7739.fb2
Борцы - это, как правило, молодые люди, в той или иной степени уверовавшие в собственное знание решения социальной проблемы и действовавшие в соответствии со своей верой.
В конце пятидесятых - начале шестидесятых преобладали марксистско-ревизионистские концепции "поправления" социализма. Типичной в этом отношении была подпольная ленинградская группа-организация Хахаева-Ронкина, программа которой имела наиболее выразительное название: "От диктатуры бюрократии к диктатуре пролетариата". Троцкистский душок программы едва ли имел своим источником демагогию троцкистского противостояния "сталинизму". Скорее то был прямой результат элементарной логики "честного марксистского мышления", в базе которого материалистическое мировоззрение, социальный пафос "молодого" Маркса и минимум, как нынче модно говорить, национальной самоидентификации. Молодые, "марксистски подкованные" еврейские юноши, как правило, возглавлявшие группы марксистского толка, безусловно сочувствовали сионистскому движению, но все же тогда, в начале шестидесятых, сионизм рассматривали как частное явление, в известном смысле даже отвлекающее умы от головной линии-идеи прогресса марксистского преобразования всемирной социальности. Советский вариант социализма виделся им подпорченным, а то и грубо искаженным спецификой русской истории и русским менталитетом. Однако откровенно русофобские концепции на этой почве стали возникать значительно позже. Евреи или русские - неомарксисты пятидесятых-шестидесятых - были по сути "советскими людьми", но безнадежная "закольцованность" официальной идеологии уже не оставляла им места в идеологическом пространстве, как позднее, в конце шестидесятых и в семидесятых годах, не нашлось места вполне безобидному варианту так называемого "официального национал-большевизма".
Но если неомарксистов все же так или иначе репрессировали, то за необольшевиками надо было лишь "приглядывать" да иногда пальчиком перед носом туда-сюда, чтобы они не слишком высовывались из общей массы стройных рядов строителей социализма.
Определяющим моментом в тактике борьбы с инакомыслием как раз и было выявление и опознавание "борцовости" конкретного индивидуума, его готовность к маргинальному, а в советских условиях - к предельно свободному образу жизни. Готовность того или иного инакомыслящего отказаться от статуса, каковым бы он ни был, то есть стать социально "никем", и уж тем более готовность к наказанию-возмездию - этими факторами определялась реакция власти на иноприродные явления в сфере идеологии.
Нужно отдать должное власти: она весьма искусно совершенствовала способы самозащиты. По экономической необходимости все чаще проковыривая когда-то монолитный "железный занавес" и, соответственно, принуждаясь к оглядке на так называемое "мировое общественное мнение", власть и ее "органы" нашли возможным без ущерба для себя избавляться от реальных и потенциальных "маргиналов", одновременно поощряя их к эмиграции и препятствуя таковой, в результате чего к концу семидесятых "борьба за права человека", получавшая весьма эффективную поддержку Запада, свелась фактически - подчеркиваю, фактически - к борьбе за право на эмиграцию, сохранив собственно социальный аспект борьбы лишь в заголовках протестных документов. Правозащитников периодически "сажали", и еще не посаженные половину своей правозащитной энергии направляли на борьбу за освобождение пострадавших соратников. Борьба за право на эмиграцию и за свободу политзаключенных практически замкнула все правозащитное движение на самое себя. В итоге к началу восьмидесятых тема защиты прав человека в СССР перестала быть актуальной даже в нацеленных на то средствах массовой информации Запада.
С другой стороны, тщательнейшим образом отслеживая настроения национально, в данном случае - русско ориентированной части советской интеллигенции, соответствующие инстанции не менее искусно сумели направить патриотический пар в еврейскую сторону, полностью сохраняя при этом контроль над ситуацией, мгновенно пресекая всякий "прорыв пара" за предусмотренный предел межинтеллигентской склоки, достигая при этом двойного эффекта: у одних создавалось ощущение борьбы и преследования за борьбу, у других чувство относительной защищенности уже презираемой властью от наглеющих русопятов.
В результате всей этой по сути мелочной, но по форме тотальной интриги "власть осуществлявших" громадный слой российской интеллигенции, непосредственно не повязанный с властью, на момент перестройки оказался катастрофически дезориентирован относительно реального состояния государственной системы, а социальную инициативу перехватили циники, романтики Запада и просто прохвосты. Между ними тотчас же начались разборки, не закончившиеся и поныне. Народ называл это политикой и стремительно превращался в население.
Но все же не превратился, и о том особый разговор.
