77620.fb2
А с этой женщиной за какие-то год-два произошли психологические метаморфозы — из благородной вдовы она сначала превратилась в пылкую любовницу, а потом в прожженную бомбистку-безмотивницу. Ей все стало до фени. Ее фрейдистские девичьи сдвиги по фазе из-за собственной необъятности остались в далеком дореволюционном прошлом. Еще бы — ее любили именно за ее необъятность. Все стало хорошо. Недостаток превратился в достоинство. «Хорошего человека должно быть много», — вздыхала графиня. Спору нет, так оно и должно было быть, но теперь графиня Кустодиева мало походила на купчиху с картины своего троюродного брата. Теперь, по щедрому заказу негра, ее рисовал сам Модильяни — за три бутылки сухого вина, ящик консервов и пропуск в Офир. Никакого сравнения с ехидным реалистом Борей Кустодиевым. Самая загадочная картина Модильяни — «Эфиопская графиня Узейро в Париже» (почему «эфиопская», осталось загадкой — па картине изображена женщина славянского типа) — рисована в Бонцаниго в домике дона Карлеоне (почему «в Париже» — тоже загадка художника) в безумной желто-фиолетовой гамме — балкон, облупленная стена, — дает нам представление о последних днях любви графини и Гамилькара. Графиня сидит на коленях у негра. Лиловый фонарь под глазом. (Фантазия Модильяни — Гамилькар никогда не бил женщин.) Ее щека подвязана шарфом, наверно, болят зубы. За окном узкая улица, аптека из желтого кирпича. Какой-то строительный блок висит. Не разберешь, ночь ли день — фонарь горит, значит, ночь или вечер. Но, может быть, и утро — дворник Родригес забыл потушить фонарь. Бутылка красного вина на столе. Графиня Л. К. уже похожа на простую заморенную Элку с типичными чертами Соньки, Верки, Катьки, Маньки и Файки, вместе взятых. Эта картина до 80-х годов висела в мадридском Прадо, потом какие-то эфиопы ее украли и тайно продали эфиопской социалистической хунте. Менгисту Хайле Мариам повесил ее в своем кабинете, чтобы помнить подробности раннего неудавшегося покушения на Муссолини — когда Гитлер еще прыгал ефрейтором на столе в мюнхенской пивной и размахивал граненой кружкой, Гамилькар со своей Узейро в особнячке на тихой окраине Бонцаниго готовили покушение на Бенито Муссолини. Их гнездышко мало чем напоминало кривую Люськину хату в севастопольской слободке. У Люськи стояли новый диван и запах милого невинного провинциального разврата, здесь же несло царской водкой, кристаллическим йодом и азотнокислым запахом террора. Разврат пах застиранными простынями, террор — нитроглицерином и глыной. Русская графиня-бомбистка готовила снаряды из пироксилина, азотной кислоты и какой-то вонючей глыны. Это называлось «начинять снаряды». Боялись случайного взрыва. Были сделаны три бомбы — первая, самая лучшая, предназначалась для Муссолини, вторую, похуже, передали в тюрьму для коммунистического побега Грамши и Тольятти, третью, самую надежную, графиня оставила для себя, на всякий случай.
Холод он везде холод, но зимний холод Италии не был похож на российский мороз, потому что в Италии нет культа мороза, культуры холода, узейро Кустодиева околевала от холода, куталась в шубу, камин дымил и не грел, а тут еще сиди обнаженной перед Модильяни — графиня давно уже не стеснялась мужчин, но так, голой, и копыта можно отбросить от холода.
День через день поближе к ночи к домику на горе взбирались какие-то поцарапанные эфиопы и всякие темные личности, похожие кто па Пушкина, кто па средиземноморских воров с «Лиульты Люси», а кто на русскую матросню с «Портвейна-Таврического». Сашко открывал им дверь, и они, по-английски ломая язык, проговаривали пароль:
— Monsieur N. N. teaches the french language on a new and easy system of rapid proficiency.[20]
Сашко по— немецки отвечал:
— Sind sie ein Deutscher?[21] И получал ответ:
— О, nein, mein Herr. Ich bin beinah ihr Landsmann, ich bin ein Pole.[22]
Сашко по— испански кричал в темноту, будил графиню:
— Otro loco mas[23] эфиоп, твою мать, явился!
