77620.fb2
— Так. Значит, на чем я остановился?… Андропов, милиция, вытрезвитель… Ага, продолжаю про Сидора. Однажды в межпраздничье, между первым и девятым маями — какая уж там работа — мы с Сидором выпили по сто грамм то ли за День Радио, то ли за День Печати, не помню точно; Сидор послал меня на одно слово из пяти букв, начинающееся на «Н»: «А теперь иди ты, Нураз…» — куда именно — я потом уточню; а сам отправился куковать па встречу ветеранов своего авиаполка в ресторан «Кукушка», что на схылах Днепра. Ну, там боевые друзья-подруги, «фронтовики, наденьте ордена» и все такое. Я и пошел, куда послали, на все четыре степени свободы. Где я был в тот вечер — не имеет отношения к делу. Наступил, значит, вечер, потом, как водится, ночь. Тепло! Весна, каштаны, Луна и звезды. «Нич така мисячна, зо-ряна, ясная, выдно, хоч голкы збырай…» Такое все… Я возвращаюсь, хорошенький такой, вполне удовлетворив свою молодую холостяцкую напругу, в кагебешную общагу, пора спать, завтра рано вставать, Сидора пасти. А в общаге везде свет горит, полный переполох:
«Явился! Иди, тебя ждут!» «Кто меня ждет?» «Иди, иди…»
Лифт, понятно, не работает; поднимаюсь своими ногами на шестнадцатый этаж и думаю: «Интересно, кто это меня ждет? Кому не спится в ночь глухую?»
Вхожу в комнату. На моей кровати под фотографией Андропова сидят два штатских бугая — во-от с такими кулаками — и спрашивают: «Где Сидор, парень?» «А вы кто?»
«Мы — майоры ГБ, он Семэн, а я Мыкола. Где Сидор?»
«Где, где… Дома, где. А что?»
Вижу, мой однокашник и сокамерник по общаге Борька Сидюк, компьютерщик, делает во-от такие глаза и этими глазами показывает на фотографию Андропова на белой стене… Непонятно…
Майоры Семэн и Мыкола разъясняют, что час назад звонила в ГБ Сидорова коза и спрашивала: где мой муж?
«Где, где… — опять бурчу я. — В ресторане „Кукушка“ кукует с боевыми подругами: ку-ку, ку-ку, ку-ку».
«Мыкола, он чего-то не понимает, — сердится майор Семэн. — Вот ты у меня сейчас покукуешь! Хлопцы уже подняли с постели директора „Кукушки“ Атоса Алавердыева — он мамой клянется, а мы ему верим, что Сидор с боевыми подругами ушли вчера из „Кукушки“ в детское время, не позже восьми вечера, с песней „Темная ночь, только пули свистят по степи“, но не сильно пьяные. Почему домой не проводил?»
«Я что, должен в ресторане у него под столом сидеть?! Без сменщика работаю!»
«Должен! Сменщика захотел! И так людей не хватает, набираем в контору черт те кого! Ишь! Сидорова жена скандалит! Два часа ночи! Какое… Начало третьего! Весь Киев на уши поставила, теперь Москву поднимает. Где Сидор сейчас может быть? Говори, ты знаешь!»
Отвечаю: «Где, где…»
А сам, конечно, знаю адрес одной относительно молодой Сидоровой подруги — ну, вроде пашей Люськи… Кто там? — опять прервал тост майор Нуразбеков.
— Это я, Красная Шапочка!
— А вот и Люська, легка на помине! Въезжай, Люсинька, я тут про Андропова рассказываю, сооруди нам кофейку с коньячком.
В Офире рождение ребенка отмечается в предполагаемый день зачатия — т. е. считается, что только что родившемуся ребенку уже исполнилось 9 месяцев. По исполнении 12 лет мальчик или девочка три месяца проходят инициацию (посвящение), им «присваивается» 14 лет и они становятся совершеннолетними. 13-летпих детей в Офире не существует.