Как ранее уже было сказано, малочисленный клан "борцов" - за приведение социалистической практики в соответствие с марксистскими доктринами; за "придание социализму человеческого лица"; за соблюдение прав человека в рамках действующей конституции; за реализацию прав человека вне зависимости от специфики действующей конституции; за гарантии существующей властью провозглашенных в конституции демократических свобод и, наконец, за право на эмиграцию - весь этот поименно взятый под контроль список "борцов" к середине восьмидесятых столь же поименно был изолирован от общества либо посредством эмиграции, либо "лагеризации". Частично вымер в лагерях.
То есть фактически "борцы-антисоветчики" не только никак не профигурировали в событиях, именуемых перестройкой, но и менее других были готовы к таковому участию, во-первых, по причине маргинальности бытия, во-вторых, по причине исключительно поверхностного знания существеннейших реалий советской действительности, в-третьих - и это главное, - по причине той самой клановости, каковая выявила очевидную "неравномасштабность" объема критического багажа "борцов-диссидентов" глобальности катастрофы, вызревшей в недрах самой советской действительности.
Кратковременный политический дебют академика Сахарова и немногочисленных его сторонников-поклонников не оказал ни малейшего влияния ни на суть событий, ни на темпы трагического процесса. Ныне всякие воспоминания о Сахарове звучат исключительно в сентиментальной интонации. Никаких других имен бывших "борцов" с режимом в памяти нынешних политиков вообще не существует: в том и правда о роли "борцов" в событиях, и справедливость оценки самого существа явления советского (подчеркиваю: именно советского) диссидентства в целом.
Разглагольствования же преуспевавших, но не во всем, по их мнению, преуспевших вчерашних советских интеллектуалов на предмет их отваги и ловкости перед лицом некоего тупорылого существа, именуемого партократией, смешны, а зачастую и попросту бесчестны.
В то же время саркастические, а порою и откровенно хамские наскоки на А.И. Солженицына в каждом конкретном случае имеют совершенно конкретную подоплеку, каковая без труда просматривается в судьбе-биографии-характере оппонента. Иные вчерашние советские телята теперь отважно бодаются с дубом, конфигурация ветвей которого вызывает у них и подозрения, и возражения, и раздражение, но зато в области обломанных еще советской властью рогов, видимо, испытывается приятная иллюзия восстановления бодучей потенции.
Страна готова - мы не готовы
От общих суждений о прошлом и настоящем пора, однако же, и о себе лично, что куда как сложнее, потому что, как ни изощряйся в объективности, "объективность" про самого себя - то всегда есть всего лишь нечто из области желаемого, но неосуществимого вполне. Мало того, что "всего" о себе никогда не расскажешь - не на исповеди же! Когда же на исходе лет пытаешься восстановить события молодости, то "розовый" отблеск молодости-юности едва ли вообще устраним из такого повествования.
Путь, по которому вела меня судьба, весьма типичен для большинства того самого меньшинства духовно выпавших из идеологической системы, о ком сами мы не без горечи шутили: "И мир наш тесен, и слой наш тонок", когда поднимали тосты "за победу нашего безнадежного дела". "Дело" и вправду оказалось безнадежным во всех смыслах и отношениях, но разве стремление к безнадежному не путь открытий? И открытия были. По крайней мере, для меня.
К началу шестидесятых, честно озабоченный проблемой "исправления" или даже только "поправления" единственно прогрессивного общественного строя, я тем не менее именно в силу упомянутой озабоченности незаметно для прочих глаз, но с огорчением для себя постепенно втягивался в полулегальную форму существования. Про огорчение - не оговорка. Из детства в юность я вышел верноподданным и патриотичным. Слишком верноподданным и слишком патриотичным, чтобы не реагировать на все чаще замечаемое несоответствия существующего должному. Должному по отношению к Великой Идее, каковая, по моему пониманию, просто не имела права не быть совершенной.
Разговорчики, шепотки, затем кружки-кружочки, с каждым разом все менее безобидные, поскольку величины несоответствия росли и обнаруживались в не подозреваемых ранее сферах общесоветского бытия.
Воспитанный на примере фанатического трудолюбия семьи и на классической литературе, в которой добро если и не всегда побеждает, но, даже не торжествуя, все же не теряется из виду и остается в памяти и в сознании как конкретная реальность, достойная подражания, волевого напряжения и жертвы, если потребуется, - я готовился жить только по правде, презирая компромисс и всех, компромиссом живущих.
Скоро, однако ж, выяснилось, что так жить невозможно вовсе, что так можно только умирать. Умирать я не собирался. И первым моим подлинным жизненным компромиссом стала именно нелегальщина или, точнее полулегальщина, по сути - двойная жизнь. То есть окружающие меня люди разделились на две неравные части. С одними я жил и общался по их правилам, с другими - избранными, немногими - по своим, и постепенно утратилось понимание, какие из правил являются правилами жизни, а какие - правилами игры.
Одно помню: профессионально пошедший по традиционной семейной учительской стезе, в учительстве, а точнее и проще - в общении с детьми я чувствовал себя радостно и длил эту радость, сколько позволяли режимы общения. В общении я никогда не был ментором, но только старшим участником общения. И через десятилетия встречи с бывшими учениками, теперь уже предпенсионного возраста, - самое замечательное, что подарено мне в моей поздней осени.
Уже и не припомнить, как удавалось (а ведь удавалось!) избегать соприкосновений двух, в сути равноценных для души бытийственных состояний. Предполагаю, что в данном случае сыграл роль своеобразный фатализм по отношению не только к личной жизни, но и к жизни вообще, унаследованный от матери, любимой поговоркой которой было: "Кому суждено быть повешенным, тот не утонет". Так, по крайней мере, реагировала она в большинстве случаев на мои опасные детские проказы - купания в проруби, положим, или катания на поездах с непременным беганьем и прыжками по крышам вагонов, лазанье по опасным скалам, что другим детям запрещалось наистрожайше.
Когда же со мной случилось так, что раздвоилась жизнь, что одной своей частью заскользила она навстречу все подминающему катку идеологического контроля, то само по себе вызрело спокойное понимание: чрезмерно повышенная социальная чувствительность, своеобразное уродство, каковое ни в коем случае не следует провоцировать в других, не предрасположенных к "выпаданию из системы" по воспитанию ли, по складу характеру, по самой судьбе, наконец. Именно потому я фактически никогда не занимался агитацией как таковой, но только отыскивал себе подобных.
Позднее созрела или вызрела концепция, согласно которой часть интеллигенции по неписаному и неформулируемому закону национальной органики обречена испытывать на самой себе социальные идеи, возникающие в обществе, и быть готовой к ответственности за отрицательный результат испытания, хотя в этой области, как и в науке, отрицательный результат по меньшей мере поучителен...
Отбор в эту особую часть происходит по совокупности множества обстоятельств, каждое из которых в отдельности не является определяющим, и потому сознательное уклонение невозможно. Возможно бессознательное уклонение, чаще всего руководимое элементарным животным страхом. Стыд за страх мог порождать удивительнейшие оправдательные концепции. Люди такого типа мне были всегда наиболее отвратны. Человек иных убеждений, но поступающий в согласии с последними, был мне родственнее, нежели "уклоняющийся" единомышленник. Уважая в людях прежде иного соответствие слова и дела, наверное, потому я сохранил дружеские отношения с многими моими лагерными "разномышленниками", и встречи с ними, когда случаются, происходят на уровне какого-то особого понимания друг друга, а встречные и прощальные рукопожатия наполняются смыслом, понятным только нам самим, навечно непримиримым в главном, но в чем-то ином, почти надмирном, столь же навечно родственным...
* * *
По-модному мохнорылый телемальчик на одном из каналов ведет передачу, в которой поочередно повествует о знаменательных событиях каждого года последнего советского тридцатилетия. В передаче про год шестьдесят седьмой кадры празднования пятидесятилетия Октября. Не знает "мальчик", что празднование намечалось в Ленинграде, куда должно было приехать все правительство. Тщательнейшим образом разрабатывался план мероприятий - от "штурма Зимнего" до массового шествия толп от последней конспиративной квартиры Ильича до Смольного. Меж ростральными колоннами на Васильевском острове мечтали воткнуть тридцатиметровую статую вождя мирового пролетариата.
Не состоялось. В январе шестьдесят седьмого питерский КГБ получил достоверную информацию о существовании в городе подпольной организации, ставящей своей целью ни больше ни меньше - вооруженное свержение Советской власти. В руки работников органов попала программа организации... Хотел бы я видеть выражение лица того первого "сотрудника", который эту программу прочитал...
Был в питерском университете один факультет, студенты которого, кажется, вовсе не были замечены в каких-либо крамольных импровизациях.
Но именно там, на Восточном факультете, высидел свою неслыханную идею Игорь Вячеславович Огурцов - инициатор, основатель и автор всех программных документов первой после гражданской войны антикоммунистической организации, ставящей своей конечной целью своевременное (то есть соответствующее ситуации) свержение Коммунистической власти и установление в стране национального по форме и персоналистического по содержанию строя, способного совместить в себе бесспорные демократические достижения эпохи со спецификой евроазиатской державы.
Чудеса бывают разные: Божественные, природные, коллективно рукотворные. Но случаются еще и социальные чудеса, ибо и по сей день, перечитывая текст, написанный в начале шестидесятых, я не могу взять в толк, в силу какой методики мышления человек моего поколения, мой ровесник, видевший мир и все, что в мире, так же, как и я и все прочие мои сверстники, читавший те же книги и газеты, что и все мы, - как он, питерский интеллигент, как у нас говорили, "домашний мальчик" (положим, в отличие от меня - бродяги), как он смог обрести убеждение о неизбежности скорого краха своеобразного "тысячелетнего рейха" - социалистического государства, каковое даже по вере многих западных мыслителей было порождением прогресса, обреченным на загоризонтное историческое бытие!
Надо знать, надо вспомнить степень марксистской "загазованности" мозгов моего поколения, чтобы в полной мере оценить подвиг мышления Игоря Огурцова, учитывая при этом, что крах русского социализма не только был им предсказан, но и обоснован, объяснен внутренней органикой социалистического эксперимента.
Принципиальнейшее суждение - главная мысль - в тексте программы даже ничуть не выделено и не обосновано, как не нуждающееся в обосновании. При первом или скором прочтении его можно не заметить на фоне общей дерзости суждений. Более того, предполагаю, что и сам автор не оценил должной мерой свое открытие - именно этим можно объяснить некоторую "стилевую" небрежность фразы, каковую и привожу:
"Социализм не может улучшаться, не подрывая при этом своих основ".
Слово "улучшаться" при строгом подходе к нему должно бы иметь смысл совершенствования экономической структуры, ибо она - база социалистического бытия. Но в таком случае - не подрыв основ, а укрепление их.
Но под "улучшением" автор имел в виду гуманизацию, либерализацию режима. Следовательно, недосказанная суть фразы: социализм в том виде, как он состоялся в России, может существовать сколько-нибудь долго исключительно в жесткой, то есть тоталитарной, форме. Но либерализация режима неизбежна, что легко доказуемо. Следовательно, неизбежен крах, развал, разрушение, к чему надо готовиться, чтобы предотвратить народную катастрофу.
Предотвратить же ее можно, только вовремя перехватив власть у коммунистов, для чего нужна подпольная организация, способная к определенному времени превратиться в подпольную армию.
* * *
Поздним вечером 17 октября 65-го года в съемной квартирке на Греческом проспекте мы с моим другом Володей Ивойловым сидели друг против друга за небольшим столом, а между нами посередь стола стояла бутылка легкого красного вина... Мы изготовились отметить наше вступление в подпольную антикоммунистическую организацию, нацеленную ни больше ни меньше на возрождение тысячелетней России!
Про "легкое красное вино" не случайно. Мы находились на той стадии идейности, когда она, идейность, похожа на вдохновение, что, однако же, не имеет ничего общего с фанатизмом, поскольку в душах наших преобладала не столько вера в правильность избранного пути, сколько готовность отправиться в путь, который нам показался правильным. На это "движение" мы были обречены именно степенью идейности, стержнем каковой была... (до чего же банально это может прозвучать на фоне нынешних рациональных времен!) истинно сыновняя любовь к Родине. Любить - значит жалеть и желать. Жалеть- сочувствовать. Желать - хотеть ей добра и правильности бытия. Если речь о Родине. Слова похожи. Наверное, из одного корня. Есть, правда, еще одно схожее слово "жалить", то есть сознательно доставлять боль. Объект подлинной любви, будь то женщина или Родина, увы, испытывает на себе все эти три душевные интенции любящего субъекта. Кого, как не любимого человека, способны мы подчас преподлейше обидеть. А Родина?! "Прощай, немытая Россия..." "Как сладостно Отчизну ненавидеть..." "Подите прочь! Какое дело..." Такие страшные фразы произносятся чаще вовсе не ненавистниками, но любящими... И мы всегда различаем, не путаем...
Можно любить березки и перелески.
Можно любить Пушкина и Достоевского, воспринимая их как явления, чужеродные "презренной толпе".
Можно любить "декабристов", потому что они были гордо и славно против.
И при этом испытывать истинное отвращение к целостному историческому бытию России. Что ж, это тоже идейность. И более того, такая идейность продуктивна, потому что более конкретна и вполне формулируема.
Но то, другое чувство к Родине, с чего начал разговор, оно чаще всего вовсе нерефлектируемо. Это сегодня, по прошествии почти сорока лет, я говорю о том, что подвигало нас на те или иные поступки. Так мне нынче это видится. Тогда же, в шестьдесят пятом, в квартирке на Греческом ни мыслей "великих", ни тем более "громких фраз"... Одно только волнение по поводу того, что, отплутав на проселках ереси, вышли мы наконец на прямой путь противостояния и в суждениях, и в поступках при справедливом и честном соответствии того и другого.
Мне однажды старт
В этот мир был дан.
У меня был шаг
Строевой чекан.