одиннадцати. Первое и главнейшее - жить с книгой. Она же в самом моем раннем детстве сумеет нарисовать по уровню понимания моего картину русской истории, ту, что началась в незапамятные времена, где-то с "царя Салтана", трудно, но славно длилась тысячу лет, а в семнадцатом году только запнулась о колдобину накопившейся человечьей злобы - и, как говорится, рожей в грязь; да на то Божии дождики, чтобы отмываться и светлеть ликом более прежнего.

"Как ныне сбирается..." знал в восемь, "Песнь про купца..." в девять, в это же время - "Тарас Бульба" и "Капитанская дочка". Фет, Тютчев, Майков, Полонский - это во время наших с ней постоянных прогулок по ближайшим лесам. (Когда позднее начинал читать Маяковского - словно гвозди заглатывал.) Горестные ямщицкие песни - перед сном. Мировой оперный репертуар - весь до двенадцати лет. Дочь девятнадцатого века, она не изжила романтики народовольчества, и некрасовский плач о страдальце-народе образом "несжатой полосы" прочно окопался в душе, формируя ту самую "отзывчивость", каковая в итоге и образовала мою жизнь так, как она прошла.

Много мне поведала купеческая дочь, но ни слова о Боге и ни слова о советской власти. Пока она была жива, мы существовали с ней вдвоем в несколько странном национальном поле, куда злоба или доброта дня длящегося не залетала. То было поле духа, единого национального духа, но, как понял много позднее, духа все же ущербного, ибо без высшей явности духа - Духа Свята; о Его присутствии в мире мне поведано не было. И эта ущербность воспитания так и осталась до конца не преодоленной. По молодости она компенсировалась особенным, исступленным отношением к Родине, в чем, безусловно, был изъян, поскольку в моем взыске к Родине первичной была требовательность: как у любимой женщины, у нее не должно быть недостатков. При обнаружении таковых я испытывал почти физическую боль, потому что, в отличие от взаимоотношений с женщинами, которых любил, любви к Родине у меня не было, не могло быть, ибо в сознании вообще не существовало разделения на субъект-объект. Если б кто-нибудь спросил, люблю ли я Родину, то, конечно, какой-нибудь ответ прозвучал бы, но сам вопрос остался бы непонятым по существу. Как можно любить или не любить то, чего крохотной, но все же неотъемлемой частью являешься сам? Разве в любви дело? Дело в соответствии: если я плох (а я не сам по себе, я часть), то своей плохотой я уплошаю и все, от чего неотрывен.

И все же до десяти-двенадцати лет я воспитался интернационалистом в добром значении этого слова, если у него, у этого слова, вообще есть доброе значение.

Не только литература, то есть бессистемный и национально бесприоритетный выбор чтения, но главным образом - музыка. Вот уж где для меня действительно не существовало разделения на "наше" и "не наше".

Пока была жива моя бабушка, у нас в квартире еженедельно вывешивалось на стене около радиоприемника расписание радиопередач. Не всех, разумеется, - "Театр у микрофона" и концерты классической музыки. Классическая музыка входила в мою жизнь как удивительное открытие, которому нет конца - дивный волшебный ящик: чем больше вынимаешь из него, тем больше там остается. Нет, конечно, воспринять какую-нибудь оперу всю целиком (по радио) мне тогда было не под силу. Но отдельные арии и музыкальные фрагменты уже к двенадцати годам стали счастливой собственностью моей памяти, а музыкальной памятью я не был обделен, как и голосом.

Со стороны было, наверное, и умилительно, и смешно видеть и слышать, как мальчишка на скале над Байкалом, в беспомощно-театральном и наивном жесте протягивая руки перед собой, со слезами на глазах воспроизводит страсти Дубровского или Каварадосси...

Я знал наизусть десятки партий. Но были и самые любимые, в звучании которых мне слышалось и чувствовалось нечто такое, отчего по коже пробегал холодок, хотелось плакать счастливыми слезами. Еще хотелось взлететь и парить над миром с великой, необъяснимой любовью к нему - всему миру, о котором я еще, собственно, ничего не знал и не страдал от незнания...

Первые две фразы из арии Надира - "В сиянье ночи лунной ее я увидал" приводили в трепет. Воспроизводил их стократно, вслушивался в свой голосок, в слова и пытался понять, почему они переворачивают мне душу, почему в сердце счастье, ведь мне нет никакого дела до этого самого Надира... Я даже не очень понимал, кого он, собственно, увидал "в сиянье ночи лунной" - в сочетании музыкальных звуков была магия, а слова будто лишь привязывались к музыке...