Эфиопы, воры и матросня с «Портвейна-Таврического» приносили в домик бутылки, аптекарские сулеи, реторты, что-то стеклянное, деревянное, оловянное, что-то железное и подозрительное, какие-то мешки из дерюги, от которых в доме пахло говном и навозом. Сашку наконец-то поручили серьезное задание — отправили его в Рим, и он сидел с аккордеоном у пиццерии перед Венецианским дворцом, пел частушки, торговал eboun-травой и вел за дуче наружное наблюдение — что Муссолини, когда Муссолини, куда Муссолини?
Сейчас в пиццерии за рюмкой тиринтини сидел политический эмигрант батька Махно со своим неизменным телохранителем Жириновским. Махно был седой, дрожащий, весь израненный, облысевший — свою длинногривую прическу он потерял в последнем бою, прорываясь из Украины на Запад через румынскую границу. Его синие глаза давно выцвели, они уже смотрели не куда-то вдаль, но в стол или бегали где-то под ногами.[24] Он прорвался. Но был недоволен собой. Батька чуть не заплакал, услышав родные мотивы. Он узнал Сашка, приветливо помахал дрожащей рукой бывшему однополчанину, дал Жириновскому несколько лир, и тот бросил их хлопчику в мешок с eboun-травой.
— Пусть сыграет «Интернационал», — заказал батька. Сашка чуть не стошнило при этом слове.
— Что ты, Нестор Иваныч… — пугливо сказал Жириновский, оглядываясь по сторонам. — Фашисты кругом.
— Боишься? — ухмыльнулся Махно.
— Боюсь. За мальца боюсь, — ответил Жириновский. Жирный боров Муссолини не очень-то любил выбегать из своего загона, но иногда был труслив до храбрости. Сегодня в обеденный перерыв под охраной чернорубашечников дуче вышел на площадь выпить стаканчик вина, съесть горяченькую пиццу и пообщаться с итальянским народом. Тут он был уязвим. Сашко обалдел. Муссолини стоял перед ним, а у Сашка не было ни бомбы, ни кинжала. «У каждого своя карма и своя кучма», — хмуро и загадочно подумал Сашко.
— Ну, спой что-нибудь, — благосклонно сказал Муссолини и купил у Сашка кулечек с eboun-травой.
Сашко, чуть ли не рыгая, машинально заиграл «Вставай, проклятьем заклейменный».
— Мам-ма миа! — пробормотал Муссолини и вошел в пиццерию.
В эту пиццерию в разные времена иногда заходили перекусить сам папа римский, маршал Бадольо, Антонио Грамши и даже Пальмиро Тольятти. Все итальянцы любили ходить сюда. Они тоже любили слушать «Маруську», «Кирпичики», «Как на Дерибасовской». Коммунистический писатель Джанни Родари в виде показательной забастовки жил у пиццерии в большой пивной бочке. Мимо бочки проходили буржуазные сеньоры Помидоры, мафиозные доны Карлеоны и богемные музыканты Джузеппы Верди, смотрели па новоявленного Диогена. Муссолини тоже посмотрел на Джанни Родари, купил ему пиццу. «Работать, — сказал, — надо». Посоветовал ему добровольно угодить в тюрьму, если жить негде. «Фашизм — большая семья, — сказал Муссолини, — всем место найдется».
— Свободно, батька? — спросил Муссолини у батьки Махно.
— Сідай, дуче, — ответил батька, сделал знак Жириновскому, и тот слинял.
Муссолини грузно подсел к столу батьки Махно и заказал бутылку тиринтини и пиццу.
— Не пойму, батька, — покровительственно сказал дуче, насыщаясь и рассеянно оглядывая пиццерию, — кто ты такой есть, батька Махно? За что я предоставил тебе политическое убежище?