Наконец Дом с Химерами вводится в эксплуатацию без замечаний приемной комиссией из представителей духовенства, муниципалитета и общественности. Присутствует сам генерал-губернатор Воронцов (тот самый, который сказал: «Я вами управляю, чтобы вы платили налоги, а вы платите налоги, чтобы я вами управлял»). Скульптора Неизвестного со строительной бригадой вместе с обслуживающим персоналом Заведения (Рыбиной, Кефалью, Камбалой, Скумбрией, Сарделькой и Манькой-Бычок) Шкфорцопф отправляет с глаз долой в «Гамбрипус», где они три дня подряд промываются темным гамбургским пивом. Архиерей, окропляя Дом с Химерами, не возводит глаза до неба, дабы не смущаться крылатым громоотводом, который нацелен на бледную дневную Лупу. Произносятся речи, вспоминают добрым словом погибшего архитектора Блерио, как вдруг — как с Луны свалился! — появляется он сам, живой призрак архитектора Блерио в авиаторской фуражке с темными очками и подмигивает Шкфорцопфу. Дамы из общественности падают в обмороки, архиерей отчаянно крестится, губернатор Воронцов (тот самый) проявляет любопытство, Шкфорцопф невозмутим — ничего особенного не случилось, явился архитектор, не смог усидеть. Блерио предлагает приемной комиссии провести испытания на предмет проверки сверхпрочности его суперцемеита, например: обстрелять Дом с Химерами из морских корабельных орудий или сбросить бомбу с монгольфьера. Он, как архитектор, ручается: ни одно цементное перышко с крыла Амура не упадет, ни одна химера не развалится, зато все стекла — вдрызь! За стекла он, Блерио, не ручается, стекло — очень ненадежный материал. Во время артобстрела Блерио готов стоять на куполе, держась за громоотвод, — он своей жизнью гарантирует прочность здания.
Губернатор Воронцов в принципе не прочь повеселиться и разок-другой стрельнуть по куполу, чтобы проверить гордого француза на сухость штанов, но состояние общественных дам плачевное, и Шкфорцоф отговаривает губернатора от этой шутки. И все-таки подобное варварское испытание па прочность было проведено — даже дважды. Сначала восставший броненосец «Портвейн Таврический» бил по городу из главных корабельных орудий, целясь, подлец, прямо в купол Дома с Химерами и желая во что бы то ни стало подбить Амура. Одна бронебойная снарядина таки угодила в купол, вторая — в степу с химерами. Все стекла — вдрызь, как и предсказал Блерио; с химер — ни коготка, с Амура — ни перышка. Второе испытание, но в другой реальности, провели фашистские летчики при налете на Южно-Российск, и оно закончилось не в пользу германских люфтваффе — вокруг визжали «Юнкерсы», но Амур с гордым презрением показывал им свой громоотвод, мол: «А вот вам…!», а один из знаменитых асов, отбомбивший всю Европу, не веря глазам своим и зачарованно вглядываясь: «Что там такое торчит?!», забыл вывести свой «Юнкере» из пике и рухнул прямо на Амура. Ни перышка! Так и валялся «Юнкере» па крыше до конца войны. Делались попытки снять его. Когда румыны взяли Южно-Российск, они устроили в Доме с Химерами свою сигуранцу и послали военнопленных Семэна с Мыколой на крышу — сбросить ржавеющий «Юнкерс», но чтоб никому не на голову. «Дафай-дафай!» — сказал им лейтенант Бухареску и стал внизу отгонять прохожих. Семэн с Мыколой переглянулись, поднялись на крышу и сбросили обгоревшее крыло «Юнкерга» прямо на голову румынского лейтенанта, за что и были тут же расстреляны у стены с химерами. С химер же — ни коготка! Потом румын сменили немцы, а сигуранцу — гестапо. Гестаповцы «Юпкерс» не стали сбрасывать, по поднялись на крышу, чтобы захоронить своего знаменитого аса. Аса в кабине «Юнкерса» не было — ни скелета, ни косточки, — он давно уже отправился прямиком на Луну. Наконец, Красная Армия прогнала немцев, и в Доме с Химерами разместился областной Комитет государственной безопасности.
По сей день стоит Амур над городом в первозданном виде, как памятник Любви и Терпимости, — стоял, стоит и стоять будет! Всякое с ним бывало, в разных реальностях по-разному, а все равно — стоит громоотвод! Стоит и смотрит в Луну. Молнии в него бьют, ласкают его облачка, моют дожди, окутывает туман, садятся на него чайки, вороны, перелетные птицы, но один раз в году, в майское полнолуние, когда купидоны мигрируют с Луны на Крайний Север и опускаются на купол Дома с Химерами, вороны кричат и тучами улетают из города, собаки воют и поджимают хвосты, майские коты прекращают брачные игры и удирают с крыш, и даже бегемот в зоопарке визжит, как свинья, и прячется в воду — все чувствуют присутствие реликтовых звероящеров.
Стоит Амур. Всякое с ним бывало — а стоит. Война с ним безуспешно продолжается, то затухая, то разгораясь, в зависимости от характера очередного наместника. А наместники в разных реальностях тоже разные. Одни, осторожные и ленивые, иногда вяло предлагают вместо Амура с громоотводом поставить Ленина с указующей на Луну рукой; принимают проект соответствующего постановления о конкурсе на лучшего Ильича на крыше, но в последний момент, испугавшись окрика из Москвы: «У вас там что, крыша поехала?!», откладывают Ильича в глубокий ящик и Амура как бы не замечают — ну, торчит там над городом какая-то штуковина, из окна дворца плохо видно, пусть торчит. Другие, стыдливые, подыскивают для скульптуры функциональную нагрузку — то цепляют на громоотвод корабельный прожектор для охраны порта от шпионов и диверсантов (прожектор разбивает молния), то параболическую антенну спутниковой связи (антенну сносит ураган с женским именем «Люси», сменивший маршрут и примчавшийся с этой целью в Южно-Российск аж с Бискайского залива). Третьи, агрессивные, вроде градоначальницы Синицы (фамилия подлинная, не кличка), объявляют громоотводу священную войну и доводят город до анекдотов. Синица вызывает Главного архитектора (сокращенно «главарх») и приказывает любой ценой отбить, отпилить, демонтировать или залить бетоном это архитектурное непотребство. Ночью (чтоб люди не видели) Главарх отправляет на купол здания бригаду каменщиков-бетонщиков. Каменщики и бетонщики, жадные до премиальных (30 рублей на брата!), штурмуют купол с пожарной лестницы, бросаются на Амура с молотками, пилами и мастерками, как вдруг будто небесное озарение посещает каменщиков и бетонщиков, они не в силах поднять руку на этот шедевр Эрнста Неизвестного даже за 30 сребреников. Шатаясь, бродят по куполу, отравленному купидоньим пометом, в изнеможении валятся на теплый суперцемент под крылами Амура, раскладывают на газетке («Вечерний Южио-Российск») тарань, колбасу, хлеб, помидоры, потягивают «Бiле мщне», впервые в жизни глядят на Лупу, на звезды, пытаются угадать их названия и за одну ночь превращаются в милых, достойных, плачущих от любви к ближнему Человеков. «Что там, на звездах? — задаются они вопросом. — Существует ли там жизнь и внеземные цивилизации? Существуют ли на Большой, к примеру, Медведице своя градоправительница Синица и ремонтно-строительные управления? Есть ли над ними Бог?»
Вот что делает с людьми купидоний яд в слабой концентрации!
Утром Синица выходит на работу, отдергивает штору и… что она видит? На куполе все стоит, как стояло, а пожарники снимают с него пьяных и плачущих каменщиков-бетонщиков. Подвели! Не выполнили! Обманули! И начинается: бедолагам снимают 13-ю зарплату, выносят выговоры, их лишают, снижают, увольняют, но они уже неисправимы и неуправляемы, кто хоть раз побывал на крыше Дома с Химерами, тот остался там навсегда; побывавшего Там опять неодолимо тянет Туда. Вскоре купол становится местом паломничества городских строителей разных профессий. Пожарные лестницы им уже не нужны, они взбираются на купол простейшим способом Эрнста Матюгальника по рогам и хвостам химер — более того, в ночных условиях тащат на плечах хохочущих неробкого поведения. Всю ночь веселятся, танцуют и философствуют под Луной. После подобных восхождений кто-то попадает в вытрезвитель, а кто-то под суд на 15 суток, но оргии продолжаются.