Или вот: вспоминаю и улыбаюсь. Я стою на вершине своей любимой скалы над Байкалом и возвещаю миру: "И что ж? Земфира не верна! Земфира не верна! Моя Земфира... охладе-е-е-ла!" Звонким мальчишеским голосом я не только с исключительной точностью воспроизвожу музыкальные фразы, но и тот вокальный нюанс, символизирующий перепад голоса на грани рыдания. Оперы я еще не знаю. Поэмы Пушкина тоже. Я лишь предполагаю, что должно делать по произнесении последней фразы, и самым логическим мне кажется - закрыть лицо руками и упасть как можно более плашмя. Я так и делаю, но я же на скале, и под ногами камни, плашмя не шибко-то выходит, колени и локти машинально выдвигаются вперед, и падение получается некрасивым. Но никто ж не видит... Можно и повторить...

Несмотря на столь раннее увлечение музыкой, я не стал ни музыкантом, ни даже просто знатоком музыки. Целые области музыкальной культуры остались неосвоенными - камерная музыка, к примеру.

Однако ж и по сей день мне сложно, да и просто нежелательно фиксировать в сознании, что, положим, "Лунная соната" и "Рассвет на Москве-реке" написаны людьми разных национальностей, верований, разного менталитета, наконец. А лет в девять мне было ужасно обидно, если кто-нибудь говорил, что "Три мушкетера" написал француз, - мне совсем ни к чему сие уточнение. Мало ли кто и что написал - важно, что здорово написано!

При том, однако ж, следует иметь в виду, что был я учительский сынок. Более того - директорский сынок. Жили мы только на зарплату, то есть никакого подсобного хозяйства. И если всем детям нашего байкальского ущелья помимо школы расписаны были всякие и всяческие обязанности, то есть дела домашние, я подобных дел был лишен и потому имел тьму времени и лазить по скалам, и часами любоваться раскрасками байкальской воды, и сидеть над книжками, и часами пиликать на балалайке или на гитаре.

Если честно, я злоупотреблял отсутствием обязанностей, и потому по прошествии времени, а еще проще - по прошествии жизни, вглядываясь в себя тогдашнего, положим, пятнадцатилетнего, я не очень-то себе нравлюсь.

Популярна фраза: когда б начать жить заново, прожил бы жизнь так же.

Да ни за что! И дело не в досадных ошибках, каковых постарался бы избежать, и не в мелких проступках, от которых бы воздержался.

Советско-героико-романтическое состояние духа при абсолютном незнании жизни, самых существенных ее основ - таким вот полупридурком спрыгнул я с крыльца отчего дома, что в глухом байкальском ущелье, - и прямо в самый что ни на есть поток той реальной жизни, что и осадила меня, и озадачила, и, что хуже того, с первых же самостоятельных шагов обидела досадным несоответствием сущего должному. Должному - в моем представлении о должном.

"Что у вас, ребята, в рюкзаках?" - из песенки моей юности. Ну и что же было в моем рюкзаке того времени? Фенимор Купер, Джек Лондон, Мамин-Сибиряк... Еще "Молодая гвардия" и... "Краткий курс истории ВКП(б)". Еще убеждение, что повезло мне родиться и жить в самой счастливой, самой справедливой стране, к тому же самой необъятной "с южных гор до северных морей". Короче - в самой-самой-самой!

Не "самым" был только я сам. Учился в старших классах неважно, хулиганистым был весьма. Десятилетку окончил так себе. И Иркутский университет, куда нацеливали меня мои славные родители, - не про меня сие великопочетное учебное заведение. Так понимал. Или догадывался.

И потому, когда партия призвала советскую молодежь пополнить ряды органов по борьбе с преступностью (это после знаменитой амнистии 1953 года), я откликнулся. Без восторга. Откликнулся потому, что считал: там я прежде всего сам исправлюсь, так сказать, приду в соответствие...

Русские мальчики

Спецшкола МВД располагалась в бывшем монастыре на высоком берегу над рекой Камой, что в городе Елабуга. Великолепные храмы были приспособлены под спецпомещения. В одном прачечная, в другом - склад спортинвентаря... Нас, атеистов, сие никак не трогало. Помню, правда, возмущались, что в том храме, где прачечная, кто-то специально забрызгал расписанные стены краской. Видимо, просто брал ведро и плескал во все стороны, куда достать мог.