Сейчас Муссолини был толстожопым (sik! слова не выбросить) итальянским бюрократическим шкафом, Махно — маленьким украинским сраным (тоже не выбросишь) потертым веником. Муссолини не очень-то понимал, чем он рискует, — и правильно понимал — батька Махно был уже не тем артистом, который, переодевшись в женское платье, умел войти в дом когда-то обидевшего его польского полковника Ковальского, выпить с ним, а потом расстрелять его и всю семью. Не тот был батька Махно, не здесь был батька Махно.
— Сам не пойму. Вот почитай, — ответил Махно, вынул из кармана потертую вырезку из газеты «Всеукраїнські вєдомості» и протянул Муссолини. Тот облизал жирные пальцы, надел очки и прочитал:
«Неможливо з певністю сказати нічого навіть про таку відому постать у повстанському pyxoвi, як батько Махно. 3 оповщань одних він ідейний aнapxicт, свідомий українець, з романтичним устроем свого війська, на зразок запорозького; з оповідань других — це просто бандит, безпринципний антиукраїнець та антисемит».
В. Винниченко
— Ну вот! — пожал плечами Муссолини и снял очки. — Нехорошо: бандит и антисемит! Как же у тебя обстоит с еврейским вопросом?
— Меня об этом уже спрашивали. Меня в Гуляе по этому вопросу однажды инспектировал сам Джугашвили, — ответил батька.
— Это кто?
— Ну, старый большевик. Вроде Орджоникидзе.
— Ну да?! — заинтересовался Муссолини.
— Революция — это когда поначалу весело, — уныло сказал Махно и стал монотонно рассказывать, внимательно глядя в стол, будто читал газету: — Весело было. Он тогда был наркомом по национальностям. Бронепоезд Джугашвили прибыл на станцию Гуляй-град рано утром. Встречали Люська и Жириновский. Вышел Ворошилов и сказал: «Ваши повстанцы — герои, они помогли прогнать немцев и Скоропадского, дерутся со Шкуро и помогли взять Мариуполь». Люська сказала: «Помогли? Взяли Мариуполь». Ворошилов ей: «Значит, вы революционеры?» Люська ему: «Даже оскорбительно, ну». Вышел Джугашвили, Ворошилов подвинулся, Джугашвили сказал: «Однако, факт, что ваши части реквизируют хлеб, предназначенный для голодающих рабочих». Жириновский встрял: «Этот хлеб вы реквизируете у голодающих крестьян и расстреливаете их направо и налево». Джугашвили ему: «Направо и налево нехорошо, но тебя я сейчас расстреляю. Расстреляй его, Ворошилов». Ворошилов сказал: «Давай подождем батьку». Жириновский тут же слинял. Люська сказала Джугашвили: «Мы за народ. За рабочих и крестьян». Ворошилов ей: «Мы тоже за народ. И за революционный порядок. Мы против погромов и убийств мирных жителей». Люська: «Где это было? На махновцев клевещут все, а наши товарищи, лучшие военачальники, как дедушка Максюта…» Ворошилов: «Ну, этого я знаю». Люська: «Дедушка Максюта крупнейший революционер без обеих ног, он арестован». Джугашвили усмехнулся и спросил Люську, для кого она реквизировала целые лавки дамского белья в Харькове. Мои хлопцы заулыбались, а Люська отмахнулась и покраснела: «Ко всякой ерунде придираются, не вникают в суть вещей. Я первая ворвалась в Екатеринослав, обезоружила 148 офицеров. Можно легенды рассказывать про махновцев». Трудно заставить Люську прекратить перечень своих подвигов. Пьют чай. Гуляют по перрону в ожидании меня. Комендант станции говорит: «Батька едет». Это я еду. Локомотив с одним вагоном. Я одет в бурку, папаху, при сабле и револьвере. Автомобили поданы, едем в Гуляй. Окопы, следы боев. Я показываю дерево, где собственноручно повесил белого полковника. Джугашвили приказывает Ворошилову послать в Москву телеграмму: «ВЦИК. Ленину. Предлагаю за боевые заслуги сократить приговор Никифоровой, осужденной лишения права занимать ответственные должности. Решение телеграфируйте