Синице докладывают о странных проявлениях фаллического культа среди южно-российских строителей. Она уже сама не рада, что связалась с этим громоотводом. Она — пас! Ей только этого не хватало — масонского заговора; мало ей сионистов и диссидентов! Фаллический культ не по ее части. Все же она решает попробовать последний раз. Начинается совсем уже фантастическая история, хотя и подтвержденная многочисленными свидетельскими показаниями. Плохо верится, по вот они, подшиты к «Делу»…
Итак, озлобленная Синица решает использовать последний патрон своего терпения, хотя чувствует, что война с громоотводом зашла чересчур далеко, вышла за рамки приличий и может стоить ей карьеры; но она не в силах остановиться, она не может работать в таких условиях — громоотвод, как магнит, притягивает ее к окну. Она опять вызывает Главного архитектора, грубо затягивает ему на горле узел швейцарского галстука, подтаскивает на галстуке к окну, указывает на парящего Амура и с интонацией произносит: «Сегодня. Сейчас. Собственноручно. Понял? Возьми для скорости мою „чайку“. Полузадушенпый галстуком главарх понимает маму с полуслова. Он бросается в Синицыну „чайку“, мчится в скульптурные мастерские Худфонда, одалживает там алмазную ножовку и титановую кувалду, бросает их в сумку; не закусывая, выпивает для храбрости 150 коньяка, несется, как бык на красный свет, к Дому с Химерами и начинает восхождение. Внизу собирается народ и милиция. Отступать некуда. Главарх бьет все рекорды скоростного подъемами вот он на куполе. Тяжело дыша, он приближается к Амуру, чувствуя то, что чувствовали до него все горновосходители — небесное озарение, любовь к ближнему и к Отечеству. Но главарх крепкий парень, он пересиливает в себе эти чувства. Вот он уже под крылами Амура, вот он уже взобрался на торс и, ухватившись левой рукой за крыло, начинает пилить алмазной ножовкой по громоотводу. Слой купидоньего помета осыпается на него. Ни царапины. Главарх вытирает потное лицо галстуком. Попробуем иначе. Главарх усаживается на торсе поудобней, свешивает ноги, берет ножовку в обе руки и изо всех сил начинает пилить. Ноль эмоций. Главарх достает кувалду. Пот, смешанный с ядом, застилает глаза. Главарх плачет. Он размахивается кувалдой и… кувалда выпадает из его рук, с грохотом подпрыгивает вниз по куполу и, дзенькнув о край бордюра, отвесно летит вниз на толпящиеся головы, но, к счастью, никого не убивает, а проламывает крышу Синицыной „чайки“ (хорошо, что шофер отошел выпить пива). По телу главарха начинает разливаться никогда не ведомое им благотворное безразличие к жизненной суете. Главарх, держась за громоотвод, восстает над городом во весь рост. Он впервые видит Южно-Российск с этой точки зрения. Он видит дело рук своих: спичечные новостройки, памятные стамески, аммиачный завод, вонючий порт и гниющее море. Под ним простирается засранный и облупленный коммунальный город, главарх даже не подозревал о существовании такого города. Он думал, что все так миленько… „А как все это привязано к местности? — думает он. — А никак не привязано!“ Он хватается за голову. Нелепость! Что он здесь делает?! Как стыдно! Лететь, улетать отсюда!
Главарх сбрасывает туфли, рвет рубаху из-под галстука, оголяет волосатую грудь и живот. Он уже ни о чем не думает, в нем работают инстинкты, инстинкты, одни лишь инстинкты, в нем пробудились древние гены живых летательных аппаратов вроде птерозавров и птеродактилей. Страсть к полету, эта отрава, обуявшая в иной реальности даже уравновешенного отца Павла, действует на главарха с десятикратным эффектом. Главарх уже не боится летать, главарх уже умеет летать, он предназначен для полета, он знает, чувствует, как это делается. Он чувствует себя новой птицей — главархом. Птица главарх. Птерозавр, археоптерикс, орлан, главарх. В полет!