По первой же неделе нас, курсантов, повели на экскурсию в музей художника Шишкина, а потом на его могилу. И тут старичок (внешность не помню совершенно) поманил нескольких из нас в сторону и показал на запущенную могилу с плитой, почему-то углом воткнутой в землю.

- А здесь знаете, кто покоится? Марина Цветаева - вот кто!

Мы деликатно молчали. Мы не знали, кто такая Марина Цветаева.

То был 1955 год.

Отнюдь не демонстрируя образец курсантской дисциплины, именно там, в школе милиции, я скорее чувством, чем сознанием усвоил-понял значение дисциплины как принципа поведения и, через год покинув школу (о причинах чуть позже), остался солдатом на всю жизнь, что, конечно, понял тоже значительно позже. Но "солдатская доминанта" - да позволено будет так сказать - "срабатывала" не раз в течение жизни, когда жизнь пыталась "прогнуть мне позвоночник" и поставить на четвереньки...

В курсантской казарме нашел я себе друга. Фактически на всю жизнь. Володя Ивойлов, из шахтерской семьи, был "белой вороной" среди нас, шалопаев. Фанатическая жажда знаний, культ книги, ни минуты без дела, постоянная строгая сосредоточенность взгляда - потянулся к нему, и мы сошлись. Я, помнится, составлял ему список книг, обязательных для прочтения: конечно, Джек Лондон, и в первую очередь - "Мартин Иден", Джеймс Олдридж "Герои пустынных горизонтов", М.Горький - "Жизнь Клима Самгина", В.Гюго "Девяносто третий" и "Человек, который смеется", Ч.Диккенс - "Записки Пиквикского клуба", Мамин-Сибиряк- "Хлеб" и "Золото", В.Шишков "Угрюм-река"... Списки эти были на целые страницы. Он прочитывал обсуждали, спорили. Затем вместе увлеклись философией, и первейшей нашей любовью был, конечно, Гегель. Его "Лекции об эстетике" мы конспектировали, ни в грош не ставя при этом соответствующие, как нам казалось, примитивные рассуждения на эти темы Белинского, Чернышевского, Добролюбова.

Не удовлетворенные уровнем образования в школе МВД, решили мы поступить на экстернат юридического факультета, отправили документы и приобрели нужные учебники, но именно в том 1955 году экстернаты были отменены, что повергло нас в уныние...

Но все бы ничего... Когда б не знаменитый XX съезд!

На стене напротив тумбочки у моей кровати - две фотокарточки: девочка, в которую был влюблен с одиннадцати лет, что много позднее, во Владимирской тюрьме, описал в книжке "Год чуда и печали", и вторая фотокарточка - Сталин. Боже! Как я любил его лицо! Как я любил смотреть на него... Просто смотреть - и все! Ни о чем при этом не думая. Его образ и был самой думой, как бы вынесенной за пределы моего "я".

Много позже я найду аналог тогдашнему моему чувству: Овод и Монтанелли из романа Войнич... Но то - много позже. Но ведь и нынче нет-нет да приснится мне, что сидим мы с Иосифом Виссарионовичем на крылечке дома моего детства и беседуем о том о сем... И никаких тебе негативных чувств...

Лет в десять с дрожью в голосе спросил я как-то свою бабушку: дескать, не дай Бог, Сталин... ну... это... умрет! А кто тогда после него - сын его, да?

Помню, бабуля серьезно задумалась, очень серьезно, и ответила будто бы и не мне вовсе, а себе самой: "Всяко может быть. Может быть, и сын... Страна у нас такая... Хорошо бы..." Я был согласен. Это было бы хорошо. Или я был не монархист?

Бабушка о родителях своих вспоминала, как о божествах. Я своих родителей боготворил - были они самые честные, самые умные, самые трудолюбивые. Они уважали свое учительское начальство, а начальство их ценило.

Потому смею утверждать, что вырос в микромонархической среде.

В стране, где я возрастал, тоже все совершалось правильно, на зависть всему остальному человечеству. Недостатков была тьма. Особенно у нас, в нашем захолустье. Но посмотришь очередной киножурнал, что перед каждым кинофильмом, и понимаешь: когда-нибудь, может очень скоро, и у нас станет так же, как в Москве!

Потому что Сталин. Нет, не партия, про партию мне не все было ясно.