в Г-град». Люська намекнула об этом сама, а Жириновский шепнул Ворошилову, что «Махно не пускает Люську в штаб». Потом Джугашвили спросил: «Как у тебя с антисемитизмом? Евреи жалуются». Я ответил: «Кто жалуется? Вольдемар, подойди. Выпей. Вот смотри, — сказал я Джугашвили, я с Кобой был на „ты“, — вот у меня еврей Жириновский — мой телохранитель и начальник разведки». — «Ну, это несерьезно, — сказал Джугашвили. — Расстреляй его», — «Хорошо, расстреляю, — сказал я, — но не потому что он еврей, а потому что дурак. Теперь вот, смотри, в соседнем дворе семья Флейшмаиов сидит на веранде и пьет чай». Джугашвили сказал: «Ну, это показуха идиллии расовой терпимости». Тогда я честно говорю: «Вспышки антисемитизма бывают, но мы с ними жестоко боремся. Три часа назад по ж. д. дороге из Мариуполя на станции Кочережки еду-вижу: какие-то подозрительные плакаты расклеены, но не успел прочитать. Хорошо, останавливаю бронепоезд, даю задний ход. Выхожу, читаю: текст погромного характера — бей жидов, спасай Россию. Я думаю: какую на хрен Россию, Украину спасать надо. Вызываю коменданта станции, требую объяснений. Он ухмыляется. Хвастает, что у него таких плакатов много, что он вполне согласен с их содержанием. Я вынул маузер и тут же собственноручно застрелил его. А потом на каждой станции останавливал поезд и там, где были расклеены эти плакаты, расстреливал коменданта». Я прав или не прав, дуче?
Муссолини что-то промычал с полным ртом.
— Кто там в шапке? — вдруг заорал батька, увидев Джанни Родари в берете. — Скидай шапку! Иначе выведу!
Джанни Родари пустился наутек.
— Украина… — задумался Муссолини. — Слышал. Знаю. Ну, вы там конституцию уже приняли?
— Ха! — воскликнул Махно и достал из кармана «Вюник Украшського парламенту».
Муссолини опять надел очки и стал читать и жевать.
Вам обязан я тем, что познал все, что есть самого судорожного и мучительного в любовном опьянении, и все, что есть в нем самого ошеломляющего.
Верховна Рада України от імені Українського народу [варіант: «народу України»] — громадян України вcix національностей, виражаючи суверенну волю народу, спираючись на багатовікову історію українського державотворення i на основі здійсненого українською нацією, уам Українським народом [варіант: «народом України»] права на самовизначення, дбаючи про забезпечення прав i свобод людини та інших умов її життя, піклуючись про зміцнення громадянської злагоди на землі [варіант: «території»] України, прагнучи розвивати i зміцнювати демократичну соціальну, правову державу, усвідомлюючи відповідальність перед Богом [варіант: «совістю»], власною совістю [варіант: «власним Богом»], попередніми, сучасними та прийдешніми поколіннями, керуючись Актом проголошення незалежність України, схваленим всенародним голосуванням, прийме цю Конституцію — Основний Закон України.
— Ну, набридло! Кінчаю дебати! Кінчай розмови! Голосуємо! Як будемо голосувати? — сказал глубокой ночью вконец уставший мудрый Экклесиаст.[25] — Сидши п'ять років, не змогли прийнять, зараз будемо сидіти хоч до ранку, доки не приймемо Конституції України. Хто там шмалить? От бісові діти! Геть! Геть до коридору! Голосуємо преамбулу до Конституції України!
Экклесиаст надел очки и заглянул в проект преамбулы.
— «Український народ» чи «народ України»? — спросил он парламентариев, снимая очки. — Термін «Український народ» схожий на самоназву нації, термін «Народ України» вбирає в себе yci національності, які живуть в Україні.
Голос с места:
— Все национальности, проживающие в Украине, являются украинским народом. Поэтому — «український народ».
Второй голос с места:
— Хто там говорить по-руськи?! Геть!
Ответ: