7739.fb2
Под мощным и, должен признать, достаточно талантливо исполненным воздействием следственного аппарата питерского КГБ мы признали себя виновными, однако же по-разному понимая и толкуя саму виновность. Но собранная в кучу на этапе, что длился несколько месяцев, физически и морально разгромленная организация на короткое время как бы снова обрела дыхание подвига. Гимн, сочиненный совершенно посторонним человеком, был разучен и имел впечатляющее исполнение в этапном купе-камере, куда втиснули всех четырнадцать. (Руководители организации, осужденные по статье 64-й "...а равно заговор с целью захвата власти", этапировались отдельно.)
* * *
Особо запомнился эпизод в пересылочной тюрьме городка под названием Потьма.
Двухэтажное здание тюрьмы было битком набито уголовниками всех мастей от воров в законе всесоюзного масштаба до московских и питерских проституток. Последних и в шестидесятых было немало, но тогда их сажали за... тунеядство. Однако слово "уголовник" мы не употребляли, говорили корректно - "бытовик"...
В соответствии с ведомственной инструкцией в те времена политических с "бытовиками" уже в одну камеру не сажали. И поначалу начальство тюрьмы готово было блюсти инструкцию. Нас завели в камеру площадью метров двадцать, от противоположной стены на две трети оборудованную сплошным деревянным настилом высотой около полуметра. После поездной тесноты мы привольно устроились на полатях со всем своим этапным скарбом. Однако ж не прошло и пары часов, как сюда же запустили не менее двух десятков "бытовиков", агрессивная настроенность которых не обещала ничего хорошего и если до поры до времени открыто не проявлялась, то исключительно по причине того, что они никак не могли "просечь" наши "понятия". Мы же уловили их переговоры с "бытовиками" соседних камер на предмет "ошмонания фраеров" - попросту грабежа - и изготовились к сопротивлению.
Но тут вдруг обнаружилось, что один наш товарищ болен. Выпускник экономического факультета ЛГУ, преподаватель Томского университета Владимир Веретенов. Температура... Буквально на глазах лицо его опухало и багровело. Учащалось дыхание... Крепкий физически и мужественный по природе, Веретенов от нашей тревоги отмахивался, состояние списывал на обычную простуду. Самым компетентным в медицинской теме из нашей компании был ныне покойный Юрий Баранов, инженер по медицинской аппаратуре. Его предположение, высказанное, естественно, шепотом, потрясло нас. Рожа! Про такую болезнь мы слыхивали... Что-то страшное и заразное...
Появившийся после долгого стучания в дверь надзиратель сообщил, что нынче пятница, врач будет в понедельник. Чего? Помрет? Ну и хрен с ним. Закопаем. Кладбище рядом, за путями...
Один из "бытовиков", все еще не определившихся относительно наших "понятий", "смострячил чифирок" - лучшее средство, по убеждению "бытовиков", от всех болезней. Больной выпил и, вопреки "чифировому" назначению, почти сразу уснул, что нами было принято за добрый знак.
Но к утру состояние больного ухудшилось. Говорил с трудом, странные красные пятна проступили на шее, в дыхании прослушивалась хрипота. Новые переговоры с надзирателем ни к чему не привели. И тогда мы объявили голодовку, о чем письменно уведомили начальство пересылочной тюрьмы.
...А тюрьма поутру гудела... Межоконная перекличка, визги из женских камер, крики надзирателей в коридоре... "Бытовички", которым мы так и не уступили наши "спальные места", галдели кто во что горазд. Мат и "блат", словно материализуясь, сотворяли из клубов махорочного дыма мерзких шевелящихся призраков под прокопченным потолком. К тому же вонь от полукубовой жестяной параши в углу...