Главарх плачет от счастья и догола раздевается на куполе. Туфли, брюки, трусы и носки летят в толпу. От винта! Птица главарх растягивает на всю ширину рук фалды белой рубашки — это будут крылья! — слегка отталкивается от громоотвода, смело ложится па восходящий воздушный поток и летит. Он летит… Ои уверенно кружит над Южно-Российском, и только затянутая на горле петля синего галстука в белый горошек напоминает о его былой несвободе. Главарх закладывает вираж и гордо и медленно пролетает перед окном Синицы, гонительницы сионистов и воительницы диссидентов. Вот она, поблекла в окне! Главарх расправляет крылья пошире. Пусть лицезрит в натуре эту штуковину, пусть знает, как это выглядит! Не может оторвать взгляд. Смотри! Знай: есть гордая птица главарх! Между тучами и морем гордо реет эта птица. И не боится никаких синиц. Смотри внимательно, синица, запоминай зоологические приметы: на шее главарха болтается синий галстук в белый горошек, но этот галстук уже не аркан, а опознавательный знак, не более. Прощевай, Синица! Что лучше: синица в руках или в небе? Лучше в небе.
Полет продолжается. Теперь круг над базар-вокзалом. Ветер надувает рубаху, над Южно-Российском летит голый человек в свисающем синем галстуке в белый горошек. Главарх пролетает над Приморской лестницей, над портом, над маяком и летит над заливом. Древний инстинкт гонит его над морем к теплым проливам, а потом к одному из одиссеевых островков Средиземного моря. Внизу ошеломленные пограничники на торпедном катере сопровождают летящего над ними обнаженного человека. «Гражданин в галстуке, вернитесь!» Выходят в открытое море. «Вернитесь, гражданин в галстуке!» Главарх летит к Босфору. «Предупреждаем: откроем огонь на поражение!» Главарх рвется к Дарданеллам. Его не решаются сбить.
Возможно, главарх долетел бы до цели, если бы поднялся повыше к лучам заходящего солнца. Слишком низко… Инстинкт рыболова-птеродактиля внезапно швыряет его вниз на стайку беззаботной кефали, рубаха трещит по швам от этой фигуры высшего пилотажа, главарх надает и пребольно ударяется головой о морскую поверхность в нейтральных водах. Пограничники вылавливают его за галстук, составляют протокол о нарушении морской государственной границы и отправляют в военный госпиталь. Там его навещают представители разных оборонных организаций. Их интересует: это как? Как это так? Не сможет ли главарх повторить эксперимент в тех же условиях? В разных условиях? При каких условиях? Но главарх молчит. Он уже не гордый главарх, а какая-то нелетающая птица — нет, не страус, не индюк, и даже не глупый пингвин, а какой-то снулый дрожащий петух с галстуком — лапки кверху, ножки врозь. Выйдя из госпиталя, он занимается черт те чем — месит глину в мастерских Худфонда, пишет буквы на афишах кинотеатра «Амурские волны», работает помощником приемщика стеклопосуды (в том самом складе, где умер Эрнст Неизвестный), собирает на пляже выброшенные волной монетки от прошлогодних курортников. На жизнь хватает.
Но вдруг бросит стеклопосуду, выскочит из приемного пункта, расставит руки, как самолетные крылья, и помчится через де'Рюжную, сбивая пешеходов и сея панику у колес машин. Добежит до угла де'Рибасовской, замашет крыльями и закудахчет: «Куда-куда-куда-куда-куда?»
Потом начинает срывать с себя рубаху, штаны, туфли и т. д. Местные обыватели в приемный пункт: «Ваш опять полетел!» Выходит старший приемщик и бережно уводит главарха отдыхать в логово стеклопосуды, где тот спит 36 часов подряд. Синий галстук в белый горошек всегда на нем. Завязан насмерть, не снять.
Зато хоть Синицу сняли и перевели на другую работу.
Все толковое, что ему удалось написать, он выдумал сам.
— Смотрите, я вам объясню, что такое война, — сказал мне один итальянский капитан.
Он растопырил пальцы. Пламя свечи отбросило на стену их тень. Он начал с большого и назвал по порядку все пять пальцев: большой — sotto-tenente,[70] указательный — tenente,[71] средний — capitano,[72] безымянный — maggiore[73] и, наконец, мизинец — tenente-colonello.[74]
— Вы уезжаете на войну sotto-tenente! — сказал капитан. — Вы возвращаетесь tenente-colonnello![75] Вот что такое война!»
«Не хвались, идучи на рать, а хвались, идучи с рати», — вот что я скажу этому капитану. Итальянские солдаты, не верьте ему! Через Суэцкий канал недавно прошло шесть пароходов с 9476 больными и ранеными итальянскими солдатами с полей брани на границе Эфиопии с Офиром. Их везут не в Италию, а в один из госпиталей-концлагерей на островах в Средиземном море. Деморализовать итальянца так же легко, как и воодушевить. Муссолини не желает, чтобы итальянцы видели скорлупу от яиц, разбитых для его имперской яичницы. «О, mamma mia!» — вот слова, которые чаще всего различаешь в стонах раненых итальянцев. Это итальянское mamma-mia'ньe совсем не та русская матерщина, которая поднимает дух армии; это жалобное поминанье матери допустимо в армии лишь в известных пределах, иначе армия может развалиться, и уж Муссолини предусмотрительно следит за тем, чтобы подобные песни исполнялись тихо и без аккомпанемента. Если итальянский солдат получит сравнительно безболезненное ранение — в ягодицу, икру или мякоть бедра, — то он сохранит способность испытывать благородные чувства и патетически восклицать: «Дуче! Приветствую тебя, дуче! Идущие на смерть приветствуют тебя, дуче!» Но если пуля заденет нерв, раздробит кость, разворотит живот, дуче сразу вылетит из головы и солдат только будет твердить: «О, mamma mia!» Малярия, дизентерия и вши тоже не способствуют усилению патриотического пыла.
Но есть еще кое-что. Война в Африке имеет одну особенность, о которой дуче знает, но молчит. Речь идет о птицах.
В Эфиопии насчитывается пять пород птиц, делающих убитых и раненых своей добычей (есть еще один вид летающих, о нем разговор особый). Есть черно-белый ворон, который летает низко над землей и находит раненого или труп по запаху. Есть сарыч обыкновенный, он тоже летает невысоко и ориентируется как обонянием, так и зрением. Есть красноголовый маленький сап, похожий на худого индюшонка; этот летает сравнительно высоко и высматривает добычу. Есть громадный, омерзительный гриф с лысой головой и голой шеей, который парит па высоте, почти недоступной глазу; завидев неподвижно лежащего человека, он падает вниз, словно снаряд в перьях, со свистом рассекающий воздух, и вразвалку-вприпрыжку осторожно подбирается по земле к человеку, готовый клевать и мертвую, и живую плоть — была бы только она беззащитна. И еще есть большой безобразный марабу; он парит еще выше, откуда уже ничего не видно. Он наблюдает за грифами и бросается вниз, когда вниз бросаются грифы. Основных пород пять, но не меньше пятисот могильщиков слетаются, сбегаются и сползаются на одного раненого, если он лежит на открытом месте.
Ладно, мертвому все равно, ему не важно, что случится с его телом, но что делать раненому? Я видел, как за двадцать минут от убитой зебры не осталось ничего, кроме костей. А за ночь гиены с шакалами растащили, разгрызли и сожрали кости, так что утром даже места, где лежала зебра, нельзя было найти. А с трупом человека расправляются гораздо быстрее — он меньше и не защищен толстой шкурой. В Африке можно не хоронить мертвецов без риска нарушить санитарные нормы. Но главное, о чем дуче следует умалчивать перед своими солдатами, — это не опасность угодить после смерти в желудок стервятника, а то, что стервятники делают с ранеными. Каждый итальянский солдат должен усвоить одно правило: если ты ранен и не можешь подняться па ноги, то хотя бы перевернись лицом вниз. Я знаю одного солдата, которому это правило своевременно не преподали. Когда он, раненый, лежал без сознания, стервятники принялись выклевывать ему глаза. Режущая, слепящая боль заставила его очнуться, что-то вонючее в перьях возилось над ним; отбиваясь, он перекатился на живот и тем спас второй глаз. Тогда птицы стали клевать его сквозь одежду в спину и добрались бы до почек, печени или сердца, но подоспели санитары с носилками и отогнали их. Если вам когда-нибудь вздумается проверить, сколько времени нужно стервятникам, чтобы напасть на тело человека, ложитесь под деревом, замрите и наблюдайте; сперва они станут кружить на такой высоте, что покажутся черными пятнышками, потом начнут снижаться, описывая концентрические круги, и, наконец, ринутся на вас смертоносным шелестящим кольцом. Тогда сразу вставайте, и кольцо разлетится, хлопая крыльями. Но что будет, если вы не сможете встать?
Но птицы — еще не все. В запасе у эфиопов есть еще кое-что, самое страшное, о чем Муссолини молчит, потому что не знает, что происходит в Африке ночью и с какими силами он связался. Особый разговор о шестой птичке. О ней мало кто знает по обе стороны океана, но каждый что-то слышал. Она похожа на летучую мышь с мордой французского бульдога. Дело привычки — мне, например, нравится морда бульдога, она похожа на лицо Черчилля. Это не птица, а зверь. Есть несколько разновидностей, но нас интересует один вид. Есть одомашненная и дикая разновидность. Этот летучий бульдог не ест мертвечину, а пьет горячую кровь. Непосредственно нападая, он метит в горло, но куда опаснее смерти нападение другого рода — отравленный выстрел купидона. Синяк с долларовую монету. Начинает чесаться причинное место, но удовольствие продолжается совсем недолго. Потенция увеличивается раза в два и продолжает расти. Нежная кожа лингама разрывается, из тела человека начинает медленно и мучительно вырастать багровый обнаженный ствол. Он питается соками организма и причиняет ужасные страдания. Человеческое тело становится почвой и пищей для этого греховного кровоточащего древа. Это расплата. Человек истощается, но не умирает — он отдает этому древу все: мышечную массу, кровь, мозг, легкие — и превращается в многолетнее растение. Таких мыслящих растений в Офире — дремучие леса. Самое страшное в Африке — летучий бульдог.
Разумеется, никакие советы не помогут ни деревенским парням с крутых склонов Бонцаниго, ни механикам из мастерских Милана, Болоньи или Флоренции, ни велогонщикам с ломбардских дорог, ни футболистам из заводских команд Турина, ни косарям с альпийских лугов, ни лесорубам из лесов Пьомбиио. Они будут страдать в Эфиопии от смертельиого зноя, узнают все прелести края, где не бывает тени; они заболеют неизлечимыми болезнями, от которых ноют кости и разбухают внутренности и молодой человек превращается в старика; когда же наконец они попадут в сражение и услышат дикий страшный крик эфиопского джазмача: «Хло-о-пци, робы-ы гря-а-зь!», и будут атакованы взбесившимися купидонами-бульдогами и кавалерией на зебрах и верблюдах, и будут не убиты, а ранены, — хорошо, если, услышав над собой шелест крыльев слетающихся птиц, итальянские парии вспомнят, что нужно перевернуться лицом вниз и шептать свое: «О, mamma mia!»
И еще. Сынки дуче и тех, кого следует расстрелять, летают на самолетах, не рискуя быть сбитыми, потому что у эфиопов пет ни самолетов, ни зенитных орудий. Но сыновья простых людей Италии служат в пехоте — во всем мире сыновья бедняков служат в пехоте. Я советую им понять, кто их враг — и почему.
Е andiamo a casa![76]
Дочь одесского полицмейстера интеллигентна и порядочно одевается, иногда даже бывает умна.
Въехала Люся с горячим чайником, с чашками из узбекского подарочного сервиза и с тремя порциями «Ленинградского» мороженого и начала сооружать кофеек.
— Мне кофе — отдельно, коньяк — отдельно, — заказал Гайдамака.
— Верно, «Пеле» с «Климом Ворошиловым» негоже скрещивать, а то получится что-то несусветное — гибрид черного футболиста с красным офицером, — согласился майор Нуразбеков. — Да, Николай Степанович? Вы же у нас генетик.
Соорудив кофеек, Люська близоруко вдела нитку в иголку и принялась пришивать пуговицы на пальто Шкфорцопфа, а майор продолжил историю про Сидора и Андропова, которую Люське, как видно, приходилось выслушивать не в первый раз.