И, как-то не сговариваясь, мы запели. Сначала тихо, как бы для себя... За два месяца мотания в этапных поездах, в пересылочных тюрьмах Горького и Рузаевки - мы за это время очень даже неплохо спелись. Сложился репертуар... Лучше прочего у нас получался "Варяг", но не тот, популярный, мажорно бравурный, а другой - "Плещут холодные волны". Страстный поклонник коллективного (не путать с хоровым, где все очень правильно) пения, и по сей день я помню по голосам каждого из моих соратников: глуховатый баритон Юрия Баранова, о котором уже упоминал; звонкий, хотя и не без "петушка" стихотворца нашего Михаила Коносова; тихие, но вполне слухом удостоверенные голоса инженера, специалиста по драгам Александра Миклошевича и автоинженера Юрия Бузина; торжествующий на патетических нотах, по тембру неопределимый, с четким произносом слов голос моего давнего друга Владимира Ивойлова, выпускника ЛГУ, преподавателя Томского университета; негромкий, но звонкий тенорок Вячеслава Платонова, востоковеда, преподавателя ЛГУ. А вот Валерия Нагорного, инженера, кажется, электронщика, и Николая Иванова, преподавателя ЛГУ, больше помню вдохновенностью их лиц в процессе нашего коллективного песенного общения...
Этот кусок текста кому-то может показаться лишним: имена неизвестные, в дальнейшем никак не проявившиеся...
Но, во-первых, три четверти ныне проявившихся имен век бы не слышать... А во-вторых, и в главном, - мне хочется, мне приятно произносить имена моих бывших друзей по счастью и несчастью... К тому же из тех четырнадцати пятеро - кто давно, кто недавно - уже ушли из жизни...
Итак, мы пели, "бытовики" галдели, и вся тюрьма содрогалась от утреннего гвалта. Коллективное пение - это ведь своеобразная форма медитации, и, увлекшись, мы не заметили, как возрастала громкость наших голосов, как сначала притихли и перестали елозиться по камере "бытовики", потом соседние камеры будто вымерли. Но тогда и надзиратели обратили внимание на неслыханное нарушение режима. Заскрежетал замок, и некто, для нас безликий, крикнул: "А ну, прекратить! Кому говорю! Прекратить!" Пели лежа, но с окриком приподнялись. Что пели именно в этот момент, не помню. Помню, что пели хорошо. По моему вкусу, хорошо петь - это непременно двухголосие. Солировать русскую песню, как бы хорош ни был исполнитель, будь он сам Шаляпин - просто преступление. И первые две струны балалайки, и первые две нашей семиструнной - они так и настраиваются. На двухголосие...
Надзиратель, пообещав нам нечто расправное, захлопнул дверь, а по сложившемуся репертуару на очереди исполнения было "Прощание славянки" со словами, сочиненными Михаилом Коносовым. Текст песни, написанный на политическую потребу, всегда, мягко скажем, далек от совершенства. Текст нашей "Славянки" не был исключением, но эмоциональность исполнения и сам способ подачи песни-марша-гимна - именно такова "Славянка" - не могли не произвести впечатления. И когда снова распахнулась камерная дверь, а в дверях с полдюжины надзирателей, их вопль: "А ну, выходи по одному!" только подхлестнул нас. Эта сцена - как картинка в моей памяти. Двенадцать мужчин, сцепившись локоть к локтю- попробуй растащи! - в лица безвинно виноватым стражникам режима выдают слова:
Душат правду в любимой Отчизне.
Подымайся, великий народ!
За свободу пожертвуем жизнью.
В сердце вера в победу живет.
Но это еще что! Дальше следовало:
Ленин хуже татарского ига.
И разрубит ярмо только меч.
Содрогайся, проклятая клика,
Возрождается вольная речь.
Надзиратели с вытаращенными глазами - век такого не слыхивали попытались ворваться в камеру, но до нас так и не добрались. Еще недавно враждебно настроенные "бытовики" в три ряда расселись на полу от дверей до нар, на которых мы стояли в рост, и, отступая назад в коридор, прапорщики и офицеры в полной растерянности дослушивали припев нашей самодельной "Славянки":
За гибель церквей,
За плач матерей,
За стон с Колымы
Идем на бой с драконом мы!
А потом без остановки и наш гимн. Похоже, в коридоре собрался весь состав тюремной обслуги.
На алтаре в древнем храме
Вспыхнули тысячи свеч.
Бейте в набат, христиане!
С нами Божественный меч!
История эта закончилась вполне благополучно. Не имевшее по отношению к нам, политическим, никаких прав, тюремное начальство немедленно вызвало наших подлинных "шефов" - работников КГБ, каковые немедля и примчались. Был вызван врач, определивший у Владимира Веретенова сильное, но неопасное аллергическое заболевание, от которого в специальной больничной камере он быстро поправился. Подальше от греха, то есть от вредной пропаганды, убрали из нашей камеры "бытовиков". И, вытаскивая по одному на "собеседования" тех, кого считали нужным, уже тогда, на самом первом этапе "работы" с нами, выявив подлинное искусство психологической терапии, каковой я всегда искренно восхищался, сумели для начала посеять легкие сомнения друг к другу в наших отношениях.
Однако ж уверен, что описанный мною эпизод каждому запомнился так же, как и мне, - молодость, романтика протеста, пусть кратковременное, но несломимое мужское единство...
Уроки лагерного бытия
Поначалу нас всех сунули в "образцово-показательную" политзону под номером одиннадцать, входившую в так называемый Дубравлаг, что в Мордовии. Не менее двух тысяч заключенных, огромная территория... Клуб и читальный зал при библиотеке... Стадион, где на горке под тополями зэковский духовой оркестр играл советские и русские марши, в том числе и "Прощание славянки"... Волейбольные площадки и бильярдные столы у бараков... Правда, шары из какого-то камня... Крошились... Было весьма голодновато, но жить очень даже можно.
Недолго, однако ж, мы были все вместе. Скоро началась сортировка по степени "неисправимости", и в начале зимы 68-го года я уже оказался в зоне под номером семнадцать. Два барака по пятьдесят человек... Сто метров на шестьдесят - вся зона. Еще рабочая зона с одним бараком, где вода замерзает в умывальниках... Но и там я пробыл не более полутора лет. В 70-м отправили во Владимирский централ, откуда я и освободился по истечении срока в феврале 1973-го. Девять лет свободы, и в 1982 году новый арест и суд. Освободиться я должен был, если выживу, в 1997 году. Обо всем этом в той или иной мере еще будет сказано, только дальнейшее повествование в строго хронологической последовательности едва ли возможно, поскольку все же главная цель сего писания - не автобиография, но попытка определения причин той трагедии, что произошла со страной. То есть - как я понимал эти причины, как соотносились мои личные действия и поступки с этим пониманием.
Вся моя жизнь с момента приезда в Ленинград в 1965 году была столь щедра на события и случаи, на встречи и расставания, на очарования и разочарования, что даже и в памяти нет четкой временной последовательности всего случившегося и случавшегося. Что и говорить - повезло прожить интересно. Напряженно. И если о чем-то приходится сожалеть, то все, сожаления достойное, чаще всего - второстепенно.
Однако ж о первой своей лагерной зоне, о той самой, что под номером одиннадцать, все же расскажу чуть поболее, хотя бы потому, что именно в ней получил первые не просто полезные - необходимые уроки лагерного бытия. Говорил уже - самая большая по численности заключенных политическая зона Союза. Контингент самый невообразимый. Нас, "чисто политических", было ничтожное меньшинство. На первом месте те, что "за войну": полицаи, власовцы, украинские и латышские СС. Далее - бендеровцы всех рангов, от рядовых до начальников службы "Беспеки" (ихняя разведка и контрразведка), до областных "проводников" - это что-то вроде секретарей обкомов. Чуть меньше, но тоже много так называемых "зеленых" - литовцы, латыши, эстонцы, по окончании войны продолжавшие борьбу за "самостийность". Еще - бериевские полковники и генералы, осужденные по делу Берии, но не помещенные в спецлагерь, что в Нижнем Тагиле, по причине особого характера их показаний на следствии. Еще - это те, что "за веру", долгосрочники из ИПЦ и ИПХ, кто отсидел тридцатку, а кто и четвертый десяток тянул лагерную лямку. В кодексе статей с такими сроками не было. Чаще всего тот или иной из этих подвижников, отсидев срок, выходил из лагерных ворот, добирался пешком до ближайшего православного храма и начинал публично и громко клеймить служителей храма за сотрудничество с антихристом. Тут же "брали" и - новый срок. Всем нам запомнился некто Кленов, сидевший уже сорок какой-то год. Молчаливый, необщительный, если до кого и снисходил разговором, то все сказанное им - в памяти на всю жизнь.
Однажды засмотрелся я на вывеску, что над въездными воротами зоны: "На свободу - с чистой совестью!" Из-за спины услышал:
- Все правильно написано. Ты не думай, что здесь тебя будут перевоспитывать. Тебя будут ссучивать, возьмут за ножки да за шею, на коленку положат и поднажмут малость, а как позвоночник хрустнет слегка, домой отпустят - ползай на счастье до конца жизни. Ссученными еще долго править можно. Мудры дети сатанинские, не надо ломать человека. Можно до отчаяния довести. Надломить, чтоб капельку гордыни оставить, а стыда сто капель, вот тебе и человек - ноль! Так что имей в виду, срок-то у тебя малый, пролетит быстро. А на свободу надо с чистой совестью.
"Надлом", о котором говорил "божий человек", - весьма изощренное оперативное действо. Нет, от заключенного не требовали покаяния в стиле: "Простите, я больше не буду!" Отказа от убеждений не требовали тоже. Прямого "стукачества" тем более. Бывшие "полицаи" составляли такой мощный отряд "стукачей-следопытов", что в иных и нужды не было.
Первая задача лагерного оперативника состояла в том, чтобы соблазнить политического заключенного на доверительный разговор, в котором подопечный "чаянно" или нечаянно высказал бы личное неприязненное отношение к кому-либо из своих собратьев по неволе. Проколовшийся на таком пустяке зэк автоматически становился заложником оперативника, готового в любой момент "пустить" полученную информацию "в массы", а свойственная зэкам подозрительность автоматически могла выключить "болтуна" из своего сообщества, превратить его в "паршивую овцу", тем, естественно, обозлить, и далее уже только шаг до надлома. Русский националист-государственник мог проколоться на каком-нибудь марксисте-еврее; марксисту-еврею подкидывался намек на фашистские тенденции в суждениях русского или украинского националиста; православный подлавливался на отношении к сектантам и наоборот... Главная задача оперативника - отсечь одного от всех, а далее простор для "работы".
"На воле", кстати, было то же самое. Один "ученый" еврей (фамилию не называю, жив и здоров, а разрешения на оглашение нашего разговора я не получал) рассказывал мне, как оперативник из КГБ еще в 1974 году на конспиративной квартире (в номере одной из центральных московских гостиниц) объяснял ему опасность русского фашизма и необходимость "общественно" отслеживать эту в первую очередь именно для евреев опасную тенденцию. Как "работали" с официальными "русистами" по поводу евреев- тоже не тайна. Русско-еврейский "расклад" всегда был благодатной почвой для оперативной терапии, для контроля над обществом исключительно в интересах охранения и воспроизводства марксистской идеологии. Подчеркиваю - в интересах идеологии, но отнюдь не в государственных интересах. Об этом особый разговор в отдельной главе, но еще несколько слов о нюансах.
Один и тот же оперативник мог с утра "работать" с русским, а после обеда с евреем. И эта способность абстрагироваться от собственных пристрастий объективно безусловно положительная особенность полицейской психологии. Важно - во имя чего происходит абстрагирование. Уже говорил, моя самостоятельная жизнь началась в школе милиции, и, как несостоявшемуся "менту", мне всегда был любопытен и интересен психологический план человека "невидимого фронта"... Но и об этом подробнее в другом месте...
Иной, более существенный нюанс русско-еврейского расклада времен "позднего" социализма: еврейские интеллектуалы, ни в какой коммунизм давно не верящие, активно "подыгрывали" русско-советскому марксизму, видя в нем защиту от эскалации антисемитизма; русские интеллектуалы, столь же не верящие в коммунизм, марксизму подыгрывали из двух основных соображений: противореча всякой форме национализации бытия, марксизм как бы онтологически противостоял и сионизму, это во-первых; во-вторых же - Советский Союз до последних дней своего существования был единственным государством в "западном" мире, где национальный капитал не принадлежал евреям.
Кто выиграл, кто проиграл в итоге всех этих занимательных и вполне безопасных игр? Из анекдота середины девяностых: "...Гусинский, Березовский, Смоленский и не примкнувший к ним Абрамович..."